День и ночь я брала с бою труднейший для перевода текст "Мистерии". Конечно, смешно было даже думать, что можно передать блеск и новизну рифм Маяковского, его неповторимые языковые изобретения, его остроты и каламбуры.
Надо было хотя бы сохранить ритм, сохранить образы, полноценность мысли и народность языка, не заэстетизировать, не переукрасить текст.
Я переводила второй вариант, слегка сокращенный, особенно в пятом действии (разруха), с новым прологом (обращение к делегатам Коминтерна) и вставкой о втором Интернационале.
Соглашатель предлагает рабочим взять сначала второй Интернационал, потом – "двухсполовинный", потом – "два и три четверти":
Последняя цена.
Себе дороже!..
Как!
И этого не хотите тоже?!
А нечистые хором орут:
Довольно!
К чертям разговоры эти!
У рабочих
один Интернационал –
Третий!
Когда накапливалось несколько сцен, я читала их Маяковскому, Лиле Юрьевне и Брику.
Маяковский прохаживался по комнате, прислушиваясь, хмурясь, улыбаясь. Он не очень понимал по–немецки, но отлично улавливал общее звучание, рифму, ритм.
Надо сказать, что у него было совершенно сверхъестественное восприятие звуковой ткани любого языка. Стоит только посмотреть, как органически вжились иностранные слова и целые фразы в его стихи, чтобы понять, как он чувствовал дух языка, даже почти не зная его:
Он в этих криках,
несущихся вверх,
в знаменах,
в шагах,
в горбах.
"Vivent les Soviets!..
bas la guerre!..
Capitalisme a bas!.." *
("Жорес")
{* Да здравствуют Советы!.. Долой войну!.. Долой капитализм!.. (франц.)}
Да.
Это он,
вот эта сова –
не тронул
великого
тлен.
Приподнял шляпу:
"Comment са va,
cher camarade Verlaine?" *
("Верлен и Сезан")
{* Как поживаете, дорогой товарищ Верлен? (франц.)}
Я злею:
– Выйдь,
окно разломай,
а бритвы раздай
для жирных горл.–
Девушке мнится:
"Май,
май горл" *
("Барышня и Вульворт")
{* Моя девочка (англ. My girl).}
Он замечательно запоминал, – и очень любил повторять,– "вкусные" кусочки стихов, песенок, даже не вникая в смысл. Помню, как, приехав из Америки, он требовал, чтоб я перевела ему "привязавшиеся" строки какого-то фокстрота, которые в его передаче звучали так:
Хат Хардет Хена
Ди вемп оф совена
Ди вемп оф совена
Джи–эй *.
{* Это транскрипция самого Маяковского. В статье "Как делать стихи" он писал об этих строчках: "Есть нравящийся мне разговор какой-то американской песенки, еще требующей изменения и русифицирования". (Прим. Р. Райт.)}
Я никак не могла понять, что это значит. И только совсем недавно, прочтя эти строчки по–английски { В книге: Elsa Triolet, Maiakovski. Poete russe. Souvenirs, Paris, 1939 (Эльза Триоле, Маяковский. Русский поэт. Воспоминания, Париж, 1939). (Прим. Р. Райт).}, я сразу услышала знакомый голос, который отбивал их, как чечетку, а потом трунил надо мной:
– Ага, оказывается, вы по–американски ни в зуб ногой!
Как же мне могло прийти в голову, что Маяковский, очевидно поймав эти строчки на слух, в исполнении какого-нибудь джаза, повторял их с явно негритянским акцентом? Не мудрено, что в таком виде я не смогла узнать "жестокую Ханну, пожирательницу сердец из Саванны".
Между прочим, в "Бане" такая маскировка слов проделана уже совершенно сознательно. Там иностранные слова действительно русифицированы, спрятаны в русский акцент, в русские слова.
В один из моих приездов из Ленинграда, в год, когда Маяковский кончал "Баню", он вышел из своей комнатки в столовую, где сидели мы с Лилей Юрьевной. В руках у него был блокнот и карандаш.
– Рита, хотите мне помочь? Надо придумать английские слова, чтоб были похожи на русские.
– Как это?
– Ну вот, вы скажите какие-нибудь характерные английские слова, какие чаще всего встречаются в разговоре, или какие-нибудь окончания слов, и чтоб их можно было изобразить русскими словами.
Я рассказала, как мы в детстве, забыв английские слова, просто говорили "огурейшен" вместо огурец и "свирепли" вместо свирепо.
– Как вы говорите? Шен? Ли? Это часто встречается? – И Маяковский сразу записал что-то в блокнот.
Мы наперебой стали предлагать какие-то английские слова.
– Погодите, так ничего не выйдет,– прервал нас Маяковский.– Что ж так зря говорить? Надо сразу придумать и английское слово и то русское, которое из него можно сделать, например, "из вери уэлл" – по–русски будет "и зверь ревел". Давайте так: за каждое хорошее слово – рупь, идет?
Мы вошли в азарт. Могу похвастать: я обставила всех и выиграла чуть ли не два червонца – большие деньги! Результаты – все реплики мистера Понт–Кича в "Бане". Из английского "ду ю уант" вышел "дуй Иван", "пленти" превратилось в "плюньте", "джаст мин" в "жасмин", "андестенд" в "Индостан", "ай сэй иф" – в "Асеев". Некоторые слова ("слип", "ту–го", "свелл") так и вошли в текст в русской транскрипции (с лип, туго, свел), а характерные английские суффиксы "шен" и "ли" дали "изобретейшен", "часейшен" и "червонцли" – по принципу нашего детского "огурейшен".
Слушая немецкий текст "Мистерии", Маяковский безошибочно угадывал удачные куски. Иногда он брал русский текст и спрашивал вразбивку "а это как?", "а вот здесь как?" – и бывал очень доволен, если перевод был сделан хотя бы и не очень точно, но его методом, его приемами.
Так, например, ему очень нравилось, как вышло:
Хорошенькое моросят!
Измочило, как поросят,–
что по–немецки звучало так:
Ein nettes Tropfeln!
Nass bis zu'n Kropfen! –
(то есть "хорошенькое моросят! измочило до самых зобов!"). Маяковский ничуть не протестовал, что "поросята" выпали из немецкого текста и вместо них появились "зобы". Важно было сохранить хлесткость рифмы, разговорность интонации.
Перевод был закончен в назначенный срок. В это время мы узнали, что в Москве в составе одной, уже приехавшей коминтерновской делегации находится немецкий писатель и режиссер Рейхенбах. Ему поручили прослушать перевод и внести, если нужно, поправки.
Когда не хватало моего немецкого лексикона для перевода выражений похлеще, он подбирал такие словечки, от которых потом грохотал весь цирк.
Наконец перевод был окончательно готов.
Как-то утром, не веря глазам, я прочла в "Известиях" заметку, где рассказывалось, как будет поставлена в цирке "Мистерия" и дальше:
"Перевод сделан молодой поэтессой (!), ученицей студии ЛИТО (имя рек!)" 20.
Это было похоже на славу, если б не ужасное клеймо "молодой поэтессы".
Меня задразнили до слез. Меня звали "юным дарованием", "вундеркиндом", мне не давали проходу ни в университете, ни дома. Чеховский герой,– помните, тот, который приходил в восторг оттого, что его пропечатали в газете 21, – петрушкой выскакивал в каждом разговоре.
Когда я пожаловалась Маяковскому, как меня дразнят, он сказал:
– Плюньте, это они от зависти,– и тут же добавил.– Только вы не задавайтесь!
Репетиции начались в мае.
Во всех театрах "мобилизовали" актеров, говоривших на немецком языке. Большей частью это была молодежь,– самым "взрослым" был Шахалов из Художественного театра.
С каким восторгом встретили они предложение участвовать в постановке "Мистерии"! Играть Маяковского – самого любимого поэта, да еще для представителей "мирового пролетариата" – коминтерновцев, – разве придумаешь что-нибудь увлекательней?
На репетиции приходили после очередного спектакля, после полного рабочего дня, в одиннадцать–двенадцать часов вечера, и расходились часто на рассвете.
Мне приходилось бывать в цирке не только для развлечения. В ролях, переписанных от руки, часто попадались ошибки, иногда надо было изменить или подправить текст, особенно когда стали писать музыку. По немецкому тексту я "заменяла Маяковского", согласуй с ним каждую поправку.
В тот год он рано уехал на дачу и по вечерам редко бывал в городе.
Но в цирке у всех сразу поднималось настроение, когда в проходе у арены или в ложе появлялись знакомые широкие плечи, и Маяковский в светлом костюме, коротко остриженный, уже по–летнему загорелый и обветренный, по–хозяйски смотрел и слушал, что делают режиссер, художники, актеры.
Мы все – молодые вхутемасовцы–художники, мои товарищи по ЛИТО, которых я протаскивала на репетиции, актерская молодежь – окружали Маяковского, как щенки, и смотрели ему в рот, ловя каждое слово. Иногда, не видя нас у арены, он просил кого-нибудь:
– Найдите–ка мне Риту с компанией.
И мы галопом бежали к нему из конюшен, где проводили все свободное время.
– Вам тут записка от Лилички,– говорил он и чуть раздвигал губы медленной сочувствующей усмешкой, видя, как я обрадовалась коротеньким строчкам:
"Отчего не приезжаете на дачу? Соскучилась. Целую". И вместо подписи – ушастый котенок с кружочком хвоста.
А потом Маяковский отводил нас в буфет и кормил всю ораву лучшим, что можно было там достать – песочными пирожными и простоквашей.
Наконец настал день премьеры 22.
Из ложи, в которую усадили моих друзей и меня, мы с любопытством и нетерпением разглядывали публику.
Как примет она непривычное зрелище?
Дойдет ли оскудевший в переводе, но все–таки сочный, образный и крепкий язык "Мистерии"?
Не затемнит ли цирковая пышность, блеск и эффектность постановки революционной сущности "героического, эпического и сатирического представления"?
По спиралям барьеров, идущих от боковых входов вокруг арены, под гром фанфар вылетели ярко–красные арлекины с факелами.
Спектакль начался.
Раздается хоровое приветствие – пролог.
Товарищи!
Вас, представляющих мир,
Всехсветной Коммуны Вестники,–
вас
сегодня
приветствуем мы:
рев–комедианты,
рев–живописцы,
рев–песенники.
Окончен пролог. В перекрещивающихся лучах прожектора посреди арены возник купол земного шара.
Эскимосы зажимают дырку. Начинают появляться нечистые.
Немецкий вариант отличался, главным образом, невероятным "размножением" действующих лиц. "Ведущего" представителя каждой нации сопровождали представители второстепенные. Композитор Сахновский, написавший музыку, очень интересно использовал популярные национальные мелодии. Немец, в военном мундире и каске, с вильгельмовскими усами, выходил под "Ах, мой милый Августин", американец – под "Янки дудль", а русский купчина и спекулянт – под "Ах вы сени, мои сени".
Вместо одной "дамы–истерики" появились две. Они выпархивали с противоположных концов арены в элегантнейших туалетах, одна – в голубом, другая – в розовом. За каждой шел негритенок–грум с грудой нарядных полосатых картонок, словно снятых с полок парижского магазина.
И неожиданным контрастом после элегантных дам на арену, в полном одиночестве, как рыжий у ковра, выкатывался Соглашатель. Его играл Михоэлс. Это была настоящая великолепная буффонада, доходчивая, уморительная до слез, без всякого кривлянья, без "нажима".
Успех был потрясающий. Каждое его появление вызывало дружный смех, а когда его, по ходу действия, крыли на отборнейшем берлинском диалекте отборнейшей уличной бранью, весь цирк взрывался громким хохотом, а немецкая и австрийская делегации буквально отхлопали себе ладоши.
В первом антракте, когда не похожая на обычную публика заполнила фойе и мы с любопытством отмечали в толпе белозубые улыбки негров, темную красоту индусов и вежливую сдержанность японцев, ко мне торопливо подошел молодой работник НКИДа Уманский.
– С вами хотят поговорить товарищи из немецкой делегации, – и тут же, сделав вежливое дипломатическое лицо, пропустил нескольких людей.
Я смущенно бормотала "данке зеер" {Благодарю (нем. danke sehr).} и пожимала руки, когда один из подошедших, плечистый, круглоголовый, в белой рубашке "апаш", вместо официальных слов одобрения просто улыбнулся во весь рот, положил мне на плечи тяжелые лапы бывшего портового грузчика и сказал мягко, по–гамбургски, растягивая слова:
– Где же это ты так выучилась немецкому, девчушка? (Так и сказал "kleines Madel"!)
И часто, много лет спустя, когда это лицо смотрело на меня с открыток и плакатов, где рядом – решетка и сжатый кулак МОПРа, я вспоминала улыбку, веселые глаза, широкий жест больших рук и понимала, за что его так любят.
Спектакль шел в море разноцветных огней, заливавших арену то синевой морской волны, то алым адским пламенем.
Изобретательности режиссера, художников, композитора, казалось, не было конца. Во втором акте, когда за демократическую республику выступает француз – Клемансо, а остальные кивают в такт головой и машут руками, музыка начиналась "Марсельезой" и переходила в развеселый мотив из "Мадам Анго".
В третьем действии хор пародировал мелодии "Травиаты", в аду плясал целый кордебалет чертей и чертовски хорошеньких ведьм, а в конце черно–красную толпу обитателей ада сносила, вытесняя с арены, голубая волна нечистых.
Финальное действие развернулось в победный марш нечистых и парад всех участников спектакля под гром "Интернационала", подхваченного всей многоязычной аудиторией.