Наконец я подхожу к Маяковскому и сообщаю, что мне поручено председательствовать на его вечере и приветствовать от имени ленинградских писателей.
Маяковский наклоняется ко мне:
– Что же, приветствуйте меня от имени Брокгауза и Ефрона...
Я сконфуженно лепечу что-то, чувствуя, что он понимает обстановку, сложившуюся сегодня в этом здании. Он пристально смотрит на меня карими глазами и, заметно повеселев, говорит:
– Значит, будем начинать.
Я вдруг признаюсь ему:
– Знаете, я впервые буду вести юбилейный вечер...
– Стесняетесь первым подняться на сцену? – спрашивает Маяковский, понимая причину моего смущения.– Ничего страшного! Выйдем вместе.
И сразу же, не давая опомниться, идет на сцену, чуть подталкивая меня локтем...
Маяковский выходит на сцену, его встречают аплодисментами. Я стою немного позади. Маяковский оглядывается и обычным тоном своего уверенного разговора с незнакомой аудиторией говорит:
– Вечер объявляю открытым. Сейчас меня будет приветствовать Виссарион Саянов...
Я выхожу вперед и взволнованно начинаю приветственную речь. Времени на подготовку у меня не было, собраться с мыслями я не мог, но слова сами приходили в тот вечер. Смотрю на Маяковского, вижу, что моя импровизированная речь ему нравится. Осмелев, говорю о нем как об учителе советской поэзии, как о великом поэте нашего времени и снова оглядываюсь: не высмеет ли меня неожиданной репликой? Но Маяковский молчит, и странно: лицо его кажется мне угрюмым. Кое–как заканчиваю свое выступление и шепчу:
– Теперь я уйду со сцены, Владимир Владимирович...
– Оставайтесь,– громко говорит он, но я уже сбегаю по ступенькам в зрительный зал.
Маяковский начинает свое выступление:
– С удивлением услышал я слова приветствия... За последнее время обо мне чаще говорят как о начинающем... Друзья по бильярдной игре знают меня лучше, чем поэты.
Слова его, как всегда, точны, определения метки, насмешки разят врагов без пощады.
Я стою сбоку, в проходе, около меня возникают два окололитературных человека, пользовавшихся в то время уважением в писательской среде, и я хорошо слышу их громкий шепот:
– Старая песня!
– Снова занимается саморекламой...
Они странно одеты: один – во всем модном, костюм у него с иголочки, другой – в обтрепанном пиджаке и нелепо коротких брюках.
Маяковский рассказывает о своих поэтических планах, о новых пьесах, о книге, которую обязательно напишет: это будет книга литературных воспоминаний, в ней он расскажет о тех, с кем он встречался за двадцать лет писательской работы, и ведь ему действительно есть о чем рассказать, есть что вспомнить...
– Кроме анекдотов, у него ничего не будет, – уже громко говорит окололитературный обыватель, который одет в сверхмодный зеленый костюм.
Про того, который одет в засаленный пиджак, говорят, что он действительно знаком с поэтом: в дореволюционное время на юге России издавал он поэтический альманах и привлек к участию в нем Маяковского. Маяковский дал для альманаха стихи и получил аванс. Но в дело вмешалась царская цензура, и стихи напечатаны не были. Неудачливый редактор решил, что Маяковский обязан вернуть аванс, и уже после революции обратился к нему с этим требованием на каком-то литературном вечере. Маяковский, улыбаясь, сказал, что возвращать аванс будет частями. Действительно, на нескольких литературных вечерах видели, как он вручает деньги неудачливому издателю. Конечно, это сплетня, но Маяковского он, очевидно, знает,– я видел сегодня, как он подошел к Владимиру Владимировичу и недолго с ним беседовал. Наглые комментарии раздражают, и я протискиваюсь ближе к сцене. Как раз в это время Маяковский кончает чтение и спускается по узкой деревянной лестничке, ведущей за кулисы. Слушатели громко аплодируют, и я, на правах бывшего председателя, прошу Маяковского:
– Владимир Владимирович, почитайте еще!
Проходит несколько минут, и я впервые слушаю "Во весь голос". Словно раздвинулись стены, и весь мир слушает этот удивительный голос, и бесчисленные радиорупора доносят его до самых отдаленных мест земного шара, и мы, слушатели, находящиеся в зале,– только часть аудитории, имя которой – все прогрессивное, встающее к великой борьбе человечество...
Этот день запомнился на всю жизнь как один из величайших праздников.
Назавтра я снова пришел в Дом печати, чтобы еще раз осмотреть выставку. Первым, кого встретил, оказался Маяковский. Я поздоровался с ним и сразу почувствовал, что он очень изменился со вчерашнего дня.. Чем-то очень раздражен Владимир Владимирович и говорит со мной, как со школьником, который плохо вызубрил давно похороненные самим Маяковским лефовские азы.
Заговариваю о прозе, и он вдруг начинает доказывать, что большие и малые романы не нужны, нужен только очерк.
Говорит раздраженно, а чувствуется, что не проблемы прозы в данную минуту всерьез занимают его.
– Но как же быть с прозой? – спрашиваю я.– Литература факта?
– Во–первых, не литература факта, а тенденциозная литература,– отвечает он.– А во–вторых, может быть, все это в прозе и нужно...– Неожиданно делает признание:– Сейчас я занят другим: буду писать пьесы. Это больше всего интересует меня.
Затем переходит к поэтическим темам и ругает меня за неудачные "философские" стихи:
– Нужно не о космосе,– он смешно скандирует это слово,– писать, а о том, как рабочие въезжают в новые дома и перевыполняют производственные планы.
С раздражением говорит Владимир Владимирович о рапповском отношении к поэзии. Речь идет о созданной РАППом коммуне поэтов, в которую его не включили из–за того, что боялись обидеть, поставить в один ряд с более молодыми и менее известными поэтами.
– Мне это не нравится,– говорит он, и вдруг я замечаю, что левая рука Маяковского беспомощно прижата к боку, словно она была долго на перевязи и теперь он боится ее опустить. Ушиб он ее? Или просто болит, как иногда у людей с плохим сердцем?
Эта ослабевшая рука почему-то все время привлекает мое внимание, и я ничего почти не слышу из того, что он говорит. Потом кто-то зовет меня, мы прощаемся, взгляд его яснеет, и я ухожу, не думая, что вижу его в последний раз живым...
Меня удивляет его раздражительность, я не могу найти ей объяснения, и на протяжении многих лет, возвращаясь памятью к этому дню, теряюсь в догадках. Объяснение пришло неожиданно, более чем через двадцать лет после этой встречи.
Оказывается, причиной всему был ненапечатанный отчет о юбилейном вечере, предназначавшийся для одной ленинградской газеты. Отчет был написан в неприязненном, грубом тоне, и репортер для чего-то направился согласовывать его с Маяковским, что выглядело как явное оскорбление... Вот он и испортил Владимиру Владимировичу настроение на целый день.
В апреле 1930 года в Москве устраивали большой вечер ленинградских писателей, на котором должен был выступать Маяковский. Мы готовились к поездке и, нечего скрывать, волновались изрядно, боясь, что наши стихи плохо прозвучат в зале, где будет читать Маяковский. Даже собирались просить, чтобы выпустили нас первыми – читать после Маяковского было невозможно...
Четырнадцатое апреля было первым апреля по старому стилю, и какие-то не подписавшие своего имени приятели прислали мне утром две шуточные телеграммы. День был не по–ленинградски ясный, и я медленно шел по Невскому, радуясь весеннему солнцу.
Вдруг я увидел литератора в зеленом костюме, сплетничавшего на вечере Маяковского в Доме печати. Мне не хотелось здороваться с ним, и я прошел мимо, не поклонившись. Но он догнал меня, окликнул и, задыхаясь, сказал:
– Слышали? Маяковский застрелился...
Я расхохотался до слез.
– Значит, и вы празднуете первое апреля по старому стилю?
Литератор посмотрел на меня, замигал красными, опухшими веками и заплакал навзрыд.
Я был так потрясен этой новостью, что не мог промолвить ни слова. Сразу же направился в редакцию "Звезды", где тогда работал, и позвонил в Москву по телефону. Через час хриплый, тихий, очень усталый голос ответил:
– Правда! Его уже нет...
Назавтра я выехал в Москву.
Вечер ленинградских писателей превратился в вечер, посвященный великому поэту. Семнадцатого апреля "Известия" сообщили, что "ленинградские писатели Федин, Сейфуллина, Саянов, Толстой, Садофьев и другие выступили с чтением стихов Маяковского и своих произведений". Маяковский уже не был в числе живых, имя его отныне принадлежало истории.
1930–1957
М. С. Голодный . Записи из блокнота
Давно, двадцать лет назад, в одном из южных городов Украины, на берегу Днепра сидели два юных товарища. Они устроились на борту лодки, вытащенной на влажный песок. После жаркого июльского дня над раскаленной землей стоял знойный воздух. Он был виден на глаз, густой и плотный. Вдали опускалось солнце. Пахло растопленной смолой, речной сыростью. Товарищи тихо разговаривали. Один из них сказал:
– Хорошо. Ну, а кто бы мог убедить тебя, что ты – поэт? Ведь мы пишем не только стихи для плакатов и лозунги для знамен... Разве наши лирические стихи хуже стихов многих московских поэтов? О чьей же похвале ты мечтаешь?
Другой ответил:
– Я мечтаю о похвале Владимира Маяковского.
Через несколько дней юные товарищи выехали в Москву на Всероссийское совещание пролетарских писателей. Так решил городской комитет комсомола. Один из них, который мечтал о похвале Владимира Маяковского, был Миша Светлов, другой – автор этих строк.
Спустя несколько лет ЦК комсомола Украины издал первые книги стихов своих поэтов. Это были две небольшие книжечки по полтора–два листа каждая. Мы печатали свои стихи в "Юношеской правде", "Молодой гвардии" и состояли в группе молодогвардейцев вместе с Безыменским и Жаровым. Мы получали письма от комсомольцев из Запорожья, Екатеринослава и Харькова. Одни ругали нас, другие хвалили, но неизменно заканчивали письма просьбой: "Не подкачать и не поддаваться Есенину".
И вот теперь в редакции "Молодой гвардии" стоял передо мной поэт Владимир Маяковский, автор "Облака в штанах", "Мистерии–буфф", "Войны и мира".
Обернувшись ко мне всем своим атлетическим корпусом, он положил свою палку на стол редактора.
– А, здравствуйте... А у меня о вас со Светловым справлялись харьковские комсомольцы. Я их поприветствовал от вашего имени.
Я хотел ответить ему, что мне уже об этом написали, но к нему уже подталкивали для знакомства краснощекого, слегка запинающегося Борю Горбатова.
Маяковский принес в редакцию "Нового мира" стихи на смерть Есенина. Один из присутствующих тут поэтов приветствовал его чуть–чуть язвительно:
– Здравствуйте, мэтр!
Маяковский, пожимая ему руку, ответил:
– Почтение вершку...
Потом спокойно вытащил у меня из рук два моих новых стихотворения. Он сделал это так, как если бы стихи принадлежали ему. Он прочел одно, затем второе и сказал совершенно категорически:
– Это – не годится. Это – годится.
Перечитывая второе стихотворение на слух, он стал в одной строфе переставлять прилагательные и менять рифмовку.
– Разве вы не чувствуете, что так лучше?
Но редактор решил все наоборот. То, что не понравилось Маяковскому, понравилось редактору. Он стоял за первое стихотворение и отклонял второе. Не желая ему уступить, я оба стихотворения напечатал в "Красной нови", оставив во втором поправку Маяковского 1.
Большая аудитория Политехнического музея была переполнена. Маяковский читал свою поэму "Хорошо!" 2. После первого отделения он стал резко критиковать ряд современных поэтов, зачитывая отрывки из стихов. И вдруг неожиданно прочел так, как только он мог читать – стихотворение Светлова "Гренада", Аудитория бурно аплодировала.
– Вот так нужно писать, – закончил он после того, как аплодисменты затихли.
И потом стал говорить, что, конечно, дело не только в "оснастке стихов, но и в направленности их, то есть на кого они работают".
Характерно его отношение к аудитории, с мнением которой он часто считался. Так, например, критикуя стихи Жарова "Старым друзьям", он прочитал их аудитории. Но слушатели стали аплодировать стихам, которые в чтении Маяковского только выигрывали. Тогда он крикнул Жарову:
– Ну что же, черт вас возьми, идите, кланяйтесь народу, – и вывел его за руку на сцену.
В своей любви ко всему живому в поэзии он был выше всяческих групп и школ. Как и его друг Асеев, он много сделал для молодых поэтов.
Он знал, что значит ободрить вовремя того или иного поэта.
Однажды, возвращаясь не то с пирушки, не то с какого-то собрания, я признался рядом шагавшему Светлову:
– А у меня лежит его приветственная телеграмма по поводу моих стихов в "Комсомольской правде" 3,
Светлов ответил:
– А он мне вчера звонил по поводу моих стихов "Пирушка". Они ему очень понравились.
И так было со многими. Разговоры о нетерпимости Маяковского, о его нелюбви ко всему, что стояло вне его творческих исканий, резкая ругань его по адресу всей советской литературы – клевета людей, до сего дня не осознавших непреходящего значения поэта для передовой литературы всего мира. Против этой клеветы говорят его стихи на смерть Есенина, "Послание пролетарским поэтам", а также знаки внимания и товарищеская поддержка многих и многих поэтов, его счастливых современников.
Ранним апрельским утром мне позвонили о его смерти. Стрекотала капель с крыш, голубело небо – и не верилось в смерть. Приходили на память его стихи "Во весь голос", где он живой перекликался с Горацием, Державиным, Пушкиным. Значит, тревога, сквозившая в его стихах и так испугавшая поэтов, была правильно понята нами... Вспоминались последние статьи и рецензии о нем "поклонников святого вечного искусства". Они ломали его надвое. Они, эти ожесточенные рабы всего уходящего, кричали ему: "Читайте "Облако в штанах", довольно агитации!" Они начинали статьи за здравие и кончали за упокой. Разделяя его поэзию на газетную и "настоящую", они предъявляли ему обвинение в неискренности – самое страшное обвинение для искренних. Не отсюда ли такое поспешное подведение итогов в стихах "Во весь голос"?..