В октябре Иоффе с Гамовым уехали в Брюссель на Всемирный Сольвеевский конгресс. В ноябре Иоффе вернулся один, Гамов задерживался. Сотрудникам не терпелось узнать, что нового принесло совещание светил мировой физики. Слушая Иоффе, физики удивленно переглядывались. Они ожидали другого.
Тот самый доклад Жолио, который встретил восторженное одобрение в Ленинграде, в Брюсселе подвергся сокрушительной критике. Лиза Мейтнер объявила найденные в Париже нейтронно-позитронные пары привидениями — строгая дама из Берлина любит сильные характеристики. В своей превосходной лаборатории в Берлин-Далеме она повторила опыты парижан и не нашла ничего похожего — нейтроны совместно с позитронами ни разу не наблюдались, но только порознь. Тщательность немцев известна. Завершающий удар нанес американец Эрнест Лоуренс. Он воспроизвел опыты Жолио и Ирен Кюри на изобретенном им циклотроне и тоже не обнаружил нейтронно-позитронного излучения.
— Как воспринял критику Жолио? — с беспокойством спрашивали физики.
Иоффе развел руками. Жолио старался не показать огорчения, что он еще мог сделать? Зато Ирен сидела с красным лицом, сверкала глазами на Мейтнер. Жалко было ее мать, великую Марию Кюри: она постарела, выглядела больной. Она, несомненно, знала, как доброжелательно приняли доклад ее зятя в Ленинграде, и ожидала того же на конгрессе — провал в Брюсселе очень ее огорчил. Правда, Бор и Паули утешали подавленного Жолио и раздраженную Ирен. Бор считает, что парижане нашли что-то интересное, но не установили точно, что именно. Он советовал им повторить опыты снова. А Паули сказал, что не возражает против привидений в физике — возможно, мы принимаем за привидения такие тонкие явления, что их не всегда удается воспроизвести. В общем же, неудача Жолио не повлияла на хорошее к нему отношение. Иоффе предложил в члены Сольвеевского комитета Жолио и Ферми — проголосовали без возражений.
— Две тяжкие неудачи — неоткрытие нейтронов, которые реально были в руках, и сообщение об открытии того, что реально не существует! — сокрушенно сказал Курчатов. — Физики молодые! Как бы их не сломили эти удары.
— От временных неудач никто не гарантирован, — возразил Алиханов. — Я верю, что этот человек добьется большого успеха.
Неудача Сольвеевского доклада Ирен и Фредерика Жолио-Кюри произвела на Иоффе гораздо большее впечатление, чем он хотел показать своим сотрудникам. Парижский институт Радия славился точностью экспериментов. И уж если такие прекрасные физики, как супруги Жолио-Кюри, дважды крупно ошиблись, то вывод отсюда следовал лишь один: дело не в недостатке экспериментального мастерства, а в трудностях самой проблемы. Атомное ядро было не только новым разделом науки, но и чертовски трудным, здесь равно возможны и блистательные успехи и огорчительные провалы. Иоффе не ожидал огромных успехов от тех скромных работ по ядру, что уже шли в физтехе, но хотел предостеречься от неудач. Атомным ядром надо было заниматься всерьез, не параллельно с другими исследованиями. Он сам «прививал вкус к ядру» в физтехе, такое отношение породило разбрасывание интересов — пришла, пришла пора остановить распыление сил! К тому же стало известно, что «Электросила» изготовила огромный магнит для циклотрона Радиевого института, у Вернадского и Хлопина, по всему, приступают к исследованиям ядра с размахом. Конкурировать с ними? Конкурировать с украинским Физтехом, собственным детищем, быстро обгоняющим родителя? Что ж, конкуренция — по-нынешнему соревнование — дело хорошее. Но только если не миришься заранее, что роль твоя в таком соревновании будет третьестепенна, а все успехи — на долю другого.
Во время традиционного утреннего обхода института Иоффе задержался в лаборатории Алиханова.
Он любил эту лабораторию, ценил ее руководителя. Абрам Алиханов, смуглый, живой, густоволосый тридцатилетний армянин, сын железнодорожного машиниста, брал искусством экспериментатора и страстью к непростым задачам. Этот вспыльчивый человек порой хватал приборы так порывисто, что они должны были тут же ломаться. А он ставил вдумчивые опыты, изящные и точные, искусно разрабатывал методику эксперимента. Придирчивая критика его помощника Льва Арцимовича — у того был врожденный «нюх на изъяны» — способствовала тому, что тщательность опытов алихановцев становилась примером для всего Физтеха. Третьим в этой лаборатории был препаратор Миша Козодаев, радиолюбитель, мастер создавать сложные радиотехнические схемы — он сам изготавливал нужные приборы, их потом все в институте выпрашивали.
Алиханов информировал директора, что закончен отчет по прежней теме — полном внутреннем отражении рентгеновских лучей. Новая тема — поиск позитронов при обычном бета-распаде — в процессе подготовки: сделаны расчеты, Козодаев изготавливает аппаратуру.
— Уверен, что позитроны, которые американцы нашли в космических лучах, вскоре будут обнаружены на лабораторном стенде! — с увлечением воскликнул Алиханов.
— Итак, Абрам Исаакович, вы окончательно решили посвятить себя проблеме атомного ядра? — задумчиво спросил Иоффе.
— Вы возражаете? — удивился Алиханов.
— Наоборот, приветствую! — с улыбкой ответил Иоффе и продолжил обход института.
Рядом с комнатой Алиханова располагалась лаборатория Курчатова. Иоффе вошел в нее с чувством, что разговор сейчас будет гораздо трудней, чем с Алихановым. Долгое время в Физтехе не было группы более далекой от атомного ядра, чем коллектив Курчатова. Иоффе считал себя виноватым в том, что упросил Курчатова параллельно с основными работами заняться и ядерными проблемами. Параллелизм этот зашел слишком далеко. Иоффе готов был признать свою ошибку и помочь ее исправить.
Тридцатилетний Курчатов уже десять лет работал в Физтехе и все эти годы отдал исследованию физики твердого тела. Совместно со своим другом Павлом Кобеко он завершил обширный цикл работ по электрическим свойствам кристаллов сегнетовой соли. Им посчастливилось открыть удивительное явление, Курчатов назвал его сегнетоэлектричеством. В этой работе — Иоффе ее высоко ценил — Курчатову помогали и брат Борис Васильевич, химик, моложе его на два года, тоже сотрудник Физтеха, и шурин Кирилл Синельников, и Антон Вальтер, оба теперь харьковчане, и лаборант Герман Щепкин. Но душой исследований был он сам, и результатом этой большой работы стала написанная им книга «Сегнетоэлектрики».
Вслед за сегнетоэлектриками Курчатов принялся изучать карборундовые выпрямители, применявшиеся в высоковольтной технике. Исследования эти обещали дать важные народнохозяйственные результаты. Курчатов гордился, что его работы помогают индустриализации страны. Именно в это время Иоффе предложил Курчатову совместить изучение важных научно-технических проблем с исследованием бесконечно пока далеких от практики, бесконечно еще абстрактных вопросов атомного ядра. Иоффе не сомневался, что дальше того, что называлось «организационными мероприятиями», дело не пойдет. Дальше идти, по всему, и не требовалось.
Директор института хорошо знал характер своего сотрудника. Курчатов углублялся в свои исследования, не замыкаясь в них. Этот человек интересовался всем в институте, к нему можно было прийти потолковать о собственных затруднениях, погордиться успехами — он великолепно слушал, душевно радовался удаче товарища, предлагал содействие, не ожидая, пока содействия попросят. Его за глаза называли Генералом. Прозвище говорило о стремлении командовать — еще недавно, возможно, было и так. Сейчас оно больше свидетельствовало об ощущении ответственности не только за себя, но и за товарищей. Это было сложное чувство, отнюдь не стандартное. Дотошный организатор, он умел и сам работать, умел зажигать помощников, умел привлекать внимание к своему делу. На это организаторское его дарование и рассчитывал Иоффе, когда сделал Курчатова своим заместителем в «группе по ядру». Он должен был пробудить у физиков интерес к ядру, вовсе не забрасывая своего основного дела. Так держался сам Иоффе, того же он ждал и от своего заместителя.
Но Курчатов слишком серьезно расценил свое участие в группе по ядру. Не прекращая изучения карборундовых выпрямителей, он сконструировал высоковольтную установку для ускорения протонов. А после конференции по ядру стал с увлечением собирать, используя детали старых приборов, маленький циклотрон. И ускоритель протонов и «циклотрончик», как его иронически окрестили, явно не стоил того внимания, какое им уделял конструктор. Из комнаты напротив приходил Павел Кобеко, недоверчиво щупал рукой новые приборы. Аппараты занятные, но какое они имеют отношение к физике твердого тела, которой они оба отдали столько труда? Курчатов посмеивался, а до Иоффе доходило, что курчатовцы — коллектив все прибавлялся, в нем появились лаборанты Миша Еремеев, Саша Вибе, механик Володя Бернашевский — уже сами не знают, кто они, собственно, «твердотельцы» или «ядерщики», заниматься приходилось и тем и другим.
Курчатов встал навстречу директору. Высокий, широкоплечий, ладно скроенный и крепко сшитый, румянощекий, темноглазый, он внешне походил на Маяковского. В его красивом лице удачно соединялась приятная мужественность с чем-то — особенно в нижней части лица, в округлом подбородке — очень мягким, почти женственным. Голос, звонкий, отчетливый, веселый, редко менял свой обычный бодрый тон — высокий баритон действовал значением слов, а не интонацией. Курчатова не слышали шепчущим или кричащим, грозящим или умоляющим, его голос был голосом мыслителя и ученого — доказывал и разъяснял, анализировал факты и ставил задания — для этого не требовалось ни шепота, ни грохота.
— Игорь Васильевич, мне кажется, совмещение физики твердого тела и атомного ядра слишком у вас затянулось, — прямо сказал Иоффе, после того как Курчатов доложил, чем занимается. — Не пора ли отказаться от разбрасывания сил?
— Вы хотите, чтобы я отказался от ядра? — помолчав, спросил Курчатов.
Иоффе уклонился от прямого ответа.
— Вы вправе сами выбирать свою область, Игорь Васильевич. Правда, в физике твердого тела вы уже создали себе имя, ваши работы открыли новую отрасль науки. Ну, и практическое применение ваших открытий... Но вы мой принцип знаете — никого не неволю делать то, к чему не лежит душа.
— Я должен подумать, — сказал Курчатов.
— Завтра я соберу всех руководителей лабораторий. Уточним направление исследований, оформим их организационно.
Иоффе продолжал обход, размышляя о том, что завтра, возможно, придется признать, что в Физтехе произошла существенная реорганизация. Курчатов прямо ничего не сказал, но Иоффе догадывался, что к прежним работам он не вернется. Увлечение ядром зашло слишком далеко. Ядерная конференция, столь блестяще им организованная, на него самого повлияла, пожалуй, больше, чем на любого другого ее участника. Иоффе не был уверен, что выбор Курчатова правилен, но, как и пообещал, не собирался ему мешать.
А у Курчатова в этот день, после обеда, были дела в Ленсовете. Он мог бы, освободившись, возвратиться в Физтех. В лаборатории его поджидали молодые сотрудники — Герман Щепкин, Лев Русинов, Саша Вибе. Ему не хотелось к ним. Они продолжали трудиться над темами, от которых он завтра, возможно, откажется. Они и не подозревали, что их руководитель собирается сделать поворот не только в своей, но и в их жизни. Ему хотелось побыть одному.
Итак, вопрос поставлен ребром: или — или! С одной стороны, область известная, освоенная, в ней завоеван авторитет, завоеванный авторитет будет укрепляться, углубляться, становиться значительней. Скоро доктор наук, в дальней перспективе — академик, всеми признанный создатель новой отрасли знания. Разве не так? А с другой стороны, что-то страшно далекое, неведомый мир, почти марсианский пейзаж, а перед глазами — ушедшие вперед первопроходцы. Их догонять, а они все торопятся, у них и опыта больше, и снаряжение лучше, да и талантом бог не обделил. И с ними соревноваться? Благоразумно ли? Да, но суть-то в марсианском загадочном пейзаже! Здесь все ново, каждый шаг вперед — открытие! Дорога в глубины ядра трудна, сложна, недаром и такие мастера, как Жолио, совершают на ней ошибки, но зато в конце ее, где-то за видимым горизонтом — кладовая всей энергии материального мира! Вот она, перспектива — овладение внутриядерной энергией, переворот в технике, в человеческом образе жизни. Хитро поставил дилемму директор Физтеха, уж как хитро — частное благополучие или общечеловеческое дело? Интересно, а что думает сам Иоффе о нем, о Курчатове — в какую сторону его потянет?
Курчатов быстро шагал по набережной Мойки, вышел на Исаакиевскую площадь, обошел ее по сенатской стороне, постоял у Невы, тем же энергичным шагом двинулся к Дворцовому мосту. Со стороны могло показаться, что он торопится. Он никуда не торопился. Он просто не мог идти медленно. Стремительность шла из души. Легко думалось лишь на быстром шаге, еще лучше, вероятно, размышлялось бы на бегу, только бежать по набережной было неудобно. Тридцатилетний мужчина в зимнем пальто, сломя голову несущийся куда-то, — зрелище если и не для богов, то для милиционеров!
Над городом проплывали темные тучи, они опустились так низко, что пропала макушка Исаакия. Время было идти весне, начало апреля, но зима упрямо не сдавалась, холода не отпускали. Курчатов еще не дошел до Зимнего, как повалил снег — крупный, влажный, налипающий на одежду. Снег покрывал гранит набережной, брусчатку мостовых. До снегопада Нева казалась синевато-стальной, сейчас в нее рушились белые массы, она же выглядела черной. Противоположный берег стерся в пелене, не было видно ни одного здания на Васильевском острове. Редкие автомобили шипели шинами, лошади влажно цокали копытами — особый глуховатый звук, только первый снег, еще не смерзшийся и не подтаявший, рождал его. Курчатов подумал, что палитра красок разработана и художники в своих картинах и оптики в своих исследованиях досконально описали все оттенки цвета. А вот оттенков звука, палитры звуков нет, ее не создали, а ведь как выразительна; ведь можно закрыть глаза и, не зная, что кругом, по одному мягкому и глухому удару копыт безошибочно определить: «Ага, снегопад, да какой обильный!»
— Все правильно! — энергично сказал себе Курчатов. — Так держать. Вопросов нет. Точка.
Вопросы, однако, были. И как держать — еще было неясно. Курчатов вспоминал свою научную жизнь — почти полное десятилетие! Первое крупное исследование не удалось, сверхпрочной тонкослойной изоляции — с каким азартом над ее созданием трудился — не получилось. Зато научился эксперименту. Несколько лет заполнило изучение сегнетоэлектриков. С сегнетоэлектриками покончено, он написал о них монографию — до свидания, точка, здесь вопросов не имеется. Чем он занимается сегодня? Карборундовыми выпрямителями, так? Удивительный материал, электрические свойства его загадочны. Нет, с карборундовыми выпрямителями он расстанется без печали — служебная тема, отнюдь не страсть. Ничто не тянет его теперь от атомного ядра.
Да, но с чем он придет в новую область? Он надумал не поворот, а прыжок. Диэлектрики и полупроводники — и недра атомного ядра! Да есть ли более несхожее? Ведь одно дело организационно подготовить конференцию специалистов, совсем другое — объявить себя таким специалистом. Кирилл посмеялся — председательствуешь, а всего твоих выступлений: «Слово такому-то! Ваше время кончается!» А что я мог сказать? Показывать свое невежество? Нет уж, извините! Вон предложили редактировать протоколы конференции — отказался! Редакция сборника «Атомное ядро» — Бронштейн, Дукельский, Иваненко, Харитон. Не я. Пока не по мне. Вот так. Точка. Курчатов.
Он подставил лицо густевшему снегу. Снежинки таяли на щеках. Жгучий холодок бодрил кожу. Было еще одно важное соображение, он хотел продумать все вытекающее из него. Возникнет параллелизм с работами в Радиевом институте. Курчатов не знал, что похожие мысли явились и директору Физтеха и что они глубоко тревожили Иоффе. Но он догадывался, что у Иоффе имеются свои веские причины так резко определить дальнейшее направление Физтеха. И что причины эти не могут быть в стороне от того, что совершалось у их научного соседа. Итак, Радиевый институт. Директор его, Владимир Иванович Вернадский, известный энтузиаст атомной энергии, научный пророк, так его назвал Гамов, инициатор проектируемых у радиохимиков ядерных работ, конечно, он, это вне сомнения. А его поддерживает Виталий Григорьевич Хлопин, формально — заместитель Вернадского, фактически — руководитель института: Вернадский почти всегда в разъездах. И они создают у себя мощную базу для экспериментов с ядром — этот самый циклотрон, сегодня самую крупную в мире ускорительную установку. Недаром же Хлопин поставил перед своими физиками такую честолюбивую задачу — сотворить искусственные радиоактивности, чтобы заменить ими дефицитнейший радий, которого всего-то в мире несколько десятков граммов. У Хлопина есть кому поручить подобные задачи: два профессора, два крупнейших специалиста по космическим лучам, Лев Мысовский и Александр Вериго, появятся вскоре и молодые талантливые сотрудники. И — Гамов, конечно. Блестящий теоретик ядра, он сумеет истолковать любой проведенный эксперимент, сумеет дать правильное направление всем планируемым экспериментам. Да, это так: Иоффе начал тревожить размах соседа. Он-то, естественно, приветствует любое расширение научных исследований, для него интересы науки всегда главенствуют. Но и плестись за другими в хвосте не хочется, можно его понять. Вот, стало быть, как ставится вопрос: способны ли мы пойти на соревнование с надеждами на успех? Не лучше ли возвратиться к освоенным темам, там полная гарантия удачи. И, в частности, я, Игорь Курчатов, не подведу ли, не преувеличиваю ли свои силенки? На прямой вопрос надо и отвечать прямо. В газетах вон пишут — в любом деле решают люди, человек — главная производительная сила. Забавно все-таки: поставить лаборанта рядом с пятидесятитонным магнитом и гордо объявить: человек — гарантия успеха, человек — это главное. Нет, шутки побоку. Итак, ядро. Область необъятная, на всех хватит. А если кто ушел, понатужимся и догоним. Беремся. Точка. Физкультпривет!
В этот день Курчатов так рано пришел домой, что жена встревожилась. Что-нибудь случилось в институте? Марина Дмитриевна привыкла видеть мужа только поздно вечером. Она возвращалась из библиотеки, где работала, готовила ужин и коротала за книгой оставшееся до его прихода время. Иногда он являлся заполночь, но она все не ложилась, все ждала. Он редко делился с ней своими делами, это была слишком специальная область, но и те короткие беседы на общие темы, что происходили по вечерам, были ей дороги.
— Хочу посоветоваться, Мурик, — объявил он, садясь за стол. — Задумал прыжок в неизведанное. Надо подрассчитать — удастся ли?
Он говорил, она вставляла реплики. Одно ей сразу стало ясно: он делился колебаниями и сомнениями, но реально не было ни сомнений, ни колебаний. Он уже не вернется к старым темам, новые завладели им. И когда он с тревогой заговорил о том, хватит ли сил для задуманного, она живо прервала его:
— Уверена, хватит. Тебя хватит на все, чего ты захочешь.
Он засмеялся, обнял ее, нежно благодарил. Она хорошая жена, именно такая нужна ученому — верит в мужа, помогает, а не препятствует его работе. И не требует ни пышных нарядов, ни заграничных поездок, ни дорогостоящих развлечений, без ропота удовлетворяется тем скудным временем, что остается им для взаимного общения.
— О чем ты? — сказала она с недоумением. — Я тебя не понимаю. Ты кого-нибудь имеешь в виду?
Он не стал разъяснять, кого имеет в виду. В конце концов, ему нет дела, кто каких себе подбирает подруг. У него подруга ему по душе — чего еще?
На другое утро руководители лабораторий докладывали директору, как собираются вести работу. У механиков и электрофизиков тематика оставалась прежней. Павел Кобеко и Анатолий Александров, продолжая исследования твердого тела, собирались экспериментировать с полимерами — перспективнейший для техники материал! Петр Лукирский изучал рентгеновские лучи и электрон, он хотел и дальше заниматься ими. Дмитрий Скобельцын расширял исследования космических лучей. Алиханов видел ключ к секретам атомного ядра в позитронах, он просил не отвлекать его ни на что другое. Помощник Алиханова, Лев Арцимович, предложил разделить их лабораторию на две, исследования на высоковольтных аппаратах он брал себе. Курчатов объявил, что полностью прекращает исследования твердого тела и весь отдает себя изучению ядерных реакций.
Директор Физтеха подвел итоги обсуждению:
— Итак, реорганизация состоялась. «Группу по ядру» мы распускаем. Она свое дело сделала, даже с избытком — должна была привлечь внимание к ядерным проблемам, а привела к тому, что иные ученые забрасывают ради ядра старые темы. В Физтехе создаем новые лаборатории: ядерных реакций, естественной радиации и космических лучей, позитронов и высоковольтную. Заведовать ими будут Курчатов, Скобельцын, Алиханов, Арцимович. Физтех расширяется, так надо понимать реорганизацию. Мы должны радоваться продолжающемуся совершенствованию института.
Слова Иоффе звучали бодро, но за ними угадывалось беспокойство. Физтех не просто расширялся, а и менял ориентацию. До сих пор институт развивался в рамках тематики, близкой научным влечениям его директора. Новое — ядерное — направление стояло в стороне от традиционных проблем. Реорганизация выводила далеко за межу, которую Иоффе намечал, когда создал «группу по ядру». Хорошо это или плохо, Иоффе пока не знал. Он предчувствовал лишь, что перемены в институте создадут немалые затруднения.
Правильно предугадывая будущие затруднения, директор Физтеха не знал лишь одного: сколь велики и тягостны они будут!
В институте была комнатушка, куда часто забегали сотрудники многочисленных лабораторий. Сам директор нередко появлялся в ней и, присаживаясь у стола, чертил, набрасывал на бумаге расчеты, вслух размышлял о том, что ему нужно и какой помощи он ожидает от хозяина. В комнатушке царил Наум Рейнов. Вначале здесь ремонтировали приборы, потом изготовляли свои, взамен импортных, — они не восхищали красивой внешностью, но в точности не уступали, — потом разрабатывали новую аппаратуру для научных исследований. Мастерская понемногу становилась исследовательской лабораторией, ее хозяин, простой слесарь, закончил Политехнический институт, потом защитил кандидатскую, а за ней — уже после войны — и докторскую диссертации. Общительный, словоохотливый, он был в курсе всех институтских событий — к нему ходили поделиться новостями, поспрошать, что у соседей. И на несколько дней главной новостью в институте стало известие, что Игорь Курчатов бросил прежние темы и углубляется в ядро. «Генерал уходит в солдаты», — с недоумением говорили одни. Другие высказывались грубей: «Гарька оставил хлеб с маслом и пошел искать крошки». И мрачно предрекали: «Он еще раскается!»
Курчатов без восхищения рассматривал законченный сборкой маленький циклотрон. Трудяги — Миша Еремеев, Володя Бернашевский — ожидали похвал. Хвалить было не за что. Они сделали что могли, но, как говорят французы, там, где ничего нет, и король теряет свои права. Механизм, собранный из барахла, работал, но толку от его работы было немного. Один магнит диаметром в 25 сантиметров выглядел солидно, на него ушло несколько раскуроченных трансформаторов.
— Что-то получается, — бодро сказал Курчатов. — Посмотрим!
Он всунул руку между полюсами магнита — все ли там гладко? Еремеев, расценив энергичное «посмотрим» как приказ пускать, включил ток. Плохо закрепленные пластины жестко сдавили руку. Курчатов охнул. Перепуганный Еремеев вырвал рубильник. Курчатов с гримасой осматривал помятую руку. Он с усилием улыбнулся побледневшему лаборанту.
— До свадьбы заживет! Я имею в виду серебряную. — И заметив, что невеселая шутка не согнала бледности с лица лаборанта, рассмеялся. — В следующий раз, торопыга, без приказания не включай!
Секретарша Иоффе попросила Курчатова к директору.
Иоффе молча протянул Курчатову письмо от Гамова. Гамов извещал, что не вернется. Он нашел в заграничных институтах отличные условия для своих теоретических исследований. Он остается за рубежом ради блага науки, а не из политических соображений. Политика — не его область. Его интересует только физика и ничто другое!
— Невозвращенец! — Курчатов округлившимися глазами глядел на растерянного, подавленного Иоффе.
— Его не хотели выпускать за границу в этот раз. Он не стеснялся в высказываниях, об этом знали, — печально сказал Иоффе. — И потом он хотел обязательно с женой ехать, это тоже настораживало... Но мы с Френкелем за него поручились правительству честным словом...
— Он подвел и лично вас, Абрам Федорович.
Иоффе махнул рукой:
— Дело не во мне. Он подвел себя, подвел науку. Не знаю, не знаю, что ждет его там... — Иоффе взял себя в руки. — Вы не видели свежих французских журналов? Очень важная статья супругов Жолио-Кюри.
В только что полученной книжке «Докладов Академии наук» Франции, в заметке «Новый тип радиоактивности», помеченной 15 января 1934 года, Ирен и Фредерик Жолио-Кюри сообщали миру о совершенном ими удивительном новом открытии. Они воспроизвели опыты, о каких Жолио докладывал в Ленинграде и Брюсселе, и снова получили излучение нейтронов и позитронов. Но теперь ясно, что был не один, а два накладывающихся один на другой процесса. Путаница возникла оттого, что они не были своевременно разделены. И новые опыты свидетельствовали о совершенно новом явлении. Алюминий, облученный альфа-частицами, превращался, выбрасывая нейтрон, в изотоп фосфора, а фосфор, уже самостоятельно, исторгал позитрон и превращался в кремний. Это была радиоактивность, но созданная искусственно! Такая же радиоактивность вызвана и у бора, и у магния. Они продолжают свое исследование, изучая все новые и новые элементы.
— Немка Мейтнер и американец Лоуренс все-таки ошиблись, нападая на наших парижских друзей, — с удовлетворением сказал Алиханов.
Скептик Арцимович не упустил случая поспорить:
— Обе стороны оказались неправы. Жолио с Ирен ошибочно приняли два разных процесса за один. А Мейтнер, проверяя опыты Жолио, этого не увидела. От дамы с ее именем можно было ожидать экспериментов более тщательных.
Курчатов задумчиво сказал:
— А в результате цепи ошибок и перепроверок достигнут огромный успех — получена искусственная радиоактивность. В нашем Радиевом институте давно поставили задачу создать искусственную радиоактивность, но реально ничего не сделали. А парижане сделали! Помните, мы все говорили недавно, что Жолио стоит на пороге великих открытий. У меня предчувствие, что скоро придет новое сообщение из Парижа, которое еще раз радикально изменит всю ситуацию в ядерной физике.
Новое сообщение пришло не из Парижа, а из Рима. И оно радикально изменило всю ситуацию в ядерной физике.
Молодой итальянский теоретик Энрико Ферми, очень выдвинувшийся в последнее время, неожиданно переквалифицировался в экспериментатора. Лавры супругов Жолио-Кюри смутили его душу. Он поставил опыты, аналогичные парижским, только в качестве разрушительных снарядов применил не альфа-частицы, а нейтроны — и получил результаты еще поразительнее.
В короткой — на полторы странички — заметке Ферми писал, что сумел превратить фтор в азот, а алюминии в натрий. Новосозданные элементы — радиоактивны, и радиоактивность их не позитронная, открытая супругами Жолио-Кюри, а такая же, как у естественных радиоактивных элементов, — альфа-частицы и электроны. Заметка была написана нарочито сдержанно. Но она извещала о новой революции в исследовании ядра. Курчатов понял это сразу.
Неожиданность открытия была не в том, что получены новые радиоактивные элементы. Ферми получил их новым методом, он бомбардировал ядра нейтронами из химических смесей. Теоретик дерзнул экспериментировать, как экспериментаторы не захотели! И доказал, что смелость города берет! Как они все были трусливы! Заранее отказаться от метода, таившего в себе такие возможности!
Курчатов, взволнованный, побежал с журналом к Алиханову и Арцимовичу. Такие статьи нельзя читать ради одного научного любопытства. Статья звучала как призыв к ответному действию. На нее нужно откликнуться собственными открытиями! Надо, надо им поставить такие же опыты! «Давай, давай!» — с воодушевлением сказал Алиханов, сам он слишком углубился в свою тематику, чтобы подхватывать чужие начинания. Арцимович начал с насмешки над пирожником, который взялся тачать сапоги, но, прочитав заметку, признал, что опыты в Риме добротные и результаты солидные. Иоффе сразу дал согласие на опыты «по Ферми», но усомнился, удастся ли изготовить источник нейтронов. Это Курчатов брал на себя. В Радиевом институте у Мысовского хранится в сейфе около грамма радия, а радий выделяет радон, а радон в смеси с бериллием и составляет ту чудо-пушку, которую применял Ферми. Взять за бока Льва — то есть попросить у Льва Владимировича радон — такова нехитрая задача.
И Курчатов поехал к радиохимикам.
Радиевый институт, четырехэтажное строгое здание, до революции жилой — преподавательский — корпус Александровского лицея, разместился на углу самой шумной магистрали Петроградской стороны, проспекта Красных Зорь, и тихой улочки Рентгена. В институте и работали и жили — на первом этаже занимал две комнаты Мысовский с женой, на третьем этаже недавно еще квартировал Гамов со своей Ро, были и другие жильцы. В прежних профессорских квартирах теперь были мастерские, лаборатории и кабинеты, но сердцем института являлось не это четырехэтажное здание, а примыкавшее к нему двухэтажное, небольшое, «старая химичка» — здесь получали из присылаемых с завода концентратов радий, хранили и развешивали его для больниц и исследовательских учреждений, здесь совершались основные химические работы, здесь же Мысовский смонтировал «эманационную машину» — установку, отсасывающую из сейфа, где хранился радий, постепенно накопляющийся там газообразный радон, радиоактивный элемент, излучающий альфа-частицы.
Курчатов мимо «старой химички» прошел к Мысовскому. В торце четырехэтажного здания, в обширном зале монтировался циклотрон, а за деревянной перегородкой главный физик Радиевого института устроил себе хоть и не очень уютный и совсем не тихий, но достаточно просторный кабинетик. Курчатов с любопытством поглядел на монтажников, суетившихся в помещении, — в циклотронной Радиевого института могло разместиться две такие лаборатории, какие он имел в Физтехе, — но ближе к ним подходить не стал.
— Пришел просить о помощи, Лев Владимирович, — прямо сказал Курчатов, пожимая руку Мысовскому, невысокому, плотному, широкоскулому, с короткими усиками на румяном лице. И подробно рассказал, как собирается ставить «опыты по Ферми» и какое ему для этого желательно содействие.
Что Мысовский охотно поделится запасами, Курчатов не сомневался. Заведующий физическим отделом Радиевого института был человек неровный, но не скупой. Но то ли Курчатов попал в дурную минуту, то ли Мысовский и впрямь побаивался начальства, но он недовольно покривился.
— Берите, Игорь Васильевич, мне не жалко! Но радием единолично командует Виталий Григорьевич. А вы его знаете — вежлив и строг. Пусть даст указание. За мной дело не станет. Нейтронные опыты — штука перспективная, кто же не понимает! Сам приму участие, двух сотрудников подключу, чудные ребята — Миша Мещеряков и Исай Гуревич. Уже и без вас подумывал, не включиться ли и нам в это направление, а с вами вместе так будет лучше. Идите, идите, не тушуйтесь! Робости раньше у вас не замечал. Ладно, пошли вместе.
Мысовский подметил правильно — хоть не робость, но некоторое стеснение Курчатов почувствовал. Он все делал быстро, не терпел промедлений. Но сейчас не торопился следовать совету Мысовского. Он раздумывал. Со стороны казалось, что он побаивается идти к руководителю Радиевого института. Только на повторное приглашение удивленного такой медлительностью Мысовского он ответил:
— Хорошо, пошли! — и встал.
...Курчатов еще и подозревать не мог, что этот первый деловой разговор между ним и Хлопиным положит начало длинной серии встреч, бесед и споров; что научное сотрудничество, сегодня начинаемое, не только не оборвется на просьбе о небольшой помощи, а продолжится дальше, расширится, углубится, обретет сложные формы; и что оно будет идти неровно, то омрачаться размолвками и взаимной холодностью, то озаряться взаимными успехами; и что эти общие успехи приобретут огромное значение не только для них лично, но для всей страны, для ее процветания, для ее благополучия, для ее обороноспособности. Но и понятия не имея, начало какому пути положит предстоящая встреча, Курчатов испытывал беспокойство: очень уж разные были по характеру он и Виталий Хлопин.
Хлопина чаще можно было встретить в лаборатории, а не в директорском кабинете. Входили к нему без доклада, без телефонных предварительных просьб о приеме. В институте, которым он руководил, не было и тени административной бюрократии. Здесь правил один полновластный хозяин, один непререкаемый авторитет — сама наука. И сотрудники института кто со спокойным удовлетворением, а кто и с восторгом, но одинаково дружно соглашались, что к Виталию Григорьевичу можно прийти в любую минуту с деловым вопросом, он внимательно выслушает, даст хороший совет, сам пойдет посмотреть, если что интересное получается, при успехе вместе порадуется, а если неудача, то покритикует, но так мягко и ободряюще, что воспрянешь духом, а не впадешь в уныние. И они охотно рассказывали, каким веселым бывает с ними их руководитель вне служебной обстановки, как он смеется удачной шутке и сам шутит, как любит во время праздников участвовать в самодеятельных институтских спектаклях — и нередко наряжается в актерские одежды, а бывает, и напевает оперные арии несильным, но приятным баском. Небольшой по размеру институт почти всем сотрудникам казался какой-то дружной семьей — и во главе ее стоял он, Виталий Хлопин.
Но так было только в стенах института, внутри его коллектива. Извне картина казалась иной. Вероятно, не было другого института, где бы так отстаивали свою самостоятельность и так понимали свое значение. Начальство сетовало на неуступчивость руководителя радиохимиков, он казался очень негибким и суховатым в своей неизменной принципиальности: он не слишком заботился о том, легко ли с ним тем, от кого сам он зависел. И хоть каждого посетителя Хлопин встречал с неизменной любезностью и вежливым вниманием, но для посторонних у его двери лежал как бы невидимый барьер, надо было сделать вздох поглубже, прежде чем его переступить.
«Потенциальный барьер», — привычным физическим термином пошутил про себя Курчатов, входя к Хлопину.
Кабинет Хлопина помещался на втором этаже — крохотная комнатка об одном окне: диван, стол, этажерка с книгами и — чуть ли не главным украшением и, наверно, главной принадлежностью обстановки — аналитические весы на специальной подставке, укрепленной в стене. Хлопин сидел за столом и писал, он встал навстречу посетителям, показал на диван. Вторая дверь вела в химическую лабораторию, оттуда слышались женские голоса — Мария Александровна Пасвик, жена Хлопина, его неизменный помощник в радиохимических экспериментах, обсуждала с аналитиком результаты недавно произведенных опытов. Хлопин прикрыл дверь в лабораторию. Мысовский сказал:
— Физтеховцы просят о помощи, Виталий Григорьевич. Начинание доброе, надо бы и нам принять участие. Вот послушайте Игоря Васильевича.
Хлопин вежливо слушал, вежливо кивал. В безукоризненно выутюженном костюме, с холеной бородкой, в очках с металлической оправой, он и внешностью, и разговором подчеркивал свою старомодную интеллигентность. Он разительно походил лицом на Валерия Брюсова, можно было взять портрет поэта и сделать надпись: «Хлопин» — и не все знакомые признали бы подделку. Курчатов отметил про себя, что, даже проторчав у зеркала час, он так не вывяжет галстук, как у Хлопина. И еще была черта у этого человека, в Физтехе она показалась бы чужеродной, — он не позволял себе говорить громко. Новые люди, вторгшиеся в науку с рабфаков, принесли свой стиль — простоту, временами бесцеремонность, громкую речь, резкие формулировки, яростные споры, похожие скорей на битвы, чем на научные дискуссии. Об этих «рабфаковских» манерах надо было забывать, переступая порог кабинета Хлопина. В корректном его внимании было что-то сдерживающее.
Мысовский говорил громко, громкий тон подхватил и Курчатов, Хлопин ответил подчеркнуто тихо:
— Я не хотел бы, чтобы наш институт превращали в базу снабжения. Но если Лев Владимирович сам примет участие и выделит своих лаборантов, я возражать не буду. Кстати, где будете производить измерения искусственной радиоактивности? У нас или в Физтехе?
— И у вас, и в Физтехе.
Еще минуту назад Курчатов и не думал об экспериментах в Радиевом институте. Разговор складывался так, что только такое решение стало возможным. Хлопин с любопытством посмотрел на Курчатова.
— Будете сидеть на двух стульях? И не боитесь? Впрочем, долго это не продлится. Когда мы закончим наш циклотрон, появится такой мощный источник нейтронов, что каждый, кто захочет исследовать искусственную радиоактивность, должен будет делать это здесь.
Курчатов пожал бледную, но сильную руку Хлопина. За дверью он тихо засмеялся и спросил Мысовского:
— Какие у вас взаимоотношения с директором? Трений не бывает?
Мысовский не понял Курчатова:
— А что? Нормальные отношения. Есть нужда — идем, нет нужды — не беспокоим. Конечно, когда Хлопин в лаборатории, стараемся не отвлекать. Как еще по-другому? Хотите посмотреть комнаты Гамова? Вот уж удар так удар — Гамов ушел в бега! Почему? Зачем? Чего ему здесь недоставало? Почет, уважение, все условия, чтобы работать... Нельзя, нельзя нашему брату ученому брать в жены капризных красавиц! И как теперь быть с его книгами? Да и бумаги остались, возможно, что-нибудь интересное.
В первой, большой комнате Гамова стояли книжные шкафы и стол, филенки шкафов снаружи и внутри были разрисованы. Гамов, как и Френкель, любил рисовать. Но если Френкель предпочитал рисунок серьезный, охотно набрасывая на бумаге карандашные портреты знакомых, то в рисунках Гамова преобладала насмешка: расфуфыренные дамочки, забавно-уродливые мужчины, фантастические пейзажи...
— Нет, — сказал Курчатов. — Вещи Гамова меня не интересуют. Скажите, как дела с циклотроном? Столько разговоров о вашей установке! И столько надежд на нее!
Мысовский ответил без энтузиазма:
— Работаем, Игорь Васильевич... Закончим — покажем. Скрывать свои успехи не станем. Если будут успехи...
Мысовский позвал сотрудников, выделенных в помощь. Оба Курчатову понравились. На пышноволосого Исая, выпускника Ленинградского университета, он обратил внимание еще на конференции. Исай, не пропуская ни одного заседания, слушал так увлеченно, что приятно было смотреть. Был там еще такой же темнокудрый, в очках, Курчатов и к нему присматривался, узнал у Арцимовича, что фамилия его Померанчук, но Померанчук исчез, когда закончилась конференция.
И Гуревич, и Мещеряков с охотой согласились идти на новую работу, Миша Мещеряков так засиял, что Курчатов хлопнул его по плечу и пообещал взять в аспиранты.
— Когда начнем, Игорь Васильевич? — поинтересовался Мысовский.
— Хочу на днях поехать в Харьков, разузнать, как там относятся к экспериментам Ферми. По приезде сразу начнем.
От Радиевого института до Физтеха дорога была не близкая, с добрый час хода, но Курчатов возвращался пешком. Все снова возобновляя в уме разговор с Хлопиным, он пожимал плечами и удивлялся себе. Шел за помощью, а напросился в сотрудники, так получается. В том, что теперь придется вести свои исследования в двух институтах, была важная новизна, она могла привести к непредвиденным результатам. «Пустяки, была бы польза для дела», — вслух утешил себя Курчатов, но смутная досада, почти недовольство собой, не проходила.
В каждый приезд молодая столица Украины восхищала Курчатова. Ленинград, величественный и огромный, казался завершенным, можно было часами ходить по его улицам, набережным и проспектам и не увидеть крупного строительства. Харьков менялся на глазах. Новые заводы — тракторный, турбинный, химический — меняли облик бывшего купеческого города. Не было улицы и квартала без огороженных заборами строек. Город пах известкой, цементом, олифой и свежими досками. Сейчас была весна, душный аромат цветущих акаций и сирени смешивался со строительными запахами.
В УФТИ было много друзей, бывших ленинградцев. Курчатов зашел посмотреть — правда ли, что на двери Ландау висит табличка: «Осторожно, кусается!» И табличка такая висела, и сам Ландау кусался. Он орал на какого-то растерянного парня, тот пытался что-то пролепетать в оправдание, профессор не давал. «Вот так, вздор немного повымели из мозгов, иди и заполняй извилины толковым материалом!» — сказал Ландау, отпуская подавленного парня. Курчатов посочувствовал — жаль беднягу, за что его так безжалостно выгнали? Ландау удивился. Кого выгнал? Не выгнал, а привлекаю к работе! Это настоящий физик! Ландау, было ясно, не менялся, даже стал резче, обретя самостоятельность. Опыты Ферми с нейтронами его не захватывали, Курчатову это тоже стало ясно. Зато о теории бета-распада того же Ферми Ландау говорил с оживлением, здесь любимая его квантовая механика непосредственно прилагалась к вопросам ядерной структуры. Но эти проблемы интересовали Курчатова меньше, да он и не разбирался в сложных математических построениях с такой легкостью, как Ландау.
Остановился Курчатов у Кирилла Синельникова. С Кириллом было сделано немало совместных работ. Курчатов хотел бы продолжить их в новой, ядерной области, но энтузиазма у шурина не встретил. Кирилл вернулся от Резерфорда с планом собственных исследований. «Помогу с охотой, — сказал он, — а все время на твои нейтронные начинания убивать — извини!»
— Саша, нужно поговорить, — сказал Курчатов Лейпунскому.
Вечером, в огромном зале, под строящимся ускорителем «Ван-Граафа», Курчатов «поставил вопрос на попа»: как в Харькове относятся к экспериментам Ферми? К экспериментам Ферми в Харькове относились хорошо. Харьковчане от души желали энергичным римлянам дальнейших успехов. Курчатов поставил второй вопрос: а не следует ли воспроизвести эти эксперименты? Нужно бы подхватить инициативу итальянцев. Неизведанная область, на каждом шагу — открытия. И ведь с каждой книжкой итальянского журнала количество опытов Ферми умножается, теперь их подписывает уже не один он, но и Амальди, и Разетти, и Д'Агостино, и Сегре. Видимо, и Разетти понял, что напрасно в Ленинграде молчаливо соглашался с Лейпунским, когда тот возражал против химических смесей как источников нейтронов. Придерживается ли Саша старой позиции? И если да, то как будет теперь ее обосновывать?
— Погуляем, — предложил Лейпунский. — Голова трещит, столько дел было...
Они вышли из института, свернули на Сумскую, подошли к парку. Еще недавно высокий забор отделял тенистый парк от шумной и пыльной улицы. Сейчас забора не было, можно было пройти в любом месте. Лейпунский рассказал, что секретарь ЦК Павел Постышев хотел проверить, легко ли проникнуть в парк без билета, влез на забор, свалился, сокрушенно сказал: «Эдакая длинноногая дылда, и не могу перемахнуть через ограду, как же бедным мальчишкам?» И на другой день забор разметали, а плату за вход отменили.
В парке Курчатов с удивлением услышал соловья. Время соловьиных концертов вроде бы прошло, а этот заливался самозабвенно, как в начале мая. По аллеям бродили парочки, то тут, то там раздавался приглушенный смех. Курчатов снял пиджак и положил на скамейку. В Ленинграде была весна ветреная и холодная, а в Харьков пришло томное лето. Даже дух захватывало — так хороша была эта теплая ночь, источавшая запахи цветов и травы.
— Ты задал очень серьезный вопрос, слушай теперь ответ, — сказал Лейпунский. — Поговорим не о конкретных экспериментах, а о стратегии научного исследования.
Нет, он не отрицал, что эксперименты в Риме непредвиденно изменили пейзаж ядерной физики. И соглашался, что совершил ошибку, заранее отвергая химические источники нейтронов. Но значит ли это, что после каждого нового открытия нужно шарахаться в сторону, срочно менять однажды выбранное направление?
— Но если какие-то реальные возможности недооценили, Саша?..
Лейпунский подхватил подброшенную мысль. Верно — недооценили! Считали, что химические источники нейтронов для опытов слабоваты. Но ведь точно, они слабы! Конечно, радон с бериллием у Ферми показал эффективность, совершены важные открытия. А дальше? А завтра? А через год? Ориентировать ядерную физику на одни химические источники нейтронов? Тысячу раз нет! Будущее в создании мощных ускорителей. Он доказывал это на конференции, он будет проводить это в жизнь в своем институте. Вдумайся только! Ради частного интереса пожертвовать интересом общим? Ради сегодняшнего дня подорвать фундамент, на котором возводится день завтрашний? У вас, в Ленинграде, и понятия не имеют, какие возможности на Украине! Для УФТИ не жалеют ни средств, ни материалов. УФТИ пестуют как любимое детище. Харьковский институт открыт для талантливых людей. Сколько здесь бывших ленинградцев, и ведь настоящие ученые, только таких и приглашали! Ландау создает школу теоретиков, она еще блеснет, еще скажет свое слово и в ядерной физике, и в других ее отраслях! А еще — иностранцы! Из Германии бегут крупные умы, фашисты потом пожалеют о потере таких творцов в науке, как Эйнштейн, Борн, Франк, Пайерлс, Вайскопф... Куда стремятся беглецы? Туда, где есть условия для научного творчества. Харьков открывает двери для изгнанников фашизма. Почему они должны спасаться в Париже, в Лондоне, в Копенгагене, в Нью-Йорке? Физика всюду одна. Харьков становится одним из центров мировой науки, такова перспектива. А как добиться осуществления этого грандиозного плана? Воспроизводством уже произведенного? Сколько еще догонять? Нет уж, пусть за нами погонятся! Свое направление создавать, стать центром, куда стремятся!
— И ты сам тогда запросишься к нам! — с увлечением воскликнул Лейпунский. — Приедешь и скажешь — а нет ли, братцы, работешки для меня в вашем знаменитом институте? И мы возьмем тебя с радостью, ты станешь одним из наших столпов.
Курчатов шуткой смягчил запальчивость речи приятеля:
— А что я делаю, как не ищу у вас работешки? Приехал подталкивать на труды, а кончаю тем, что согласен запрячься у вас коренником.
Лейпунский оценил шутку. Курчатов разрешал набрасывать на себя упряжь, только когда сам хотел скакать.
— Подведем итоги, — сказал Лейпунский. — Магистральное направление института не меняется. Но против совместных работ с химическими источниками нейтронов я, конечно, возражать не буду, сам приму участие в какой-нибудь. И достану радий вместо радона, активность которого за неделю-другую сильно ослабевает. Будем иметь свои источники нейтронов без того, чтобы бегать к чужому дяде за каждой ампулкой, как у вас в Ленинграде. Но повторяю — главное для нас — окончание монтажа больших ускорителей. С этой дороги мы не свернем.
В монтаже ускорителей Курчатов и сам был заинтересован. Он вместе с Синельниковым делал расчеты высоковольтных установок для ускорения заряженных частиц, а вместе с Вальтером разрабатывал импульсные и электростатические ускорители. И хоть все его мысли были поглощены теперь опытами «по Ферми», он каждый день, набросив спецовку, час-другой, а то и больше трудился с монтажниками.
Курчатов уезжал из Харькова в сложном настроении. Создан еще один участок для захвативших воображение экспериментов — надо радоваться! А если берет не по силам ношу? Теперь он сидит уже на трех стульях. Мотаться из института в институт, из города в город — удастся ли?
Сидеть, однако, пришлось не на трех, а на четырех стульях. Иваненко заведовал кафедрой в Педагогическом институте, он упросил Курчатова прочесть у них курс лекций и вести практические занятия. Иваненко сказал: «Игорь Васильевич, в институте немало энтузиастов, студентов и молодых преподавателей, надо бы привлечь их к ядерным исследованиям».
Мотание из Физтеха в Радиевый, из Радиевого в Педагогический сам Курчатов солидно называл совмещением; кое-кто употреблял термин ехидней: «разбрасывание». Даже Иоффе, умевший одновременно вести разные работы, недоуменно покачивал головой, однако претензий не высказывал — Курчатов поспевал всюду. А что приходилось из одного здания спешить в другое, было неудобством территориальным, а не принципиальным: во всех местах шло испытание нейтронными снарядами крепости атомных ядер. Правда, в одном месте помогали одни люди, а в другом — другие, но дело-то было одно!
— Отныне, Герман, успех решает не так голова, как ноги, — радостно объявил Курчатов Щепкину, когда принес от Мысовского первую нейтронную пушку активностью в 500 милликюри — стеклянную ампулку со смесью бериллия и радона. — Тренируемся на спринтеров!
Он сам показывал, что решение проблемы — в ногах. Облучение нейтронами испытуемого материала — мишени — происходило в одном конце здания, измерение радиоактивности — в другом. Радон-бериллиевая ампулка и счетчик Гейгера не могли соседствовать: сильное излучение источника искажало показания прибора. Облученную мишень надо было нести в руках. И спешить — искусственная радиоактивность у многих мишеней быстро падала. Щепкин торопился изо всех сил, но вскоре с огорчением признал, что на спринтера не вытягивает, тут все очки захватывал руководитель. Весело покрикивая на встречных, чтобы не мешали, Курчатов побивал рекорды бега. На трассе имелось нехорошее местечко — поворот коридора. Здесь надо было притормаживать, чтобы не врезаться в стену. Курчатов обнаружил, что если на бегу упереться в стену рукой, то можно броском повернуть тело, не теряя скорости. Он вскоре усовершенствовал и этот метод. На повороте водрузили деревянный столб. Столб охватывался свободной рукой — в другой была радиоактивная мишень — поворот на девяносто градусов становился легким.
Хранилище для источников нейтронов нашли отличное — обыкновенное ведро. Вначале его заполняли ветошью и опилками, а уже туда впихивали ампулку, не так для защиты от облучения, как для того, чтобы стекляшку ненароком не поломали. Группа Ферми в это время опубликовала очередное важное открытие — если быстрые нейтроны, вырывающиеся из бериллия, основательно замедлить, то они еще эффективней вторгаются в ядра. Те же римляне установили, что хорошими замедлителями нейтронов являются вещества, содержащие много водорода, — вода или парафин. И вода, и парафин не только замедляли, но и поглощали нейтроны. Курчатов воспользовался парафином как экраном. В глыбе парафина просверливали дырочку и погружали в нее ампулку. Утром Курчатов спешил к ведру и, бодро им помахивая, шел к месту, где производил облучение мишени.
Так как в комнате Курчатова допоздна было полно людей, ведро по окончании обработки мишеней укрывали к соседу, Лене Неменову. Неменов собирал масс-спектрограф, механизм для разделения изотопов. Прибор был хитрый, подгонка шла трудно. Неменов — в Физтехе он был известен под странным прозвищем Буба — славился искусством сложных наладок. Даже Рейнов, мастерски изготавливающий измерительные приборы, с уважением говорил: «Руки у Бубы — золотые, никто так не натянет струну электрометра». Спортсмен — шестнадцатая ракетка страны по теннису — и фотограф, Неменов больше других своих рукомесел гордился умением тонкой сборки. Он вскоре начал с сомнением оглядываться на чужое ведро. Черт его знает, как действуют альфа-частицы и нейтроны на капризный масс-спектрограф! Если ампулка разобьется, не повредит ли это установке? И однажды Неменов запальчиво объявил, что больше не разрешит отравлять воздух своей лаборатории радоном. Он схватил ведро и выставил его в коридор. Курчатов взял ведро и молча удалился.
Устыдившись вспышки, Неменов умоляюще прокричал вслед:
— Игорь, лучше сними с меня штаны, но избавь от радона!
Курчатов обернулся и с укором произнес:
— Не нужны мне твои штаны, Леня!
И то, что он не повысил голоса и назвал Неменова Леней, а не Бубой, показало тому, как сильно он обиделся.
Теперь ведро стояло в закутке возле лестницы на второй этаж. Здесь производилось и облучение мишеней. Курчатов напрасно побаивался, что с радон-бериллиевой ампулкой может что-то случиться. Сотрудники института, хоть и любопытные, в опасный закуток старались не лезть.
Стычка имела неожиданно хорошие последствия. Неменов скоро разобрался, что обвинения против радон-бериллиевой ампулки неосновательны, надежную работу масс-спектрографа она не могла испортить. Он нашел способ загладить свою вину. Курчатов жаловался, что Радиевый институт держит их на голодном пайке: основными потребителями радона были медицинские учреждения, физикам доставалось так мало, что активность источника исчерпывалась до того, как получали новую ампулку. Неменов обещал помочь горю. Его отец, основатель и директор Рентгенологического института, привез из Парижа купленные у Марии Кюри полтора грамма радия по миллиону рублей за грамм. Радон был нужен и самому Рентгенологическому институту, и связанным с ним медикам, но малую толику из своих богатств Неменов-старший физикам выделил. Примирение состоялось, когда один из друзей вручил другому внеплановую ампулку. Порадовало и то, что рентгенологи за свой радон денег не брали — Радиевому институту платили по рублю за милликюри, — лишь просили, чтобы в отчетах и статьях упоминали об их бескорыстной помощи.
Полного довольства все же не было. «Двух маток сосем, а голодно! — говорил Курчатов. Вскоре он начал добавлять, рассматривая свои руки: — Впрочем, было бы легче с радоном, стало бы хуже с руками».
Работа с радоном оказалась опасней, чем ожидали. И у Курчатова, и у Щепкина краснели пальцы рук, на них уплотнялась и омертвлялась кожа. Курчатов с сокрушением шевелил пальцами — огрубевшая, воскового блеска кожа лишила их прежней подвижности. Потом омертвевшая кожа стала слезать, ее можно было снимать, как чулок, — под ней обнажался слой свежей кожи, розовой, очень тонкой, легко ранимой, — скорее пленки, чем кожи. Курчатов встревожился — у великой исследовательницы радия Марии Кюри на руках появились язвы, как бы у них не произошло то же! Но язвы не образовались, розовая пленка постепенно утолщалась, становилась нормальной кожей, снова твердела, снова приобретала восковой оттенок — и опять снималась чулком. В гибели и нарастании свежей кожи появилась закономерность, Курчатов определил ее: от снятия с пальцев одного «чулка» до снятия следующего проходило примерно две недели, отклонения не превышали плюс-минус два дня.
— Правда, змеи меняют кожу лишь раз в год, — сказал Курчатов, посмеиваясь. — Но зато — со всего тела, а мы лишь с трех пальцев на каждой руке. Преимущество несомненно!
Скоро и у третьего работника лаборатории Льва Русинова появились радиоактивные ожоги. Большой и указательный пальцы распухли. Русинов с гримасой рассматривал их — боль была невелика, но обожженная рука работала хуже.
Мишени для облучения готовились в лаборатории. Металлы — золото, серебро, медь, алюминий, свинец, железо — на комнатных вальцах превращались в пластинки. Пластинки оборачивали вокруг стеклянной ампулки, тогда облучение шло с максимальной эффективностью. А неметаллы вроде фтора, хлора, кремния и других брали в удобном химическом соединении, смешивали с маслом или вазелином и намазывали пасту на лист бумаги — лист с тонким слоем мишени еще легче обертывался вокруг источника.
Курчатов привлек к своим работам и брата Бориса, работавшего в другой лаборатории Физтеха. Курчатов не посчитался с тем, что брат имел собственные задания. Он нагрузил Бориса и своими пробами. Брат быстро увлекся. Для анализа радиоактивных материалов требовались тонкие методы определения ничтожных количеств. «Боря, ты становишься превосходным радиохимиком!» — восхищался Курчатов, получая очередную сводку результатов. К услугам были также и солидные химические лаборатории Радиевого института.
Уже первые эксперименты показали, что преобразование ядер под действием нейтронов нередко сложней, чем описывали в Риме. Алюминий превращался не только в натрий, но и в магний. По двум реакциям распадался и фосфор. Ядерные реакции не шли однозначно, они разветвлялись Это уже была самостоятельная находка, а не простое воспроизведение чужого эксперимента.
— Ты тоже разветвляешься, Игорь! — шутливо говорил Борис Васильевич, когда брат приволакивал кучу облученных мишеней. — Кого еще привлек к своим исследованиям?
Курчатов ухмылялся. Он «разветвлялся», точно, — неутомимо выискивал новых сотрудников, безжалостно нагружал их новыми темами. Нет штатов на расширение собственной лаборатории, нет свободных физиков, жаждущих, чтобы их запрягли в чужую упряжку и лихо погнали? Не беда, можно обойтись и без штатов, а помощников найти не трудно. Зайди в лабораторию к соседу, поймай за пуговицу хорошего человечка в коридоре, расскажи, чем занимаешься, — не может быть, чтобы не загорелся! И немыслимо, чтобы, загоревшись, не захотел участвовать в эксперименте. Занят собственной тематикой? Совмещай! Если уж Льву Мысовскому захотелось совместить свои космические лучи с бомбардировкой нейтронами фосфора и алюминия, если другого Льва, куда свирепей, — Льва Арцимовича — удалось отвлечь от его высоковольтных дел и приобщить к поглощению медленных нейтронов в химических мишенях, если Буба Неменов, недавно еще шарахавшийся от радона, как черт от ладана, с умильной улыбкой поглядывает на ненавистное вчера ведро с ампулкой в парафине — почему же в таких условиях не разветвляться? Постановка эксперимента широким фронтом, никакое не разбрасывание!
— После работы! — убеждал Курчатов одного из «соблазняемых», тот сокрушался, что в рабочее время не удается отвлечься на посторонние эксперименты. — Огромный же отрезок жизни — «после работы». Вечер, ночь! Здоровому человеку сколько нужно на сон? Шесть часов? И восемь на основную тему? Прелесть какой резерв плодотворного времени — десять свободных часов!
Среди завербованных по «резерву времени» объявился и Георгий Латышев, приехавший в Физтех из Харькова. Низенький, округленный, не так бегающий, как катящийся, он отличался пробойностью двенадцатидюймового снаряда. Он не входил в комнату, не проскальзывал, не скромно возникал, а бурно вторгался. О нем говорили с усмешкой: «Если Латышев пришел к тебе за замазкой, а замазки нет, брось все, беги искать и не возвращайся без замазки — так будет лучше». Курчатов объединил его с Неменовым и загрузил. Латышев бодро «потянул тележку».
Один удавшийся эксперимент породил вначале не радость, а недоумение. Лев Русинов проверял опыты Ферми с бромом. У двух изотопов брома под действием нейтронов образуются радиоактивные изотопы того же брома, с периодами полураспада 30 минут и 6 часов. Так утверждали итальянцы. Но кроме этих двух ядерных реакций Русинов обнаружил еще и третью — с периодом полураспада в 36 часов. Она повторялась в каждом опыте, но была слабенькой, поэтому ее и не открыли в Риме.
— Образуется еще какой-то элемент, кроме брома, — оценил результат Курчатов. — Надо найти этот другой элемент.
Но других элементов не образовывалось. Во всех облученных мишенях присутствовал только бром. Два его изотопа, захватывая нейтрон, превращались в два других изотопа, но тремя разными путями. Эксперимент, призванный разрешить загадки, порождал свои собственные. Мысовский перепроверил результаты Русинова — разницы не было.
— Под действием нейтронов у одного изотопа брома появляются две разные активности, — комментировал неожиданность Курчатов. — Вроде двух близнецов. Их стукнули кулаком, оба побежали домой, один — переулочками, другой — по проспекту. А дома — оба, но в разное время.
Объяснение было образное, но еще требовалось выяснить, насколько оно основательно. Борис заметил, что соединения, одинаковые по составу, но отличные по свойствам, в химии называются изомерами. Не натолкнулись ли они на похожие явления у атомных ядер?
Курчатов развел руками. Термин «ядерная изомерия» уже употреблялся теоретиками ядра, в частности Гамовым. Пока можно лишь говорить об открытии трех типов распада у двух изотопов радиоброма, а почему они появляются — задача дальнейших исследований.
...Эти дальнейшие, хорошо продуманные эксперименты по изомерии брома несколько лет шли в лаборатории Курчатова — их ставили тот же Лев Русинов и Александр Юзефович — и за рубежом и внесли полную ясность в загадочное явление. Ядерную изомерию открыли еще у стронция, индия, серебра, золота, платины, иридия и урана. Немецкий теоретик Карл Фридрих Вейцзеккер, через полтора года после первой публикации группы Курчатова, объяснил загадку: ядро брома, поглощая нейтрон, возбуждается, пробегает ряд возбужденных состояний; одно из них, метастабильное, несколько устойчивей, чем другие: у такого метастабильного ядра освобождение от избыточной энергии немного задерживается. Так появляется активность с иным периодом полураспада.
Но это было уже после того, как никто в мире не сомневался, что в лаборатории Курчатова совершено важное открытие. А пока сами авторы сомневались, Курчатов твердил: неудачи от незнания — не катастрофа, а печальный, но, в общем, нормальный ход эксперимента; неудачи от плохого исполнения — катастрофа! Исполнение было отличное. Тридцатишестичасовая активность наблюдалась в каждом опыте. Можно было садиться за статью об открытии.
Время шло к полночи, когда Курчатов отредактировал отсылаемую в журнал статью. Он зевнул, потянулся, пошел к выходу, заглядывая в помещения, где горел свет. Из-за двери лаборатории Кобеко доносилось пение: Павел, вытачивая железную детальку на станочке, услаждал себя ариями собственного производства. Он мигом догадался, что у Курчатова — событие.
— Чего-то открыл, Игорь?
— Есть немного, — скромно признался Курчатов.
Кобеко захохотал и огрел Курчатова пятерней по плечу. Курчатов возвратил удар с воодушевлением — Кобеко едва удержался на ногах.
— Отметить бы, Гарька! Да нечем, — с сожалением сказал он. — У тебя не найдется чего-нибудь хорошего?
— Ни хорошего, ни плохого. Хочешь послушать, чего мы наработали?
— Сделаем так. На Невском открыли ночной бар. И «Теремок» пока не заколочен, хотя второй год грозятся. В оба заведения пускают до четырех ночи. Посидим, поговорим.
Была пора белых ночей — светло и тепло. На небе, как подожженные, сияли облака. Курчатов с наслаждением вдыхал ароматный воздух — ветерок тянул из ближайшего леса. В суматошливых экспериментах последних недель он упустил рождение белых ночей — в прежние годы этого не бывало. Что бы ни совершалось в лаборатории, но ночные гуляния по светлым улицам — на Выборгской стороне в эту пору пустынным — с Мариной, с братом, с друзьями, в одиночестве были традиционны.
Подошел трамвай с прицепом, оба вагона почти пустые.
— Итак, слушай, — сказал Курчатов.
Кобеко был среди первых помощников еще в ту пору — десять лет уже прошло, — когда Курчатов начинал в институте. Сперва рабочий, потом препаратор, лаборант, научный сотрудник, доктор физико-математических наук, завтра, не исключено, академик. Таков его путь в Физтехе. И пока Курчатов не увлекся атомным ядром, Павел усердно сотрудничал, охотно признавая верховенство друга. Но поворота Курчатова Кобеко не принял. Он ворчал, что друг совершил измену, сменив диэлектрики и полупроводники на ядра. Он горячился. Сегнетоэлектриками Курчатов вписал новую страницу в физику, а что сделает в ядре? Повторять зады, догонять все дальше уходящих экспериментаторов Запада? Павел не скрывал, что надеется на новый поворот: Курчатов убедится, что в таинственно-темном ядре ему не светит, вернется к старым темам — и возобновится их сотрудничество. Курчатов тоже хотел возобновления совместной работы, но только в новой области. Это он и собирался еще раз предложить Павлу.
— Отлично, Игорь! — поздравил Кобеко, когда Курчатов закончил объяснение. — Не знаю, открыта ли новая глава в науке о ядре, не убежден и в новой странице, но что ты вписал свой особый параграф в одну из страниц, уверен.
Они вышли на Литейный, шли к Невскому. На Невском во время белых ночей всегда было много гуляющих. Друзья направились в «Теремок», ресторанчик в переулке, соединявшем площадь перед театром с Садовой. У Фонтанки Курчатов остановился.
— Помнишь, Павел? — Он показал на бронзовых коней, вставших на мосту на дыбы. — Не хочешь еще разок прокатиться?
Однажды в такую же белую ночь, изрядно навеселе, Кобеко проходил с приятелями по мосту. Кто-то показал на упавшего бронзового наездника и обругал его слабаком. Лошадь не столь уж норовистая, как ее старался изобразить барон Клодт, можно и с ней справиться. Только вот как взобраться на такую высоту над рекой? Кобеко мигом отозвался на вызов. Вскарабкавшись на постамент, он влез на спину скакуна и смачно заорал: «Но-но!» Вокруг собралась хохочущая толпа, подоспел и милиционер. Кобеко гулко колотил по бронзовым бокам коня, милиционер кричал снизу: «Слезайте немедленно, гражданин, и платите штраф за нарушение!» Кобеко весело отозвался: «Штраф бери, твое право, а покататься дай!»
Кобеко посмотрел на взметенные передние ноги скакуна.
— Надо бы, надо еще разок покататься! Да видишь ли, почти десяток лет с той ночи уплыло, столько же килограммов жирка добавилось! Боюсь, не осилю подъема!
С минуту они шли молча.
— Павел, ты теперь сам видишь — работа моя перспективна, — осторожно сказал Курчатов. — Переходи ко мне. Для начала совмести свою теперешнюю тематику с новой темой. Это ты осилишь.
Кобеко, похоже, ожидал такого предложения. Он грустно покачал головой.
— Вероятно, осилю, ты прав. Да не умею менять привязанностей. У каждого своя физика. Твоя физика — ядро, теперь я окончательно это понял. Моя — та, которую мы вместе с тобой когда-то начинали. Ей не изменю.
Иоффе совершал утренний обход института. Открыв дверь в лабораторию атомного ядра, он задержался на пороге. Впечатление было такое, что курчатовцы организовали хоровой кружок. Чей-то тенорок заводил: «По Дону гуляет, по Дону гуляет...», баритоны и басы подхватывали: «...казак молодой!» В хоровой полифонии выделялся баритон Курчатова.
— Я не помешал? — спросил Иоффе с иронической приветливостью. — Продолжайте, пожалуйста, работать.
Сотрудники обычно не прерывали своих дел во время посещений директора. И сейчас Щепкин усердно намазывал какую-то пасту на лист, Вибе выглаживал на лабораторных вальцах полоску никеля, Латышев менял прокладки в камере Вильсона, а Курчатов просматривал тетрадку с химическими анализами. Только пение оборвалось. В лаборатории часто пели во время работы, но заливаться соловьем в присутствии академика никто бы не посмел.
— Игорь Васильевич, у нас сегодня гость, — сказал Иоффе значительно. — Сергей Иванович Вавилов позвонил, чтобы его ждали. Он, вероятно, заинтересуется и вашими работами.
Курчатов понимающе кивнул. Иоффе продолжал обход лабораторий, сообщая, кому надо, о приезде Вавилова. Он не выдавал своего беспокойства, но физики догадывались, что у директора на душе.
В Ленинграде менялась обстановка.
После революции столицей стала Москва, но Ленинград долго оставался научным центром страны — здесь была Академия наук и многочисленные институты. Недавно правительство приняло решение сосредоточить основные научные силы в столице. Академия уже переехала в Москву, с насиженных мест снимались и крупные институты. Иоффе побаивался, что и Физтеху придется менять географические координаты. Приезд Вавилова мог определить дальнейшую судьбу института.
Сильный физик, приветливый человек, Вавилов в Академии наук был фигурой значительной. Созданный им Физический институт — ФИАН — он перевел в Москву, но, став одновременно научным руководителем Оптического института, сам он, коренной москвич, переехал в Ленинград. Теперь Вавилов руководил двумя учреждениями — одним в столице, другим здесь — и не жаловался ни на перегрузку, ни на неудобство сидеть на двух стульях.
Вавилов сразу успокоил Иоффе: о переводе Физтеха в Москву речь не идет. Физтех, Оптический и Радиевый институты останутся на месте. Было бы неразумно такой город, как Ленинград, научно обескровливать. Но, конечно, идущая по всей стране реорганизация научных учреждений в какой-то степени затронет и Физтех.
— А в какой — вы сами определите, Абрам Федорович, — дружески разъяснил Вавилов. — Я подразумеваю — весь ваш коллектив.
Они переходили из лаборатории в лабораторию, Вавилов так внимательно слушал, склонив немного голову, что Иоффе приходилось останавливать сотрудников, те, увлекаясь, вдавались в мелочи. И хотя сам Вавилов был оптик и его, казалось бы, должна интересовать близкая ему тематика, Иоффе заметил, что дольше он задерживается у исследователей ядра.
Скобельцын информировал о новых открытиях в космических лучах. «Отлично!» — одобрил Вавилов. Алиханов показал кривые, составленные им, его братом Артемом Исааковичем и их сотрудниками Козодаевым и Джелеповым, — позитронное излучение, открытое Жолио, было измерено количественно двумя счетчиками. «Превосходно!» — сказал Вавилов. Курчатов рассказал о разветвлении ядерных реакций, о ядерной изомерии — и его находки нашли одобрение.
А затем, на совещании у Иоффе, Вавилов рассказал, что недавно вернулся из поездки по Европе. Он был на заводах и в лабораториях Парижа, Берлина, Варшавы, Вены, Рима и Флоренции. Ферми произвел на него особое впечатление, он восхищен успехами римских физиков. И хоть сам не изменит родной ему оптике, но должен признать, что центр исследований в физике сегодня передвигается к атомному ядру. Но он не уверен, что нынешняя организация исследований ядра совершенна. Он скорей убежден в обратном. Исследования распылены по разным институтам. Ими занимаются Радиевый и Физтех в Ленинграде, Физтех в Харькове, у него в ФИАНе в Москве тоже организована лаборатория по ядру, в ней трудится его ученик Илья Франк... К чему такая разобщенность? Нет, творческие умы надо сконцентрировать в одном месте! Ваш институт — физико-технический, слово «технический» обязывает. А что такое тематика ядра? Чистая наука! Нет от нее выхода в практику. Физтехом командует Наркомтяжпром, а Наркомтяжпрому нужно развивать промышленность.
И Вавилов подвел итоги:
— Работы по ядру надо сконцентрировать в академическом институте. И лучше всего это сделать в моем ФИАНе.
Физики переглядывались. Иоффе что-то чертил на листе, стараясь ни на кого не глядеть. Институт не разваливался, конечно, но, если будет принято предложение Вавилова, Физтех, сегодня уникальный, завтра станет одним из многих рядовых институтов.
— Ни в коем случае! — запальчиво воскликнул Алиханов. — Мы здесь начали свои работы, мы будем их здесь продолжать.
Арцимович и Курчатов тоже не выразили желания расставаться с родными стенами.
Вавилов с ласковым сокрушением развел руками. Он никого не приневоливает, тем более что никто и не уполномочивал его на это. Он рад, что физики так преданы своему делу. Он только напомнит на прощание, что предложение не снимается — двери ФИАНа открыты для всех.
Расставаясь с Иоффе, Вавилов уже не советовал и не уговаривал — предостерегал:
— Абрам Федорович, вы человек проницательный, но в современной обстановке не разобрались. Институт не раскассируют, но вряд ли вам удастся сохранить прежнюю широту тематики. Было бы нечестно, если бы я утаил это от вас.
— Ядерные исследования я все же постараюсь сохранить, — ответил Иоффе после некоторого молчания.
Физики разошлись по своим лабораториям. Алиханов через тонкую стенку слышал разговор Арцимовича с Курчатовым. Сперва они обсуждали предложение Вавилова, потом заспорили о своих экспериментах.
Недавно Курчатов отвлек Арцимовича на «попутную» совместную работу, связанную с поглощением нейтронов в разных веществах. Они обнаружили, что уже тоненькая пластинка кадмия сильно уменьшает интенсивность нейтронного потока, а дальнейшее утолщение пластинки на поглощении не сказывается. Другие элементы показывали такую же зависимость — тонкие их слои вызывали резкое ослабление потока, дальнейшее его уменьшение шло медленно.
Курчатов нашел объяснение: каждый элемент, даже в тонком слое, поглощает избирательно все нейтроны определенных, только для этого элемента характерных скоростей, а остальные захватываются значительно слабей. Арцимович доказывал, что резонансного поглощения нет, все это ошибки опыта. Курчатов ставил новые эксперименты, Арцимович обнаруживал в них изъяны, оправдывающие его скептицизм.
Алиханову надоел шум за стеной, и он вышел к приятелям.
— Лева, ты адвокат дьявола. Ты артистически во всем находишь недостатки. Это хорошее свойство для исследователя, не спорю. Но Игорь в данном случае прав. Если явление постоянно воспроизводится, оно реально.
Арцимович состроил насмешливую гримасу:.
— Постоянно воспроизводятся и просчеты. В каждом эксперименте накладывается что-то постороннее или не учитывается что-то нужное. Роден говорил: я делаю статую так — беру кусок мрамора и отсекаю все лишнее. Вот когда эксперимент будет, как статуя Родена... Раньше я свою подпись под публикацией не поставлю!
— И дождетесь, что кто-нибудь независимо от вас откроет резонансное поглощение нейтронов и раньше вас опубликует его, а вы останетесь с носом, — предсказал Алиханов.
Курчатов всей своей интуицией физика ощущал, что найдена важная закономерность. Он не мог указать, где, в чем, как она будет потом применена, но что они приоткрыли дверь в интересную область, был убежден. Арцимович признавал лишь строгие доказательства, над ощущениями он посмеивался. Курчатов нередко терялся, когда насмешливый друг излагал свои контрдоводы. У него порой пропадала охота работать над тем, что попадало под язвительный обстрел Арцимовича. Сейчас он не мог отступиться. В точности опытов он был уверен.
— Скоро я буду в Харькове, — сказал Курчатов, устав от спора. — Попытаюсь подключить и Сашу, и Кирилла к нашим исследованиям. Может быть, и Антона Вальтера. Если у них получится то же самое, ты перестанешь сомневаться?
— Посмотрим, — ответил Арцимович. — И не только на то, что получится, а и на то, как получается. Воспроизводство ошибок меня не убедит, я не поклонник ошибочных повторений.
Курчатов опять ехал в Харьков.
В Харькове заканчивался монтаж большого «Ван-Граафа» на 2,5 миллиона вольт. И там появились новые сотрудники, свои и эмигранты из Германии, хотелось на каждого посмотреть. Кое с кем, рассчитывал про себя Курчатов, можно поставить и совместные опыты.
При первой же встрече с Лейпунским, Синельниковым и Вальтером — главным строителем большого «Ван-Граафа» — Курчатов рассказал, что они в Ленинграде вроде бы нашли резонансное поглощение нейтронов в разных элементах. Неплохо бы аналогичные опыты поставить и в Харькове. Синельников по совместительству заведовавший библиотекой института, вспомнил, что вчера пришел журнал с новой статьей Ферми — там что-то есть и о резонансном поглощении нейтронов.
Курчатов молча пробежал принесенную Кириллом статью. Предсказание Алиханова оправдалось. Пока они с Арцимовичем дискутировали, Ферми поставил такие же опыты, получил такие же результаты — и немедля послал сообщение в печать. Ленинградцы упустили открытие. Теперь они о своей собственной находке обязаны говорить: «Таким образом, нами подтверждено замечательное наблюдение итальянских физиков...»
К разочарованию примешивалось и другое чувство. В конце концов, он работает не ради приоритета, а для науки. Он стоит на верном пути, на самом переднем крае науки — этот вывод неопровержимо вытекал из статьи Ферми. Еще недавно их мучило, что они лишь догоняют западных физиков. Это уже в прошлом.
— Саша, — сказал Курчатов, поглядев на Лейпунского засветившимися глазами, — а не кажется ли тебе, украинский батько физики, что мы ныне скачем с западными мастерами ноздря в ноздрю? И будь попроворней, уже и сегодня вырвались бы вперед на полкорпуса. Поглощение нейтронов разными ядрами — область необъятная. Ферми, опередив нас, лишь приоткрыл в нее дверь.
Лейпунский согласился поставить цикл исследований по взаимодействию нейтронов с разными веществами при разных температурах.
— Я познакомлю тебя с новыми сотрудниками, Игорь. Выбирай, кто больше подходит.
Он повел Курчатова к Фрицу Хоутермансу. Этот человек занялся ядерными проблемами еще до того, как они захватили воображение физиков всего мира, и шел своим особым путем. Он был хорошим теоретиком, умелым экспериментатором, но все, кто общался с ним, утверждали, что он скорей фантаст, чем физик. Лет восемь назад Хоутерманс опубликовал с Аткинсоном гипотезу, что энергию звезд надо искать в никому тогда — и авторам в том числе — неизвестных ядерных реакциях, другую статью в том же роде написал вместе с Гамовым. Он же перевел на немецкий язык книгу Гамова об атомном ядре.
— Ты знаешь, что Фриц предложил мне? — со смехом рассказывал Синельников. — Заняться созданием на Земле звездного вещества! Он считает, что при звездных температурах ядерные реакции пойдут по-иному. Ни больше, ни меньше, как сотворить в лаборатории крохотную звезду со всеми ее миллионами градусов температур и адскими давлениями!
О Хоутермансе говорили, что он левый, что, опасаясь преследований нацистов, бежал в Советский Союз. В Харькове изгнанник усердно учил русский язык, признавался каждому доверительно, что чувствует себя не в эмиграции, а на новой родине.
Живой, плотно сбитый, жилистый, выше среднего роста, Хоутерманс крепко сжал руку Курчатова, засмеялся, закинул ногу за ногу. В его небольших неярких глазах то пробегали светлые насмешливые огоньки, то, сразу темнея, глаза становились внимательными. И хоть он мало походил на стандартный образ уравновешенного, степенного немца — входил с шумом, не закрывая дверей, с грохотом передвигал стулья, слишком громко хохотал, — беседуя, он сразу сосредоточивался. Этот человек умел и слушать, и говорить. И каждая его реплика свидетельствовала, что в вопросах ядерной физики он ориентируется в совершенстве.
— Значит, фермические опыты? — сказал Хоутерманс с удовлетворением. Он еще коверкал русские выражения — фермические опыты, вместо опыты Ферми, омское сопротивление, вместо омическое, зеленым покраском, вместо зеленой краской... Иногда ошибки были так смешны, что их с удовольствием повторяли все молодые сотрудники. Хоутерманс не обижался, когда его поправляли, сам радостно хохотал, если смеялся собеседник. И, с настойчивостью совершенствуясь в трудном языке, он отвечал по-русски, даже когда к нему обращались по-немецки. — Поглощение нейтронов при большом холоде, так? Большой холод делают супруги Руйман, правильно? Градусы сто пятьдесят ниже нуль, так?
Супруги Руйман, тоже политические эмигранты, были специалистами по физике низких температур. Курчатов хотел проверить, не увеличивается ли поглощение нейтронов ядрами при большом понижении температуры. Засучив рукава Курчатов стал помогать Руйманам. Пробегавший мимо Ландау поинтересовался, как с низкими температурами? Жена Руймана стала объяснять, ссылаясь на теорию, почему не ладится. Ландау прервал ее:
— Варвара, ты дура! Теория не про тебя, работай руками!
Она заплакала и отошла. Курчатов с упреком сказал:
— Зачем вы ее так? Ведь женщина.
Ландау искренне удивился. Ну и что, если женщина? Они ведь говорили о физике, не светская болтовня.
Барбара Руйман успокоилась лишь после того, как, увидев какое-то новое решение на теоретическом семинаре, Ландау с воодушевлением объявил: «Ну и идиот же я! Такого простого варианта не заметил!»
Хоутерманс тоже был недоволен супругами Руйман. И высказал это на совещании так, что привел всех в смущение. На его своеобразном русском языке слова звучали с особой выразительностью:
— Слушайте, Руйман, вы же кто? Вы же — евреи, а вам дали хорошо работать. Вы должны ценить такой отношение. Больше благодарность, Руйман. А что вы работает? Это же никуда, верно? Это же плохо благодарить, товарищ Руйман.
— Интересная аргументация, — с удивлением говорил потом Курчатов Синельникову. — А ведь Хоутерманс — враг фашизма!
— Возможно, его подводит плохое знание языка. Он, вероятно, хотел сказать, что на новой социалистической родине Руйманы должны работать с воодушевлением. А верную мысль высказал в привычных ему и чудовищных для нас терминах. Ты присмотрись, как он сам работает — загляденье!
Что Хоутерманс работает превосходно, Курчатов установил сразу. Даже странно было у теоретика, к тому же непоседливого и порывистого, увидеть такую придирчивую осмотрительность, такую спокойную дотошность, такое внимание к мелочам. Было ощутимое противоречие между теоретическими фантазиями, так увлеченно уносившими его в пекло неведомых звездных реакций, и этими неторопливыми руками, ощупывавшими контакты и разветвления проводов. И еще одно приятное свойство обнаружил Курчатов у Хоутерманса. Он был наделен чувством юмора: умел шутить, умел встретить шутку.
Что до Руйманов, то, помогая им, Курчатов вскоре убедился, что во всяком случае сам Руйман превосходно разбирается в физике низких температур, но еще не освоился с быстрым темпом работы харьковчан.
Лейпунский выполнил все, что в прошлый приезд обещал Курчатову по экспериментам с химическими источниками нейтронов. И размах в Харькове взяли крупней ленинградского! Вечерами Митя Тимошук, недавний выпускник Харьковского университета, приносил в кармане в Физтех из соседнего Рентгенологического института с полграмма радия, а утром возвращал. Курчатов со смехом спросил: знает ли Митя, что без расписки и охраны таскает материал стоимостью на международном рынке в тридцать тысяч долларов? Тимошук равнодушно ответил — ну и что? Он же не на рынок тащит! Да и кто на барахолке заинтересуется радием?
Радий хранился в платиновой трубочке, трубочка была заключена в две оболочки — золотую внутри, серебряную снаружи. Погружая платиновую трубочку в пробирку с порошкообразным бериллием, получали источник нейтронов. Курчатов захотел сам собрать источник, но обожженные пальцы — с них в очередной раз слезала огрубевшая кожа — не сумели развернуть серебряную оболочку. Лейпунскому тоже не удалось с ней справиться. Тимошук ловко развернул и серебряный, и золотой листочки. Курчатов добродушно проворчал:
— Ну и молодежь! Так и оттирают старших!
А случившийся рядом Хоутерманс, намекая на избрание Лейпунского в члены Украинской академии наук, иронически заметил:
— И вообще — удивительный ваш страна. Грамм радия достать легче, чем купить фунт гвозди. Лаборант работает лучше академик.
И Курчатов, и Лейпунский со смехом дружно закивали. Страна, точно, удивительная. Для науки ничего не жалеют. Грамм радия, без расписок таскаемый в кармане, — веское доказательство. И что фунта гвоздей не всегда добудешь — тоже естественно: трудности роста, издержки гигантского строительства. А что лаборант кое в чем превосходит академика — не обидно: дело для обоих новое, в освоении нового преимущество всегда за молодежью.
Шутка Хоутерманса оказалась вещей: институту вскоре выделили свой радий, можно уже было не бегать каждый вечер к соседям. Теперь пришлось завести охранника, сидевшего с винтовкой у заветного сейфа. Лаборантка Зина Тюленева — по совместительству лихая парашютистка — как-то обнаружила, что охранник сочно похрапывает на посту. Она стянула винтовку и подняла тревогу. Испуг охранника, метавшегося по комнате в поисках исчезнувшего оружия, был сравним только с ликованием лаборантки, усердно помогавшей ему в осмотре всех закоулков.
Однажды Курчатов остался с Хоутермансом в помещении большого «Ван-Граафа». Хоутерманс показал на ускоритель, заполнявший двадцатипятиметровую высоту зала — гигантский шар диаметром в десять метров покоился на трех колоннах, каждая в четыре обхвата:
— Отличный машин. Можете гордиться! В Европе такого нет.
Курчатов давно хотел спросить Хоутерманса о Гамове. Не знает ли Хоутерманс, где Гамов сейчас, каковы его успехи? Гамов считал, что на родине плохо, его не устраивало, что ему охотно давали грамм радия, когда в магазине с трудом доставали фунт гвоздей; он доказывал, что только при обилии жизненных удобств расцветает талант теоретика. Но что-то не видно его новых крупных работ. Почему?
Хоутерманс развел руками. Нет, он давно не видел Гамова. Гамов хотел остаться в Европе, это не удалось. Резерфорд сказал, что возьмет его, если об этом будет ходатайствовать Советское правительство. Ходатайство правительства — хорошо устроить человека, бежавшего со своей родины, — вот такую пощечину влепил великий Резерфорд Джорджу Гамову, ха-ха! Гамов убрался в Америку, сделал совместно с Эдвардом Теллером работу по бета-распаду. Небольшая статья, но сильная — революции не произвела, а важную закономерность открыла. Джордж много пьет — виски, водка, ром. Говорят, он ссорится с женой, они хотят разводиться. Детей нет, семьи нет... И самое главное — дефицит творчества.
— Не понимаю, что ему надо, — сказал Хоутерманс, пожимая плечами. — Я приехал Харьков не за жизненный удобств, за творческий условий — верно? Мой жена работает в Харькове в редакции журнала, тоже хорошо. Гамов еще пожалей, вы увидите!
Весь этот вечер Курчатова не оставляли мысли о бывшем товарище. Гамов, вероятно, уже жалел об опрометчивом поступке. Он потерял безвозвратно то, что так воодушевляло его в Ленинграде — преклонение друзей перед его талантом, постоянное, нетерпеливое, воодушевляющее ожидание от него научных подвигов. Он с озорством подчеркивал свою на всех непохожесть, но был все же свой среди своих. А там? Джордж Гамов пьет — это ли стимулятор творчества? А ведь он знал другое опьянение — восторженно впивающиеся в него глаза, самозабвенно внимающие его откровениям уши! Сравнение выспренно, но есть ли более точное? Фунт гвоздей и грамм радия! Фунт гвоздей...
Перед отъездом Курчатов еще раз уточнил план совместных работ.
Сегодня харьковский Физтех лучшее место в стране для исследований атомного ядра. Вавилов с неодобрением указывал на распыление ядерщиков по разным городам и учреждениям. Совместные работы компенсируют эти неудобства. Их институты будут обмениваться работниками, это превратит учреждения в разных городах в нечто научно единое. Как отнесутся в Харькове к тому, что он пришлет из Ленинграда кое-кого из своих сотрудников?
— Пожалуйста, — сказал Лейпунский. — Я со своей стороны отпущу с тобой Митю Тимошука и Васю Дементия. Пусть и они посмотрят Ленинград. Они, наверно, не видали реки шире Лопани. А пока пойдем сразимся перед отъездом разок в теннис.
Курчатов мастерства в игре не показывал, но теннисный корт посещал с охотой. Лейпунский даже на важные совещания приходил с ракеткой и, слушая выступления, вертел ее в руках. Он заразил своей увлеченностью всех физиков, на теннисный корт спешили, как в кинозал на американский боевик. Ландау, стремившийся всюду быть первым, легко обыгрывал Лейпунского, Вальтера и Синельникова, умелых игроков. Харьковские теннисисты, прослышав об увлечении физиков, стали частыми гостями Физтеха, но и им доставалось от грозного Ландау. В отличие от Курчатова, легко мирившегося с поражениями на корте, у Ландау мигом портилось настроение, когда противник брал верх. В такие дни он не только кусался, но и бодался. К счастью для молодых теоретиков, концентрировавшихся вокруг Ландау, теннисные драмы случались редко. Зато Эдди, жена Кирилла, проигрывала весело. Казалось, проигрыш на корте доставлял ей удовольствие, — она так счастливо хохотала над своей неудачей, так радостно взмахивала волосами, что проигрышу аплодировали, как победе.
Возвращался домой Курчатов через Москву. В Москве он водил своих спутников Тимошука и Дементия по всем примечательным местам, в музеи, театры, на выставки и в институты. Особенное удовольствие доставляли им поездки в метро. Курчатов с увлечением катался на эскалаторе. Он способен был, спустившись вниз, тут же опять подняться и опять спуститься.
В Ленинграде Курчатов провел харьковчан по всем лабораториям и предоставил им самим выбирать, где бы они хотели поработать.
Ноша, какую Мысовский взвалил на себя, начав строительство циклотрона, была явно не по плечу. Он выдвинулся в исследовании космических лучей, первый применил для фотографирования толстослойные пластинки, первый предложил для контроля металлических конструкций гамма-излучатели — все это были серьезные научные труды. Еще в двадцатых годах он стал известен в научных кругах за рубежом, с ним переписывались крупные иностранные ученые. Чуждый научного консерватизма, он и сам высказывал интересные идеи и охотно поддерживал чужие. Но систематическая, упорная, непрестанно возобновляющаяся, однообразная работа ему претила, он быстро терял к ней интерес. Прекрасный лектор, он многих студентов, ставших потом видными учеными, увлек в физику, но своих аспирантов старался предоставить их собственному разумению. Предлагая интересные идеи для разработки, он нередко говорил ученику: «А когда вы завершите исследование, вы растолкуете его мне, потому что тогда вы должны знать эту проблему гораздо лучше меня. А если я по-прежнему буду знать больше вас, то, значит, я плохой руководитель, а вы плохой физик». Собственной научной школы он создать не мог — да и не стремился создавать. С Хлопиным они дружили с детства — вместе когда-то учились в Одесской гимназии. Хлопин справедливо считал Мысовского крупнейшим радиологом Советского Союза, поддерживал его начинания и идеи, старался, не раздражаясь, исправить его промахи, особенно во взаимоотношениях внутри физического отдела — грубоватая резкость Мысовского была не всем по душе.
И когда Мысовский загорелся строить свой циклотрон, и Вернадский, и Хлопин без колебаний согласились, что именно у них надо возводить еще никому в Европе неизвестную магнитную ускорительную установку и что именно их работники должны начать на ней исследования ядра. И деньги были незамедлительно получены, и заводам было указано выполнять без проволочек заказы физиков. Уже в 1934 году в Радиевом институте развернулся монтаж изготовленного на «Электросиле» электромагнита весом в 35 тонн, быстро шло проектирование вакуумной камеры и высокочастотного генератора. Завершение работ казалось так близко, что Мысовский летом 1935 года послал письмо творцу циклотрона Эрнесту Лоуренсу с предложением приехать в СССР на вторую ядерную конференцию и посетить Радиевый институт. Лоуренс ответил:
«Дорогой профессор Мысовский! Благодарю Вас за письмо от 27 июля, приглашающее меня посетить ядерную конференцию в Москве. К несчастью, поскольку семестр у нас в это время начнется, я обязан присутствовать в университете. Наш академический год продолжается от конца августа до начала мая, и поэтому я могу посетить Россию только летними месяцами от мая до августа. В какое-то время я надеюсь сделать это, так как часто слышал о великолепных научных работах, проводящихся в России. Особенное удовольствие доставило бы видеть Вашу лабораторию и большой магнитный резонансный ускоритель, который Вы установили... С моими лучшими пожеланиями. Искренне Ваш Эрнест О. Лоуренс, профессор физики».
Монтаж и наладка многотонного сооружения со множеством тонких подгонок оказались гораздо сложней, чем первоначально представлялось. Месяц бежал за месяцем, пошел второй год освоения — ускоритель все не работал. Мысовский нервничал, ссорился с помощниками, но дело двигалось мало. В ленинградской «Вечерней Красной газете» появилась 15 сентября, 1935 года статья под хлестким названием «Атомное ядро и самолюбие»: руководителя физического отдела института обвиняли в некомпетентности, указывали, что освоение единственного в стране магнитного ускорителя не будет завершено, пока Мысовский, смирив самолюбие, не попросит помощи со стороны. Статья породила шум — от Хлопина потребовали объяснений, из Москвы приехал эксперт Наркомпроса разобраться на месте, что же, собственно, происходит. Хлопин с горечью написал Вернадскому — тот был в Москве, — что инспирированная кем-то статья порядком попортила им всем настроение, но что ему удалось в конце концов разъяснить: дело не в чьей-то некомпетентности, а в сложности наладки. Вконец расстроенный Мысовский пожаловался Курчатову — они в это время вели совместные работы по изомерии брома:
— Навалилась гора на голову! И когда выберемся из этого болота, просто не знаю. Идея — и теперь защищаю это — правильная: циклотроны лучше всех других ускорителей. Вы и сами убедитесь в этом, когда он заработает. Но что такие дьявольские трудности с наладкой!.. Главное, нет опыта у моих работников, да и у меня самого, что уж тут скрывать — сконструировал приборов я немало, да все были другие и попроще.
— Может быть, вместе и тут поработаем? — предложил Курчатов. — Я года два назад собрал небольшой циклотрон, для серьезных опытов не пригодился, но в принципе действовал. Хоть маленький, а опыт есть. Не возражаете?
Мысовский не скрыл, что обрадовался. Он, вероятно, и начал этот разговор, чтобы попросить о содействии.
— Не только не возражаю, а всячески приветствую. О самолюбии моем столько всякого наговорили! Какое к черту самолюбие. Давайте, Игорь Васильевич, пойдем к Виталию Григорьевичу договариваться.
— Раньше мне надо получить разрешение своего начальства.
Иоффе, выслушав Курчатова, задумался.
— Навязываемся... Виталий Григорьевич к своим институтским делам ревнив. Вряд ли ему понравится сотрудничество в кавычках, даже если предложение исходит не от вас, а от Мысовского.
— Без кавычек, Абрам Федорович. Циклотрон нам нужен еще больше, чем радиохимикам. Но никто не разрешит нам строить свой, пока этот не заработает. «Одного не можете пустить, а требуете уже второго!» — разве по-другому ответят? На циклотроне Радиевого института будем проводить совместные исследования, об этом с Мысовским договоримся. А для этого надо, чтобы циклотрон заработал. Все просто, как блин.
Иоффе тонко усмехнулся:
— Дипломатично! Учтите, впрочем, что Хлопин не дипломат и что после грубой статьи он раздражен до крайности. Он не постесняется сказать, что думает. А думает он, уверен, что это мы с вами подбивали редакцию газеты на критику. Примите это мое замечание в качестве напутствия. Против существа ваших предложений у меня возражений нет.
Курчатов возвратился к Мысовскому.
До сих пор он лишь со стороны поглядывал на циклотрон, теперь вместе с Мысовским придирчиво осматривал каждую деталь. Ускоритель был установкой крупной, во много раз больше той, что Курчатов когда-то смонтировал у себя: массивный магнит имел один метр в диаметре. Молодые сотрудники физического отдела, Виктор Рукавишников и Дмитрий Алхазов, знали свое дело. Курчатову не понравилось только, что вакуумная камера маловата. Дима Алхазов, худой востроносый паренек, с горящим лицом следивший за каждым движением непрошеного гостя из Физтеха, запальчиво отвел критику: они точно скопировали циклотрон Лоуренса, он покажет американские чертежи, пусть не придираются! Курчатов с улыбкой переводил взгляд с Алхазова на столь же рассерженного Рукавишникова: эти два парня, по всему, были не из тех, что легко расписываются в некомпетентности. Не вызывала возражения высокочастотная часть, спроектированная Бриземейстером, тот тоже знал свое дело.
Но монтаж заставил Курчатова хмуриться. Создать требуемый вакуум при такой сборке немыслимо.
— Ваше мнение, Игорь Васильевич? — с тревогой осведомился Мысовский, когда они шли к Хлопину. — Сколько крови попортил проклятый ускоритель!..
— И еще попортит! — весело пообещал Курчатов. — Но вместе мы его добьем. Переберем, почистим, отполируем, обдуем, погладим ручкой... Справимся. Не боги горшки обжигают.
Хлопина нашли не в директорском кабинете, а в лаборатории, это наложило на разговор свой отпечаток — Хлопин не любил отрываться от исследований ради административных дел. Он стоял в халате у вытяжного шкафа, внутри, на песочной плите, подогревалась жидкая смесь в фарфоровом стакане. Хлопину помогала жена.
Курчатов попросил прощения, что вторгся в лабораторию, но дело не терпит отлагательства. Хлопин с иронией посмотрел на него:
— Три года терпели, трех часов не смогли? Впрочем, это несущественно. Пойдемте в мою комнату. — Не снимая халата, он прошел в свой кабинетик и холодно показал на диван. — Садитесь, пожалуйста. Так что вы предлагаете?
Напутствие Иоффе било в точку. Уклончивые формулировки, подслащивание горьких пилюль на этого человека не действовали. И Курчатов не мог отделаться от чувства, что Хлопин и вправду подозревает, что к газетной шумихе, поднятой вокруг циклотрона, физтеховцы какое-то отношение имеют. Курчатов готовился резко ответить, если бы такое подозрение было высказано вслух. Но Хлопин, выслушав обоих, только сказал:
— Я бы солгал, если бы объявил, что ваше предложение мне нравится. Во-первых, я не поклонник князя Гостомысла, приглашать варягов на княжение не люблю...
— Какое княжение, Виталий Григорьевич? Я уже сказал вам, мы оказываем вам помощь ради того, чтобы получить помощь от вас.
— А во-вторых, — спокойно продолжал Хлопин, — меня не удовлетворяет формула: помощь ради помощи. Она слишком туманна. Вся сложность в соотношении — какая помощь ради какой? Я не отказываюсь, я только ставлю свои условия. Циклотрон строится для Радиевого института, и, кто бы нам ни помогал, мы остаемся его хозяевами. О деталях совместной работы договоритесь со Львом Владимировичем.
Выйдя из лаборатории, Курчатов со смехом сказал Мысовскому:
— Результат — какой хотели. Разговор — никаких резкостей. Состояние — как если бы сперва горячо попарили, а потом хладнокровно высекли.
Мысовский невесело спросил:
— Когда начнем? Не хотелось бы откладывать...
— Зачем откладывать? Сейчас и приступим.
В этот день Курчатов явился так поздно и выглядел таким усталым, что Марина Дмитриевна встревожилась.
— Начал налаживать циклотрон у радиохимиков, — объяснил он, набрасываясь на еду, слишком позднюю для ужина и слишком раннюю, чтобы назвать ее завтраком.
— Три раза просыпалась и опять засыпала, — пожаловалась жена. — Пожалуйста, предупреждай заранее каждый раз, когда придется задерживаться допоздна, чтобы я так не беспокоилась.
— Каждый раз не выйдет, Марина, слишком много будет разов. Предупреждаю вперед на месяц: буду приходить поздно. Можешь спать спокойно.
Она дожидалась, засыпала, не дождавшись, спала неспокойно. Он приходил после полуночи, мылся, присаживался к столу, она поднималась, садилась рядом. Ночные минуты теперь были единственными, когда можно было поговорить с мужем, она не хотела терять эти драгоценные минуты. Она ужасалась — он слишком много взял работ, и половины бы хватило. Он отвечал, что и в два раза можно бы больше взять, будь в институте хороший теоретик-ядерщик. Экспериментатор без теоретика, освещающего тут же любой темный эксперимент, теряет половину своей эффективности. Какая была недавно роскошь! В двух соседних институтах — сразу четыре теоретика: Френкель, Гамов, Иваненко, Бронштейн. Гамова черт дернул за границу, Иваненко переселился в Томск, Бронштейна тоже нет. Остался Френкель, но у него свои интересы, он не сядет за один стол с экспериментаторами, а нужен именно такой.
— Раньше ты относился к теоретикам по-другому, — заметила Марина Дмитриевна. — Они делали свое, ты — свое.
— Раньше — да. Мы работали разобщенно. Только дружески любопытствовали, что у каждого получается. А хотелось бы потрудиться по-иному, чтобы теоретик был глазами экспериментатора.
...Он мог об этом только мечтать, таких теоретиков пока не существовало. Он и не догадывался, что жизнь всего через пять-шесть лет повелительно предпишет именно эту организацию науки, и что осуществит ее он сам, и что она приведет к огромному научному и практическому успеху: собранные вместе блистательные теоретики составят единую группу с экспериментаторами. Исстари сложившаяся разобщенность теоретиков и экспериментаторов пока что была прочна. Он уже ощущал ее неудобства, но она еще не стала препятствием к успеху, ее еще не требовалось отменять. Да это и не было бы в его силах.
Иоффе часто вспоминал разговор с Вавиловым. Руководить институтом становилось все трудней. В наркомате намекнули, что очень уж широко представлены общетеоретические темы — не следует ли их кое-где пообрубить, институт-то ведь технический! Иоффе разъяснил, что делать этого не следует, в основе практики лежит теория — разве это не аксиома? Начальник научно-исследовательскою сектора наркомата с аксиомами соглашался, но посетовал, что науке в институте внимания куда больше, чем практике. Надо, надо менять нездоровое соотношение между наукой и практикой, ликвидировать ненужный перекос к абстрактным исследованиям.
— Вглядитесь в вашего соседа, в Оптический институт, Абрам Федорович, — любезно посоветовал он. — Институт — академический, руководители его, Рождественский с Вавиловым, — крупнейшие ученые. А ведь для промышленности дали больше, чем вы, институт промышленный!.. Тот же Радиевый... На нем держатся многие наши заводы. А какой завод опирается на ваши лаборатории? И вы это считаете нормальным?
Иоффе считал это нормальным. Оптический институт разрабатывает технологию варки и обработки стекла, у оптиков нет пока инженерной науки. Не им же, физтеховам, учить инженеров, как строить генераторы и трансформаторы, конструировать станки и автомобили, паровозы и самолеты? Они призваны вооружать промышленность идеями, а не проектами. О чем спорить?
— Есть о чем спорить. На мартовскую сессию Академии наук вынесен ваш доклад о работе Физтеха. Надеюсь, обсуждение прояснит ситуацию...
Академия наук открывала первую сессию в столице с еще невиданной торжественностью. В пышном зале на Волхонке собралось 800 человек, могло бы прийти и больше — не хватило мест. На стене висели листы проекта нового здания академии, разработанного Щусевым, перед ними толпились, ими восхищались. «Именинники мы! — с энтузиазмом твердил бывший народоволец, седобородый химик Бах. — Вот уж радость так радость!»
Сессия была посвящена физикам. Рождественский и Вавилов докладывали о важных исследованиях, с успехом внедренных в промышленность. В трехчасовом своем докладе Иоффе не мог похвалиться такими же удачами. Он лишь настаивал, что линия института правильна. То, что с пренебрежением называется чистой наукой, лучше бы назвать фундаментальной. Слово «чистая» напоминает о надоблачных высотах, о холодной пустоте, суть же в создании фундамента техники будущего, к этому сводится цель любой плодотворной физической теории. Иоффе чувствовал сам, что дает благодарный материал для критиков. Возвратившись на свое место в президиуме, он заглянул в список, лежавший перед председателем, — двадцать четыре человека просили слова!
Они шли на трибуну — физики и хозяйственные руководители, философы и металлурги, партийные работники и электротехники. Иоффе не сомневался, что его будут критиковать. Он не предвидел лишь, что спор поведут с такой страстью! Страсть была сильней аргументов, возражать было трудно. Еще Миткевича, в который раз запальчиво обвинявшего Френкеля в идеализме, или Аркадия Тимирязева, грубо нападавшего на теорию относительности, можно было игнорировать — те вносили в научную полемику какой-то посторонний дух. Но совсем по-иному воспринимались речи металлурга Байкова, электротехника Чернышева, агронома Тулайкова, они просили о помощи — от просьб не отмахнуться! В стране появились невиданные еще заводы, перестроено сельское хозяйство, тысячи проблем внезапно возникли перед практиками... «Почему игнорируете наши запросы?» — с обидой спрашивали у Иоффе. Он хмурился, нервно постукивал пальцами по столу. Он мог бы и раздраженно крикнуть — я отвечаю лишь за один институт в стране, один институт не может дать ответа на все возникающие вопросы. Он не мог так говорить, такой ответ был бы неправдой. Он чувствовал, что отвечает не за один свой институт, за всю науку. Перед наукой вправе ставить любые вопросы, она обязана на каждый искать ответа. Он был подавлен безмерной своей ответственностью. Со стороны казалось, что он растерялся. Но все было куда сложней, чем простая растерянность. Он мог бы даже обрадоваться, а не огорчаться, это тоже не противоречило обстановке. Радость вдруг стала неотделима от огорчения. Надо было радоваться, что науку, им представляемую, каждый выходящий на трибуну считает главной среди всех наук, этим и объяснялась безмерность требований. И надо было огорчаться, что от физики хотели большего, чем она могла дать, ее реальную силу преувеличивали. Иоффе не знал, как держаться. Он мог защитить свою науку, только опорочив ее. Вы приписываете нам роль, которой реально нет, мы маленькие, а вы увидели в нас великанов — это был бы честный ответ. Так отвечать означало бы разочаровать друзей, а не отразить удары противников. Он мог защищаться. Разочаровывать он не хотел.
И, слушая своих критиков, он не переставал удивляться высокому рангу, так неожиданно приписанному физике. Еще недавно она была одной из многих наук, такой же, как биология, как химия, пожалуй, пониже химии, — когда же совершилось ее коронование в королевы? Сами физики не возводили свою науку на трон, а она — на троне! И, нападая на нее, никто и не усомнился: заняли престол по праву. И даже то удивительно, размышлял Иоффе, что на сессии, кроме основных докладов — его, Рождественского, Вавилова, — еще выступают с частными докладами, каждый о своем — Тамм, Фок, Френкель. Они говорят о строении внутриатомного ядра, о внутриядерных силах, о плавлении тел... Какие это доклады для всесоюзной сессии? Скорее уж лекции для теоретического семинара! А слушают не студенты, не аспиранты, нет, академики, промышленники, партработники — вот какое значение вдруг увидели они в специальных темах! И то, что Тамм сказал, пожимая плечами, что говорить о вещественности магнитных линий все равно что спорить, какого цвета линии меридиана, а Миткевич язвительно возразила «Почему не поспорить? Мой меридиан красного цвета, а у вас?» — даже эта странная перепалка возникла из той же иллюзии: физике приписывается непомерное значение, в ее абстрактных теориях выискивают чуть ли не политический смысл. И ведь никто, говорил себе Иоффе, не оспаривает значение ядерных исследований — просто требуют немедленного промышленного эффекта. Физика такая всесильная, вынь да положь эффект — разве не это твердят с трибуны?
Мысли эти то утешали, то тревожили. И, отвечая оппонентам, Иоффе то признавал и ошибки, и недоработки, то непоследовательно — так всем казалось — настаивал, что и недоработки закономерны, и ошибки неизбежны, и работа и дальше должна идти так же.
Академик Н. П. Горбунов с огорчением написал об этом дне: «Под влиянием единодушной критики академик Иоффе в заключительном слове признал ряд допущенных им и его школой ошибок, однако это признание не было исчерпывающим». А сам Иоффе, еще не остыв от жара спора, чувствовал, что борьба, от которой он уклонялся, не завершена, а начата. В ушах звучал недобрый выкрик Рождественского: «Я предупреждал вас, Абрам Федорович, не послушались! Неправильное направление взяли, я говорил вам!»
— Не огорчайтесь! — посоветовал Вавилов в перерыве. Он знал, что Рождественский и Иоффе, когда-то друзья, теперь были более чем в холодных отношениях. — Дмитрий Сергеевич перехлестнул. Это, конечно, преувеличение, что все направление вашего института неправильное...
— Другое меня тревожит, Сергей Иванович, — сумрачно сказал Иоффе. — На сессии вопросы ставятся широко, люди — компетентнейшие. Но и преувеличений не избежали, и придирок масса!.. А работать нам потом с административным начальством, с плановиками — люди иного кругозора... Предвижу трудности — мелкие, раздражающие, непробиваемые!..
Вавилов согласился, что придирок не избежать. Но ведь есть и выход — сосредоточить всю чистую науку в одном институте, академическом, а не промышленном. Кто тогда посмеет придраться к исследованиям ядра, космических частиц, структуры звезд? Кто потребует от астрофизика внедрения его трудов в промышленность? Разве к востоковеду Крачковскому, к историку Древней Руси Грекову обращаются с просьбой помочь своими исследованиями организационно-хозяйственному укреплению колхозов? Чистую науку нужно перенести на почву, где ей всего удобней цвести и куститься!
— Посмотрите, Абрам Федорович, — взволнованно сказал Вавилов, подводя Иоффе к щусевскому проекту. — Вот наше будущее. Оно же так прекрасно, что дух захватывает. Ни одна страна мира мечтать не смеет о таком дворце науки, а нам его реально готовят. Вот куда я предлагаю переместить ваши главные исследования! Разве не честь творить и побеждать в армии, штаб которой заседает в таком дворце? Дело не в здании, конечно, нам с вами это понятно. Но какое внимание к нам, какое уважение к нашей работе — вот о чем свидетельствует проект Щусева!
Иоффе уже разглядывал проект Академии наук, уже, как и все, восхищался. Когда созданное воображением Щусева творение займет отведенное ему место на набережной Москвы-реки, о нем будут говорить как о прекраснейшем здании столицы, архитектора его будут называть лишь с прибавлением эпитета «великий». И конечно, когда-нибудь в одном из дворцов науки, созданных тем же Щусевым, найдет себе место вся та физика, что сегодня именуется чистой вместо правильного термина «фундаментальная». Но ведь все это — будущее. Это пока — журавль в небе. Ради непойманного журавля от него требуют синицу, всем своим телом уже бьющуюся в его руках!
— Ну, хорошо, Сергей Иванович, мы переместим в ваш институт исследования по ядру. Что нам остается?
— Ваша личная тематика. Непосредственно ядром вы ведь не занимаетесь. Освободится больше времени для собственных работ.
— Личная тематика, собственные работы, — с горечью повторил Иоффе. — А Физтех? У него тоже имеется собственное лицо. Я не уверен, что оно определяется лишь моей личной тематикой.
К ним подошли Тамм и Френкель. Они тоже восхищались проектом Щусева, говорили о том, что вскоре набережные Москвы-реки, украшенные такими зданиями, будут с успехом соперничать с прославленными набережными Невы. Никто из физиков не знал, что политическая обстановка заставит страну сконцентрировать усилия на оборонных работах — и великолепный проект Щусева, быть может, лучшее его творение, так и останется неосуществленным.
Вавилов заметил, что критика была резкая, а общее настроение праздничное — все улыбаются, все веселы. Иоффе согласился: и вправду, на сессии атмосфера праздника!
Празднично прозвучал и обобщающий доклад Глеба Максимилиановича Кржижановского о годовом плане работ Академии наук. Вице-президент излагал программу научных исследований, достойных масштабов второй пятилетки, так он сформулировал суть доклада. Еще никогда наука не планировала столь широко свой труд, еще никогда на научное творчество так щедро не выдавали народные средства. В голосе докладчика порой прорывались восторженные нотки, он, называя цифры, вдруг останавливался, начинал растроганно покашливать — зал взрывался аплодисментами. А Иоффе услышал в докладе мысли, которые полностью, казалось бы, противоречили бушевавшей три дня критике. «Основными работами наших физиков, — сказал Кржижановский, — будут, как и прежде, исследования строения атомного ядра».
На обратном пути Иоффе старался разобраться в противоборении разных чувств. В соседних купе спорили Френкель и Фок, Курчатов и Алиханов, Миткевич и Чернышев. Иоффе не вмешивался в споры. Его старались не отвлекать от размышлений.
В очередной обход института Иоффе задержался в лаборатории Неменова. Молодого физика поразило отсутствующее выражение всегда внимательных, умных, холодноватых глаз.
— Что-нибудь случилось, Абрам Федорович?
Иоффе ответил не сразу. Лет десять назад старый друг Михаил Неменов, ныне главный рентгенолог Красной Армии, привел сына Леню, вот этого паренька, со словами: «Даю вам мальчика для работы! Проведите его по всем кругам чистилища, прежде чем он вступит твердой ногой в рай науки!» Мальчик старательно прошагал по низинам науки, теперь вот карабкается на ее высоты. У него золотые руки: собранный им масс-спектрограф наглядно свидетельствует о мастерстве его пальцев. Иоффе печально усмехнулся. Ему предстояло ударить по этим золотым рукам.
— На сессии академии вы стояли рядом со мной на сцене и меняли диаграммы, когда я докладывал, — сказал Иоффе. — И вы сами слышали, как Бауман обвинил нас в том, что мы потратили 250 тысяч рублей на малополезную научную игрушку — на этот вот масс-спектрограф!
Неменов возмутился. Что за чушь! Масс-спектрограф обошелся всего в 32 тысячи рублей, это можно бухгалтерски доказать. Надо разъяснить Бауману, что он ошибается, только и всего!
Иоффе опять усмехнулся. Справки не помогут. Ну, а если и 32 тысячи народных денег? А разве их на ветер — хорошо? — так им возразят. Голос Иоффе стал холодным и твердым. Придется закрыть масс-спектрографические работы, это все же не тематика их института. Не знает ли Неменов, кому предложить прибор? Может быть, им заинтересуется Ленинградский университет?
— Уже заинтересовался! — запальчиво закричал Неменов. — Мечтают соорудить такой же! Сколько приставали, чтобы помог.
— Договоритесь с университетом о покупке нашего масс-спектрографа! — приказал Иоффе и ушел.
Неменов выругался и пошел плакаться к соседям.
У Курчатова по обыкновению пели, работая, на этот раз не старую «По Дону гуляет», а недавно прозвучавшую повсюду песню «Широка страна моя родная». Неменов остервенело плюхнулся на табуретку.
— Что случилось? — удивился Курчатов.
— Выгоняют, — мрачно сказал Неменов. — Не меня — мой масс-спектрограф. Я же по собственной инициативе пойду ко всем чертям.
— Отлично! Я хочу сказать — очень плохо. Но поправимо. Масс-спектрограф отдавай кому хочешь, а сам переводись ко мне.
— Хорошие теннисисты понадобились?
— Толковые работники, — весело возразил Курчатов. — Ты прирожденный циклотронщик, только сам того не знаешь. Зато я знаю!
Неменов договорился с университетом о продаже масс-спектрографа за 16 тысяч рублей и перешел к Курчатову. Скобельцын объявил об уходе к Вавилову. Иоффе лишь молча развел руками. Вавилов организовал в ФИАНе лабораторию атомного ядра, в ней Скобельцын взял заведование отделом космических лучей — работы планировались с размахом.
Курчатов в это время уже не только фактически, но и формально определился на «двухстулье». Тяжелая болезнь на долгое время прервала работу Мысовского: нападки в связи с циклотроном и внутренние раздоры в отделе сказались на сердце. Хлопин подписал приказ, что заведование физическим отделом Радиевого института по совместительству поручается Курчатову. Новое отношение к Физтеху сказалось и тут. Хлопин дал понять, что надеется на результаты, непосредственно полезные и для промышленности. Он не против экспериментов, обогащающих физическую теорию. Он лишь настаивает на соединении теории и практики. Он хотел бы, чтобы Курчатов с помощью циклотрона установил не только возможность возникновения новых радиоактивных элементов, но и методы их практического получения: страна остро нуждается в радиоактивных материалах. Такую же точно задачу перед своими физиками Хлопин ставил и шесть лет назад, но тогда она была невыполнима: еще не открыли ни одного искусственного радиоактивного элемента. Сегодня таких элементов было известно много. Хлопин требовал не только их изучения, но и накопления — это и было бы совмещением теории и практики.
Иначе директор Радиевого института и говорить не мог, иного новый заведующий физическим отделом и не ожидал услышать. Но оба чувствовали, что надо бы им говорить по-иному, что лучше бы им не обещать что-то друг другу, а вслух взаимно удивиться, насколько парадоксально внешность у каждого противоречит сути. Суховатый, вежливый, всегда безукоризненно одетый Хлопин как бы являл собой живое воплощение науки, углубленной в саму себя, досадливо отворачивающейся от докучливых требований дня, а он был превосходным аналитиком, этот старомодный химик, дотошным практиком. Через его руки прошли сотни тонн минералов, он своими холеными пальцами растворил, профильтровал, осадил, взвесил, расфасовал в пакетики, закупорил в баночки сотни килограммов сложнейших соединений — не просто сложнейших, а и очень опасных для тех, кто с ними работает. А напротив сидел рослый мужчина, шумный, веселый, стремительно соображающий, стремительно двигающийся, не отшельник, не отстранившийся от жизни, а самый реальный образ современной бурной жизни, активист-общественник, как называют таких людей: председатель месткома у себя в институте, член Ленсовета. И этот человек в своей научной работе уходит в такую абстрактную глубь, что и тропочки от нее не увидеть к шумящей вокруг реальности, и надо его предостерегать, чтобы не забывал о нуждах практики, и упрашивать, чтобы он в своем отделе не нарушал общего стиля института, всегда гордившегося тесной связью с промышленностью.
— Я понимаю вас, Виталий Григорьевич, — сказал Курчатов, вставая. — Считаю, что мы договорились.
У Хлопина такого ощущения не создалось. Можно понимать и не принимать, познавать и не признавать. Хлопин с раздражением ощущал — Курчатов не из тех, кого легко поворачивают на любую дорогу. В отличие от куда менее работоспособного и куда более покладистого Мысовского этот человек шагал только по своему пути.
Курчатов собрал сотрудников физического отдела — Алхазова и Гуревича, Мещерякова и Рукавишникова, Бриземейстера и Мостицкого. Отныне он официально их грозный начальник, пусть его страшатся. Общая цель — наладить устойчивую работу циклотрона. Каждому дается конкретная задача, иначе говоря, каждого «озадачат». Так вот, «озадаченные», и вкалывайте в три киловатта мощности каждый.
Сотрудники радостно ухмылялись. Что начальство у них грозное, никто не верил. А вкалывать приходилось и раньше. Это тоже была не новость.
Поздно вечером Курчатов, уходя, столкнулся в узком коридоре с Хлопиным. Оба уставились глазами в пол, шли к выходу и что-то бормотали себе под нос. Хлопин, большой любитель стихов, читал по-французски «Пьяный корабль» Рембо. Курчатов напевал баритоном, почти баском: «Все идет вперед, время катится, кто не курит и не пьет, тот спохватится!» Оба остановились, ошеломленно уставились друг на друга, рассмеялись и разошлись — академик звучно скандировал по-французски мужественные и печальные строки, доктор наук рассеянно повторял легкомысленную, чем-то понравившуюся песенку.
В мире происходили большие перемены, они не могли не отозваться на научных исследованиях. Газеты еще сообщали о бегстве ученых из Германии, но это уже были единичные случаи, все, кто не мог примириться с фашизмом, либо были за границей, либо сидели в концлагерях. Зато все больше публиковалось сообщений, что иссякает приток ученых в Германию из других стран, туда отказывались ездить на конференции и совещания, не выпрашивали командировок в недавно еще такие притягательные немецкие университетские центры. Стало известно о выпаде ректора Геттингенского университета Гильберта против научной политики нацизма. Министр Руст сказал на банкете Гильберту: «Наши враги кричат за рубежом, что ваш знаменитый Геттингенский университет сильно ослаб вследствие изгнания профессоров, враждебных Гитлеру. Это ведь вранье, не так ли?» И величайший математик Германии громко — чтобы все услышали — отозвался: «Конечно, вранье, господин министр. Наш знаменитый Геттингенский университет не ослаб, а погиб!»
А в Советский Союз увеличивался приток гостей. В стране отменили карточную систему, продовольственные трудности первой пятилетки остались позади. Все повторяли слова, звучавшие как лозунг: «Жить стало легче, жить стало веселее». Сам Бор с женой Маргрет захотел посмотреть на молодые центры физической науки, где видное место заняли его ученики. В поездке по стране его сопровождал Френкель, он вел Бора из института в колхоз, из Академии наук в колонию беспризорников. «Великолепно! У нас ничего похожего нет!» — взволнованно твердил Бор. «Я отныне ваш друг, — говорил он в Ленинграде, Москве и Харькове. — Я верю, что ваши успехи в науке будут громадны!» Он похвалил высоковольтные установки харьковского Физтеха, пришел в восторг от исследований Алиханова.
В Москву на первое Менделеевское чтение приехали известные ученые из-за рубежа. Среди гостей были Фредерик и Ирен Жолио-Кюри.
Жолио был тот же, что три года назад, когда впервые появился в Ленинграде, — и совершенно иной. Внешне он не переменился — моложавый, порывистый, приветливый. Внутренне — повзрослел на десяток лет. Тогда, три года назад, он лишь талантливо начинал в науке. В прошлом году его и Ирен отметили высшей наградой физика — Нобелевской премией, это было уже всемирное признание. И он не забыл, что слава пришла к нему после блистательного успеха в Ленинграде, после немедленно за этим последовавшего сокрушительного провала в Брюсселе. Он здесь среди друзей, подчеркивал Жолио, научная молодежь русской физики сегодня, возможно, восприимчивей всех в мире к новым идеям. Да и какая это молодежь? Может быть, по годам, но не по значению работ. Он побывал в ФИАНе, посетил ленинградские Физтех и Радиевый, потом заявил советским корреспондентам:
«В области химии и физики атомного ядра, в вопросах строения атома за последние два года Советский Союз выдвинул целую плеяду талантливых исследователей. Если научно-исследовательские работы в вашей стране будут продолжаться с той же быстротой, то, несомненно, уже через несколько лет советская научная продукция в этой области займет передовое место в науке. Необходимо, чтобы научные труды, выходящие в вашей стране, печатались и во Франции».
Его спросили, надо ли понимать его так, чтобы сборники трудов советских физиков, печатающиеся у нас на английском и немецком языках, одновременно дублировались и на французском? Он сделал резкий жест рукой. Нет, его неправильно поняли. Германия, попавшая под власть фашизма, утратила положение передовой научной державы. К ней по привычке относятся с почтением, которого она уже не заслуживает. Физика деградировала в этой недавно еще великой стране. Достаточно привести один впечатляющий факт — количество научных изданий в Германии сократилось ровно втрое. Нет, русские физики напрасно издают свои труды на немецком языке. Им не нужно популяризировать среди немцев свои достижения, научные успехи русских говорят о себе сами.
— Франция и Россия в науке друзья еще большие, чем в политике, — настойчиво повторял он. — Я с надеждой гляжу вперед, я вижу впереди крупные открытия, совершенные совместно русскими и французами. В дни, когда темные силы раздувают национальную рознь, мы должны усиливать, должны гордо подчеркивать наше научное единение!
На Менделеевское чтение приехали и немцы — директор Химического института общества кайзера Вильгельма радиохимик Отто Ган и его многолетняя сотрудница Лиза Мейтнер. Это она, вторая по знаменитости женщина-физик в мире после Марии Кюри, так жестоко обрушилась на Ирен и Фредерика на Сольвеевском конгрессе. Правда, Мейтнер и Ган, быстро подтвердив открытие искусственной радиоактивности, как бы протянули французам руку дружбы после жестокого спора. Холодок все же остался: Ган и Жолио не сделали и шага, чтобы вступить в Москве в контакт. Знакомство их состоялось через год в Риме, и там неожиданно они понравились друг другу.
И Ган, и Мейтнер узнали, как Жолио высказался о немецкой науке. Оба промолчали. Оба как бы молчаливо подтвердили его оценку. Доказав свое неодобрение нацизма и свою смелость тем, что приехали из Берлина в Москву, они помнили, что надо возвращаться в Берлин, — осторожность предписывала не вступать в дискуссии на политические темы. И хоть приветливые хозяева подчеркивали, что не смешивают понятия «фашист» и «немец», немецкие гости держались подальше от газетчиков. Зато в научной полемике Мейтнер не ставила себе препон. Ее молчаливый друг непрерывно курил сигару, она с увлечением спорила. Она всегда внутренне кипела, достаточно было малейшего толчка, чтобы возбуждение бурно вырвалось. «Фрау профессор, фрау профессор! — умоляюще пытался ворваться в ее речь какой-нибудь оппонент. — Но позвольте же мне, фрау профессор!..» Она не позволяла. Возражения оппонентов не стоили того, чтобы тратить драгоценное время на их выслушивание.
В «Красной стреле» по пути из Москвы в Ленинград в купе Гана и Мейтнер появился изящно одетый японец и, вежливо улыбаясь, пересыпая речь извинениями, предъявил требование на место Мейтнер. Сперва испуганная, потом возмущенная, она энергично выдворила непрошеного гостя — подоспевший проводник отвел японцу другое купе. Ган посмеивался, выдыхая сигарный дым. Проводник сказал ему с уважением: «Дамочка ваша — огонь! У нас в Рязани тоже бабе в рот пальца не ложь, но и там с вашей фрау не пропадешь!» Ган закивал головой, он понял, что Лизу хвалят.
В Ленинграде немецкие гости наконец ответили на обвинения Жолио. Кое-кто говорит, что научная жизнь Берлина потеряла прежнюю интенсивность. Это преувеличение. Немцы не разучились работать. Поющие за упокой немецкой науки очень торопятся.
Знаменитые берлинские радиохимики посетили Радиевый институт, это было главной целью их поездки в Ленинград. Они говорили, что в Берлине высоко оценивают достижения русских радиохимиков в изучении радиоактивных элементов, в частности протактиния, открытого семнадцать лет назад госпожой Мейтнер и господином Ганом. И, кроме самого господина Хлопина, у них имеются другие знакомые в Радиевом институте, например прекрасный радиохимик Борис Никитин, три месяца с успехом проработавший в Берлине у Гана — там до сих пор с уважением вспоминают и его самого, и выполненные им важные работы.
Гости ходили по институту, знакомились с исследованиями, кое-что похвалили, кое-что покритиковали. Особенно же заинтересовали их поиски трансурановых элементов. Эксперименты по трансуранам вел сам Хлопин с женой и его ученик Александр Полесицкий. После первого, не подтвердившегося сообщения Ферми, что им созданы два трансурановых элемента, проблема этих не существующих в природе в естественном виде элементов захватила многих радиохимиков. И в Риме у Ферми, и в Берлине у Гана и Мейтнер, и в Париже у госпожи Ирен Жолио-Кюри усиленно ищут эти загадочные трансураны, но ничего твердого не установлено: то они вроде бы появляются, то их вроде бы нет. В общем, воспроизводства результатов нигде не наблюдается, а без него нельзя говорить о чем-то реальном. Гана и радует, что исследования трансуранов поставлены в Ленинграде солидно, и огорчает, что ленинградцы, как и берлинцы, и парижане, а до них римляне, не могут опубликовать ничего окончательного. Он, Ган, уверен, что трансураны — самая сейчас интересная проблема радиохимии, да, пожалуй, и всей ядерной физики. В Берлине изучение их будет продолжаться и углубляться. Хлопин заверил Гана, что в Ленинграде вполне понимают значение трансуранов для науки об атомном ядре и что начатые в Радиевом институте эксперименты по их обнаружению ни в коем случае не прервутся.
Молодых физиков Радиевого института и Физтеха и поиски упрямо не дающихся в руки трансуранов, и соперничество в этой области двух знаменитых женщин — Ирен Кюри и Лизы Мейтнер — интересовали гораздо меньше, чем зловещее пророчество Жолио, провозглашенное им в Менделеевском докладе. Собственно, об этом же он говорил и в своей Нобелевской лекции, но, повторенное в Москве, оно прозвучало сильней. Жолио закончил доклад словами:
«Исследователи, конструируя или разрушая элементы по своему желанию, смогут осуществить ядерные реакции взрывного характера, настоящие цепные химические реакции. Если окажется, что такие превращения распространяются в веществе, то можно составить себе представление о том огромном освобождении полезной энергии, которое будет иметь место. Но, увы, если эта «зараза» охватит все элементы нашей планеты, то мы должны с опасением предвидеть последствия такой катастрофы. Астрономы иногда наблюдают, что звезды средней яркости внезапно разгораются... Такое внезапное возгорание звезды вызывается, быть может, превращениями взрывного характера, которые предвидит наше воображение. И если когда-нибудь исследователь найдет способ их вызывать, то попытается ли он сделать опыт? Думаю, что он этот опыт осуществит, так как исследователь пытлив и любит риск неизведанного».
Курчатов с удивлением спросил Жолио, когда тот приехал в Ленинград:
— Вы серьезно считаете, что наши труды могут породить такие ужасные последствия?
— Совершенно серьезно! — твердо сказал Жолио. — И считаю нужным предупредить человечество об этом.
— Но если это вызовет страх перед научными исследованиями?
— Лучше породить страх уничтожения, чем дождаться уничтожения. Я верю в разум человечества. Слишком много безумия принесли в политику нацисты Гитлера. Я хочу вызвать отвращение к безумию. И хочу, чтобы каждый ученый понял свою ответственность за возможные последствия его работы. Вот почему я и сделал такое заявление. Вы несогласны со мной?
— В принципе — верно, — Курчатов улыбнулся. — Вы также сделали заявление об освобождении огромной полезной энергии. Эта часть вашего пророчества мне нравится больше.
Иностранные гости уехали, эхо их отзывов и оценок еще звучало.
Иоффе ощутил, что на некоторое время ослабли раздражавшие его придирки со стороны наркоматовских плановиков. Затем ему позвонили, что в Физтех прибудет комиссия — товарищи из Москвы, ленинградские руководители. Он долго размышлял, прежде чем пригласил к себе Курчатова, Арцимовича и Алиханова. Комиссии в Физтехе были нередки, трое физиков дружно пообещали, что посетители останутся довольны их объяснениями.
— Нет, — сказал Иоффе. — Не будет ваших объяснений. Наоборот, я попрошу вас уйти. Пойдите в кино или музей. Сегодня погода хорошая, дождь, правда, но можно погулять. И раньше, чем комиссия не удалится, не появляйтесь. Хоть в командировку поезжайте!
— Всех работников освободить? — удивился Курчатов.
— Работники пусть работают. Кто пилит, кто подгоняет детальку, кто налаживает прибор... Каждому видно — занятие конкретное, придраться нельзя. Удаляются руководители лабораторий.
Алиханов вскипел. Руководителям доверяют меньше, чем техникам и лаборантам! Их, видимо, считают менее компетентными, только так можно объяснить подобное неуважение.
Иоффе спокойно возразил:
— Совсем наоборот. Боюсь того, что вы больше всех компетентны в ваших лабораториях. Боюсь вашей увлеченности. Начнут расспрашивать, вы загоритесь... Комиссия перепугается — столько огня! И где — в темах чистой науки, самой чистейшей, самой абстрактной! Вон куда академик направляет своих талантливых ученых... Нет уж, погуляйте! От греха подальше.
Минут через десять трое физиков вышли за ворота института. Арцимович с гримасой посмотрел вверх. С неба сыпался мелкий дождь. Собакам лучше, чем физикам: хороший хозяин в такую погоду и пса не выгонит! Алиханов уныло глядел под ноги. Курчатов прислушивался, как звучно шлепают калоши по лужам. Арцимович безнадежно сказал:
— В ресторан, что ли? Сто лет не был в ресторане!
— А что? Идея! — подхватил Курчатов. — Посидим, поговорим. Я захватил «Физикл ревью» и «Нейчур». Бор интереснейшую статью опубликовал насчет составного ядра — читали?
— Читали, — ответил Алиханов. — Поговорить есть о чем. А куда? В «Европейскую», «Асторию», «Вену»? Далековато, дороговато, шумновато. Там такие джазы!
— Пойдемте в «Белые ночи», — предложил Курчатов. — Неплохой ресторанчик на площади Льва Толстого. Я туда часто захожу, когда возвращаюсь из Радиевого. Уютно, пиво — всегда, оркестр — только вечером. Идеальное местечко для разговора!
Френкель пришел на семинар для студентов и аспирантов Политехнического института и Физтеха. Поправив очки, он оглядел аудиторию. Все были на местах, никто не опоздал, кроме него самого. Впрочем, он опаздывал всегда, к этому привыкли. Уловили даже закономерность в его опозданиях — на лекции он опаздывал минут на десять, на заседания — уже на двадцать, а на семинары — минут на шесть максимально. Семинары он любил.
— Вы помните, о чем мы беседовали в прошлый раз? — спросил он, раскладывая листочки с записями. — Кто хочет дополнительно высказаться?
Тему прошлого семинара нельзя было забыть. Она не только будоражила ум, но и хватала за душу. Бор выступил с новой моделью атомного ядра, отлично объясняющей ядерные реакции. Он доказывал, что при бомбардировке ядра посторонними частицами те вторгаются внутрь, образуя пересыщенное энергией новое, составное ядро. В ядре, как в капле, стянутой силами поверхностного натяжения, толкаются протоны и нейтроны. Ворвавшаяся извне частица отдает свою энергию старым — образуется перевозбужденная неустойчивая система. Одна из частиц набирает такую избыточную энергию, что преодолевает потенциальный барьер и выбрасывается наружу, оставляя после себя ядро устойчивое. А что выбросится — протон, нейтрон или альфа-частица — будет зависеть от номера атомного ядра, от его массы, от степени возбуждения.
На прошлом семинаре аспирант Френкеля Аркадий Мигдал доказал, что у Бора в вычислениях неточность. Все разошлись, недоумевая: теория вроде бы правильная, очень наглядная, а содержит в себе ошибку.
Новые соображения появились у дипломанта Померанчука. Он пошел к доске, поправляя сползающие очки. Они у него сползали с носа, даже когда он сидел спокойно за столом. А начиная говорить, он волновался, от этого они совсем переставали держаться на носу, левая рука ежеминутно поднимала их, укрепляя поближе к глазам. Расхаживая перед доской, он быстро покрывал ее формулами. Проделанное им дома вычисление доказывало, что у Бора была не одна, а две неточности и вторая нейтрализовала первую. Аудитория радостно зашумела, все возбужденно задвигались. Великолепная теория составного ядра была спасена.
— Поговорим теперь о моем дополнении к этой теории, — сказал Френкель, убедившись, что Померанчук не ошибся.
Френкель, независимо от Бора, пришел к тем же мыслям, но в отличие от него старался объяснить ядерные явления с помощью законов статистики, а не механики. Если частицы в ядре хаотично толкаются, то каждая имеет собственную энергию движения. Энергия молекул тела определяет его температуру. Можно сказать, что каждое ядро имеет свою температуру. Если температура ядра высока, частицы испаряются с его поверхности, а само ядро охлаждается — так, привычными терминами, можно объяснить радиоактивность.
Он говорил, расхаживая перед столиком. Впереди сидели слушатели постарше, аспиранты и дипломанты, позади студенты. Аспирант Мигдал, опустив скульптурно четкое, хмурое лицо, что-то чертил на бумаге — вычислял или рисовал. Неподалеку примостился Померанчук, курчавый, широколобый, близорукий, он, слушая, размышлял — за стеклами очков виднелись углубленные в себя глаза, такие сосредоточенные, что они казались рассеянными. А за ними компактной группкой сидели студенты, на них Френкель посматривал с особым удовольствием. Они слушали самозабвенно. У Юры Флерова раскраснелись щеки, горели глаза; другой Юра, Лазуркин, раскрыл рот да так и забыл его захлопнуть; румяный, плотный Витя Давиденко и стройный Игорь Панасюк, сидевшие рядом, так согласно вертели головы за лектором, словно стали одним двухголовым телом; Костя Петржак что-то рассеянно рисовал на листке блокнота, он всегда рисовал — и чем сосредоточенней слушал, тем быстрей; Миша Певзнер подпирал рукой темноволосую голову; позади него сидели Толя Регель и Сережа Никитин.
Френкель вспомнил, как одна студентка, заглянув в открытую дверь, громко сказала подруге: «Гениальные мальчики в полном сборе». — «Точно, все наши гении», — подтвердила вторая.
Френкель не был уверен, станут ли эти парни гениями, но что физики из них выйдут хорошие, не сомневался. Из всех семинаров, какие он вел, этот был самым сильным. Слушатели, рассаживаясь по местам, смеялись, шутили, толкались, перебивали друг друга — в общем, нормальные студенты и аспиранты, — но сразу замирали, чуть он начинал говорить. Слова «нейтрон», «позитрон», «нейтрино» волновали их, у всех загорались глаза. Это были романтики науки, каждый термин звучал в их ушах загадочно и захватывающе, они как бы пьянели от новых фактов и новых мыслей — интеллектуальным опьянением, равнозначным вдохновению. Френкель сам загорался, когда поглядывал на них. Увлекательно читать лекции увлеченным!
— Юра, ведь сегодня ваш доклад, — сказал Френкель Флерову. — Электрический потенциал солнца, так? Ну, что вы открыли на солнце?
Флеров, пока шел к доске, бледнел, краснел, снова бледнел. Голос его дрожал. Он делал первый доклад в своей жизни и заранее предупредил об этом руководителя семинара. Френкель ободряюще ему улыбнулся. Кое-как справившись с волнением, студент стал развивать тему. Для первого доклада в жизни он говорил неплохо. Френкель, однако, отметил, что Флеров не достал печатных материалов по теме. Зато с формулой Ричардсона, связывающей температуру металла с потоком вылетающих из него электронов, он обращался более чем свободно. С ее помощью он самостоятельно вычислил потенциал солнца, при котором наступает равновесие между исторгаемыми и возвращаемыми электронами. Френкель изумленно качал головой — такие получались величины.
— Слушайте, Юра, и при вашей дьявольской фантазии вы хотите стать теоретиком? Вас же любое вычисление уведет в безбрежность! Маяковский говорил — наступить на горло собственной песни! Вычисления вроде песни, их тоже надо временами хватать за горло.
Закончив семинарские занятия, Френкель сделал знак, чтобы Флеров задержался.
— Нет, Юра, серьезно. Фантазия — великолепная штука, но и ее нужно ограничивать. Я вам советую стать экспериментатором. Приборы, трансформаторы, выпрямители... Все это, знаете, держит фантазию в рамках. А в теории вас будет ограничивать лишь то, что математик вы не первоклассный. Но это тормоз слабый.
Флеров обиженно молчал. В физике, вероятно, не существовало ученого с такой же буйной фантазией, как Френкель. И этот человек советовал поменьше фантазировать! Френкель ласково продолжал:
— Вы сидели обиженный, Юра, а я думал, как с вами быть. Знаете, что? Идите к Курчатову! Я уже говорил с ним, описал, какой вы. Он согласен вас взять.
«Гениальные мальчики» ожидали товарища в коридоре. По его сияющему лицу они поняли, что разговор с руководителем семинара прошел отлично. Флеров сперва шумно радовался, потом погрустнел. Ему стало совестно, что удача выпала ему одному. Он горячо хотел оделить всех друзей таким же успехом. Он сказал Лазуркину — они недавно, сверх учебных заданий, ставили в институтской лаборатории опыты по поглощению нейтронов:
— Курчатов спросит, что я делал, я расскажу о нашей работе. И о тебе расскажу, — пообещал он Панасюку. — Попрошу, чтобы взял нас всех. Мы же не ради денег, мы можем и бесплатно.
Он говорил с такой горячностью, словно уже работал у Курчатова и твердо знал, что Курчатову нужны они все.
Стоявший поодаль Померанчук прислушивался к разговору студентов. Они готовились в экспериментаторы, эксперименты не интересовали Померанчука. Но он только что закончил институт, от новенького диплома в нагрудном кармане исходило тепло, оно радовало и беспокоило — надо было решать, куда предъявить диплом в качестве визитной карточки. Студенты толковали о выборе научного пути. Это было интересно.
— Посоветуюсь с Яшей, — пробормотал Померанчук и направился в Институт химической физики.
Он уже не раз бывал там. Френкель порекомендовал Семенову своего студента — Померанчуку разрешили посещать семинары. Он вскоре стал более прилежным посетителем, чем работники института. Он приходил до начала, садился позади, сразу раскрывал тетрадь для записей.
Как-то рядом сел невысокий паренек и с аппетитом стал есть бутерброд. Паренек объяснил, что не успел позавтракать, потому что не терпелось начать важное вычисление, а на обед опоздал, потому что вычисление не удалось закончить. К счастью, в буфете удалось кое-что перехватить. Померанчук это мог понять: хорошее вычисление, конечно, было важней обеда. Паренек назвался Яшей Зельдовичем. С семинара они ушли вдвоем. Яша работал у профессора Рогинского, тематика была разнообразна — и кристаллизация нитроглицерина, и катализ, и адсорбция, и топливные элементы: одно сменялось другим, одно напластывалось на другое. Научные интересы нового друга не совпадали с интересами Померанчука, зато Яша поражал глубиной мысли, каким-то неожиданным взглядом на хорошо известные факты. Померанчука лишь удивило, что нового знакомого хватало не только на научные занятия, но и на кино и театры, и даже на романы и стихи: он нередко читал их наизусть. Глубина научных интересов должна была страдать от такого увлечения жизненными пустяками, как называл про себя Померанчук все, не связанное с наукой. Он рассказал о Яше Френкелю.
— Яша поражает не только вас, — сказал Френкель. — Яша — вундеркинд. Вы знаете, что он не поступил в вуз и, наверно, никогда не будет иметь высшего образования?
— Но ведь он так разбирается в физике!
— Он потому и не стал студентом, что хорошо разбирается в физике. Он считает, что вуз мало даст ему — зачем же терять пять лет? Хотите, я расскажу вам забавную историю? Яше было семнадцать лет, когда он поступил лаборантом к Рогинскому. Тот делал доклад на ученом совете, Яша как лаборант помогал. А когда обсуждение закончилось, Яша вдруг сказал, что эксперимент неправильно интерпретируется докладчиком и выступающими в прениях, и предложил свое толкование. Сперва все удивились — мальчишка поправляет профессора! — потом проанализировали оба объяснения и убедились, что прав лаборант. О нем слагают легенды, вы еще услышите их.
Одну из легенд Померанчук услышал скоро. Кто-то сказал, что Яшу не просто приняли на работу, а выторговали в Механобре в обмен на насос. Померанчук спросил друга: правда ли это? Яша захохотал. Обмена на насос не было, все совершалось гораздо прозаичней. Померанчук пожимал плечами — «проза» мало чем уступала легенде. Яша после школы окончил курсы при Механобре, институте обогащения руд, получил стипендию, обязался проработать положенное время. Однажды курсантам устроили экскурсию в «химфизику». И в лаборатории Рогинского, вместо того чтобы восхищаться показанными им научными исследованиями, курсант высказал свое мнение, как вести эксперимент. Идеи, хоть и неверные, были столь ярки, что Иоффе — химфизики были тогда в системе Физтеха — написал письмо директору Механобра с просьбой отпустить удивительного лаборанта. Пока шли переговоры, Яша ночную и вечернюю смены отрабатывал в Механобре, а днем бегал к химфизикам.
В прошлом году, двадцати двух лет, он с блеском защитил кандидатскую диссертацию по теории адсорбции и с головой погрузился в новую увлекательную область — окисление азота при горении.
Померанчука интересовала одна наука, ко всему остальному он был равнодушен. Он делился своими поисками и находками с Зельдовичем, Яша находил остроумные ходы в путанице вычислений, подавал советы. Год назад он уговорил Померанчука стажироваться в Харькове у Ландау. Померанчук сдал Ландау тяжелейший теоретический минимум, много превышающий обычный вузовский объем знаний, и вместе с еще одним молодым харьковчанином — Ахиезером — написал статью о сталкивающихся квантах света, она должна была появиться в «Нейчур».
Было поздно, в обычных учреждениях давно погасли огни. Зельдович был, конечно, в лаборатории. Невысокий, быстрый, с лысеющим — не по возрасту — лбом он, увидев приятеля, радостно замахал густо исписанными листочками. Нет ничего повседневней пламени, но до чего мало исследован процесс горения, теория его разработана так скудно, что надо создавать ее почти заново, вот послушайте!
Он сам загорался, заговорив о пламени. Он все свои работы вел с увлечением. И он умел в любой проблеме, его увлекавшей, находить массу неизвестного, неожиданные загадки, требовавшие разрешения. Великое искусство удивляться перед лицом неведомого было характерной особенностью всей его работы. И он ставил перед собой задачи такие широкие и сложные, что они временами, выходя за узкие пределы химической физики, казались почти философскими. Не так давно, рассчитывая конструкции топливных элементов, он поражал Померанчука обобщениями, далеко превосходящими непосредственное задание.
— Знаете, в чем суть проблемы электрохимического элемента? Из беспорядка создается порядок, из хаоса — режим! Каждый акт электрического разряда на пластинках электрохимического элемента случаен, а в целом — устойчивая разница потенциалов, устойчивый электрический ток! Замечательно, не правда ли!
Нынешнее его исследование природы пламени было, вероятно, еще интересней, чем прежние — правда, незавершенные — работы с электрохимическими элементами. Но Померанчук, всегда внимательный, рассеянно кивал. Невнимание было так явно, что Зельдович удивился. Померанчук всегда превосходно слушал. Он, как камертон на удар, резонировал на каждую мысль, сам как бы звучал в ответ. Он заряжался идеями собеседника, наэлектризовывался ими и заставлял собеседника приходить в умственное напряжение, потому что слушал с напряжением. Разговор с ним был творческим действием, а не обменом информацией. Сегодня он только воспринимал сведения, а не зажигался ими. Это было невероятно!
— Что случилось? — Зельдович придвинул очки ближе к глазам, чтобы лучше видеть друга.
— Яша, мне надо решить, куда идти работать.
И он объяснил, что возможностей много. Преподавать в университете? Определиться в Физтех аспирантом к Френкелю? Поехать в Москву в ФИАН к Тамму? Или в Харьков к Ландау?
Зельдович категорически сказал:
— Только к Ландау! Я это советовал раньше, советую и теперь. Дау теоретик широкий, у него можно заниматься всеми вопросами теоретической физики. В его школе, уверяю, вы займете видное место.
Померанчуку тоже казалось, что лучше всего ехать к Ландау, он хотел лишь подтверждения, что не ошибается. Кстати, почему сам Яша не едет в Харьков? Он увлекается теоретической физикой, теперь ему, кандидату, все дороги открыты.
— Мне и здесь хорошо. У нас узкая специализация — цепные химические реакции. В частности — горение и взрывы. Страшно интересно! Так будете слушать, что я получил?
Теперь Померанчук снова был превосходным собеседником — удивительным индикатором на любую свежую, на любую ценную мысль.
Курчатов с охотой согласился взять Флерова. Юра немедленно оповестил друзей об удаче. Давиденко пообещал: «Тебя на новом месте я навещу, посмотрим, как ты там распространяешься».
Флеров не так распространялся, как бегал. Он явился в лабораторию в день, когда из Радиевого института принесли свежий источник нейтронов — очередную ампулку с радоном и бериллием. Активности источника хватало на пять-семь дней. Флеров азартно включился в спринтерский бег с облученной мишенью в руках от источника к счетчику. Щепкин, с бóльшим увлечением мастеривший индикаторы и счетчики, чем рвавший рекорды в беге, с облегченной душой возвратился к верстаку. Стажер с таким пылом мчался по институтскому коридору, что от него шарахались. Курчатов похвалил его: проворные ноги свидетельствовали о настоящей научной душе, без души спринта не показать.
— Будете мастерить из жести камеру Вильсона, — сказал он, когда источник «выдохся» и наступила передышка в два-три дня, пока в Радиевом институте накопится радон для новых ампул. — Перечтите описания, доставайте материал и инструмент. Действуйте!
Работать с жестью оказалось труднее, чем бегать. Тут нельзя было взять усердием и физической силой. Давиденко позавидовал другу. Флеров до института работал чернорабочим, электромонтером, потом пирометристом, Давиденко — токарем и жестянщиком.
— Мне бы твою работешку, Юра, — сказал Давиденко. — Ты ведь на заводе только таскал провода, носился с оптическим пирометром на груди — жестяной подгонки не осилишь! Пальцы нужны как у пианиста!
Давиденко тоже стажировался в Физтехе, но у Наследова, а не у Курчатова, — исследовал электрические эффекты в магнитных полях. И хоть своего дела хватало по горло, Давиденко, выискивая свободный часок, заскакивал к приятелю — помочь советом или самому взять деревянный молоток, если тот позволял: Юра старался все делать сам.
— Откуда и кто? — поинтересовался Курчатов, застав вечером приятелей за подгонкой жестяных деталей. Он с удовольствием смотрел на румяного, широкоплечего, мощногрудого парня — от него так и веяло несокрушимым здоровьем. — Ну-ка, заполним устно анкету. Люблю знать, кто посещает мою лабораторию.
Анкета у Давиденко была простая — родился на Нижней Волге, пятнадцати лет приехал в Ленинград, поступил на рабфак, потом — в Политехнический, долго бедовал с квартирой, одну сессию сдавал, ночуя на вокзалах, каждую ночь на другом, чтобы милиционеры не запомнили в лицо, сейчас в общежитии, на год раньше Юры кончает. Пришел поглядеть, как приятель справляется.
— Подбирайте дипломную тему, Юра, — предложил Курчатов, когда Флеров закончил и испытал камеру. — На чем вы хотите сосредоточиться?
Стажер хотел сосредоточиться на нейтронах. Он не мыслил работы вне этой главной ядерной темы. Курчатов задумался. Флерову показалось, что Курчатову не понравилось его желание. Но Курчатов вспомнил старый спор с Арцимовичем, когда они открыли резонансное поглощение нейтронов и утеряли приоритет, потому что не торопились с опубликованием. Поспешность нужна не только при ловле блох, повторил он про себя изречение Пруткова и внутренне усмехнулся: нет уж, лучше потерять приоритет, чем попасть впросак!
— Хорошо, нейтроны. Тема необъятная. Что возьмем из нее? Может быть, резонансное поглощение?
О том, что нейтроны в некоторых границах скоростей поглощаются ядрами особенно сильно, Флеров знал. Курчатов рассказал о поглощении медленных нейтронов при низких температурах. Он сделал эту работу в харьковском Физтехе совместно с Фоминым, Хоутермансом, Лейпунским, Щепкиным, Шубниковым. Еще детальней исследовал те же явления Тимошук. Но много оставалось еще неясного. Если поведение нейтронов при температурах жидкого кислорода изучено детально, то как они ведут себя, скажем, при температуре кипящей воды? Не хотелось бы Юре взяться за решение этой задачи?
— Хочу! — быстро сказал Флеров. — Разрешите, я быстренько подработаю схему эксперимента.
В тот же день стажер принес набросок опыта. В замедлители нейтронов он предлагал масло. Оно имело то преимущество, что его можно было нагреть и выше температуры кипения воды. А подогрев масла осуществлялся обычными нагревательными элементами от электрических утюгов и чайников.
Курчатов похвалил остроумное оформление эксперимента. Стажер ожидал уже команды: «Действуйте!», но Курчатов рассеянно глядел куда-то вдаль.
— Вы хорошо бегаете, Юра. Это не годится, — сказал он вдруг.
Флеров удивился: разве было бы лучше, если бы он бегал плохо? Курчатов спокойно подтвердил — да, было бы лучше, если бы дипломант бегал похуже. Тогда бы он сам убедился, что даже спринт по коридору с облученной мишенью в руках отнюдь не способствует точности эксперимента: активность многих элементов в считанные секунды ослабевает в два, три раза — именно в те секунды, какие тратятся на бег до счетчика.
— Мы так работали три года, — сказал Курчатов. — Пришло время отказаться от этого. Надо ставить счетчик рядом с источником, а не бегать. Вальтер Боте сконструировал прибор, который не реагирует на нейтронный фон. Попытайтесь изготовить такой же.
Фон в лаборатории, и вправду, был неважный. Иногда разбивались стеклянные ампулки с радоном, это тоже не способствовало чистоте воздуха. Флеров прочел заметку Боте.
Боте покрывал поверхность счетчика пастой из бара и лития, смешанной с шеллаком, — этот защитный слой предохранял от внешнего излучения. Стажер нашел, что если литий сжигать в дым, тогда он оседает на стенке еще более равномерным слоем. Правда, от едкого литиевого дыма здорово чихалось, но то уже были неизбежные издержки эксперимента. Хуже было, когда нагревалось масло. Пары его ели глаза, запах распространялся по всему этажу — соседи морщились и ворчали...
— Действуйте! — сказал Курчатов, убедившись, что с бегом по коридору теперь покончено.
Флеров пошел в Радиевый институт за источником нейтронов.
Здесь, в сейфе, в сосуде, где в растворе хранился грамм радия, накопилось достаточно газообразного радона, чтобы наполнить им очередную ампулку. Пока из сосуда перекачивали ртутными насосами радон, Флеров разговорился с двумя молодыми сотрудниками физического отдела — Гуревичем и Петржаком. Гуревич тоже работал с радон-бериллиевыми источниками нейтронов, облучая ими различные эмульсии. Он изучал особенности замедления нейтронов. И его исследованиями руководил Курчатов. Стажер, выслушав, высказал несколько возникших тут же идей касательно замедления нейтронов. Идеи были единственным, на нехватку чего он не мог пожаловаться. Зато когда Гуревич, заметив, как импульсивно срывается с места дипломант Курчатова, высказал опасение, что у него все горит в руках, и посоветовал осторожней обращаться с ампулой, Флеров смущенно признался:
— Не так горит, как ломается. Но ампулку я не сломаю, скорей сам разобьюсь.
А Петржак припомнил, как руководил его дипломной работой тот же Курчатов. Петржак конструировал счетчик Вин-Вильямса. Дело было нелегкое, тонкие подгонки, а Курчатов все умножал задания и требовал немедленного отчета в выполнении. Как-то в полночь он поставил новое задание и велел:
— Не уходи, пока не кончишь. А кончив, зайти продемонстрировать результат.
Петржак огрызнулся:
— Да я раньше трех часов ночи не управлюсь.
— Вот в три часа ночи и приходи.
Петржак выполнил задание в середине ночи и отправился будить руководителя. Курчатов протер глаза, посмотрел на часы, проверил выполнение и похвалил:
— Молодец, уложился в срок. Иди отдыхай. Утром продолжим.
— А на дворе светало, — с усмешкой вспоминал Петржак. — Я, естественно, возвратился в лабораторию. Вот так он руководит! Себя не пожалеет, но и тебе пощады не даст. А уж результат выжмет!
Петржак мог с удовлетворением говорить о результатах. Изготовленный им счетчик использовали при изучении распада тория, а это давало возможность определить возраст Земли. Сам Хлопин докладывал на международном конгрессе геологов о константе радиоактивного распада тория, установленной с помощью аппаратуры Петржака. Он получил за дипломную работу всесоюзную премию. Сейчас он занимался радиоактивными изотопами самария. Работа была как работа — можно ограничиться служебными часами. Да и руководил ею не Курчатов. Никто не требовал ни бессонных ночей, ни докладов перед рассветом. Петржак словно бы жалел, что ночи отданы сну. Он грустно покачал головой, признавая, что все теперь идет нормально.
На очередном теоретическом семинаре Иоффе наклонился к Курчатову. Не пора ли им созвать вторую конференцию по ядру? В мировой науке и в лабораториях страны накопилось много такого, о чем бы следовало побеседовать.
— Я поговорю в наркомате, — сказал Иоффе.
Из Москвы он возвратился с решением о созыве конференции. Правда, наркомат отказался от такого мероприятия. Зато в Академии наук Иоффе встретил понимание. В последние годы роль академии колоссально возросла. Теперь это был подлинный штаб науки с большими финансовыми и организационными возможностями. Вавилов энергично поддержал Иоффе в Совнаркоме. Чтобы подчеркнуть заслуги ленинградского Физтеха, председателем оргкомитета назначили Иоффе, а главный доклад о взаимодействии нейтронов с веществом поручили Курчатову.
— Украинцы доложат о своих ускорителях, москвичи сосредоточатся на космических лучах, теперь нас эти проблемы касаются мало, — говорил Иоффе. — У нас свой стиль. Нейтронная физика! Вот направление вашей лаборатории, не правда ли?
Доклад давался Курчатову трудно. Он исписывал страницы, потом комкал их и выбрасывал. С каким энтузиазмом он готовил первую ядерную конференцию: ничего похожего на прежнее воодушевление и в помине не было. И книгу о расщеплении ядер он писал два года назад по-иному. Что он знал тогда? Что умел? Несколько опытов, повторяющих исследования западных физиков, второстепенные новые факты — и все! А писал запоем, днем, ночами, перед обедом, после обеда, вместо обеда, — и книга, созданная с предельной быстротой, имела успех, ее цитируют, на нее ссылаются. Тогда он только начинал. Не так уж и блестяще начинал. Скромно, но солидно — единственная подходящая оценка.
Сегодня к докладу готовился видный физик. За его плечами почти тридцать работ по ядру. Он авторитет в своей области. Об открытой им ядерной изомерии пишут за границей. Его учеников называют «курчатовцами» — складывается школа. В самый раз создателю школы поведать миру, что он создает. Будь четыре года назад такие успехи, какой бы доклад он прочитал с трибуны! Не пришлось бы Кириллу Синельникову корить его, что отмалчивается. А сейчас он и не хотел делать такого доклада, хотя и мог. Боязнь какая-то, удивленно сказал он себе. Вот уж чего никто о нем не подумает — что снедает его боязнь! Эх, размахнуться бы на широкий обзор со смелыми картинами перспектив, в стиле Иоффе, живописующего в каждой статье фантастические возможности науки! А что? Он бы нарисовал впечатляющую картину.
Курчатов снова порвал лист. Только точные данные — аппаратура, измерения, анализ, результат. И все! Что вне измеренного и реально увиденного, то от лукавого! Пусть гипотезами занимаются теоретики. Его дело маленькое — присматривайся. А увидел — расскажи.
Доклад получился четкий и деловой. Но беспокойство не прошло. В докладе чего-то не хватало. И опять Курчатов одного только не знал — чего не хватает?
Беспокойство не оставляло его и в Москве. Конференцию организовали превосходно. Прибыли и гости из-за рубежа — Вильямс и Пайерлс из Англии, Оже из Франции, Паули из Швейцарии. Друга Ландау, Пайерлса, эмигранта из Германии, женатого на ленинградке Евгении Канегиссер, советские физики знали хорошо. Нового в его докладе было мало, но ученого, пострадавшего от фашизма, встречали с симпатией.
Знаменитый Паули говорил о нейтрино, об изобретенной им, всеми признанной, но никем еще не открытой загадочной частице. Все доклады были интересны — и сообщение Франка о свечении в жидкостях под действием быстрых электронов (это явление назвали излучением Черенкова — Вавилова), и новые данные о космических лучах, и теоретические исследования Ландау и Тамма, и информация об опытах с нейтронами.
Курчатов слушал прекрасные речи, а недовольство росло. Даже то, что его доклад приняли хорошо, не улучшило настроения. Он никому не признавался в своем странном состоянии. Он улыбался. Улыбающийся Курчатов — это был стиль, он не мог изменить стилю. Но про себя с недоумением допытывался — что все-таки с ним происходит?
Лишь возвратившись в Ленинград, он понял, что испытывает разочарование. Начиная исследования ядра, он ожидал большего, чем получили — и не он лично, а вся мировая наука. Ученик Иоффе, он многое перенял от фантазий учителя. Он предвидел великие открытия, новые главы в науке. Великих открытий не было, шло накопление фактов, нужных, но мелких. Конференция в Москве подтвердила, что уже несколько лет ничего крупного в науке не происходит. Отсюда шло разочарование.
Вместе с тем, предчувствие необычайного не только не пропадало, но все усиливалось. За мерным накоплением мелких фактов угадывалось, что близится нечто огромное. Всем своим существом физика Курчатов предугадывал назревающие перевороты.
Флеров вынул из кармана и с наслаждением перечел диплом. Плотная книжица устанавливала, что армия физиков мира увеличилась еще на одного квалифицированного специалиста. Дипломная работа «Резонансное поглощение нейтронов кадмием и ртутью» удалась на славу. С каким вниманием комиссия слушала защиту. Особенно, когда он доказывал, что кадмий не поглощает, а пожирает нейтроны: из ста частиц лишь одна проскальзывает сквозь кадмиевую пластинку. «Бездонная яма, а не фильтр!» — сказал кто-то удивленно. Удивление было равнозначно уважению.
— Теперь куда? — осведомился Давиденко, обозрев диплом от верхнего левого угла до правого нижнего. Сам он уже работал в Физтехе по полупроводникам с Иоффе и Анной Васильевной, его женой. Полупроводники, доказывал он, превосходная тематика, еще важней ядра — у ядра выходы в практику вряд ли при нашей жизни будут, а полупроводники — завтрашний день техники. Никто скептически не пожмет плечами: «А для чего, милок, стараешься? Кому это нужно?»
— Куда пошлют! — беспечно отозвался Флеров и, подумав, добавил: — В Ленинграде оставят. Куда еще?
На другой день обескураженный Флеров вертел в руках направление в харьковский Физтех. Комиссия по распределению молодых специалистов нашла, что в Харькове он будет полезней. Поразмыслив, Флеров успокоился. В Харькове мощный центр физической науки! Там ядерщики в почете. И там он получит квартиру.
От этих радужных мыслей Флеров повеселел. В самом радостном настроении он появился в харьковском Физтехе. Помощник директора — им недавно стал Латышев — пожал руку новому сотруднику, пообещал интереснейшую работу — им до крайности нужны толковые физики, но предупредил, что об отдельной квартире пока и не мечтать, квартир сотрудники института ждут по три года. Койку в общежитии он обеспечит, это в границах возможного.
— Поговорите с Тимошуком и Голобородько, — посоветовал Латышев. — Они, как и вы, занимаются нейтронами. А если потянет на высоковольтные установки, милости просим, Вальтеру и Синельникову люди нужны. Вам повезло, завтра возвращается после вынужденного отсутствия Александр Ильич Лейпунский. Поговорите с ним. Что я вам пока посоветую? Побегайте, поглядите, чего-нибудь подберете.
Флеров вошел в большую комнату. Вдоль стен стояли деревянные стойки. У стоек работники занимались сборкой и наладкой приборов. Ни беготни, ни шумных разговоров, ни песен за работой, ни споров, к которым он привык в Ленинграде. Работали чинно, старательно, без спешки. По комнате ходил человек в белых, но весьма замурзанных брюках. Он подал Флерову руку.
— Голобородько, Тимофей Архипович. Из Ленинграда? Нейтроны, говоришь? Мне подойдет. Поработаем вместе. Но не неволю. С Митей Тимошуком потолкуй, у него работешка еще интересней. — Он уловил взгляд Флерова, брошенный на его брюки, и вдруг рассердился: — Чего засматриваешься? Думаешь, у тебя чище? Темные, не видно, что налипло, а еще погрязней моих. Работа не кабинетная. Вы по скольку одежду таскаете? — язвительно поинтересовался он, переходя на «вы». — По году, по два — так? А я в мае надеваю, шестого ноября выбрасываю. Скоро подойдет дата, буду в новеньком щеголять — загляденье!
Он рассмеялся, дружески огрел пятерней по плечу и удалился.
Флеров продолжал бродить по помещениям института. В зале электростатических генераторов он задержался. Малый генератор, на полмиллиона вольт, впечатление не производил. Большой ошеломлял. На трех изолирующих колоннах — высотой в десять метров и толщиной в два каждая — покоился металлический, десятиметрового диаметра, шар.
Флеров, восхищенный, обошел гигантское сооружение, заглянул в помещение, где экспериментировали с ускоренными на большом «Ван-Граафе» электронами. Ускоритель в этот день «отдыхал», в помещении мирно беседовали физики. Двоих он сразу узнал, это были известные люди — Кирилл Синельников и Антон Вальтер. Флеров недавно читал книгу Вальтера об атомном ядре, надо было поговорить о возникших при чтении вопросах. Но он не осмелился нарушить беседу двух ученых. О веселости и проказах Вальтера в Ленинграде ходили легенды, но сейчас, возможно, что-то не ладилось с работой — профессор выглядел мрачным.
К Флерову подошел один из сотрудников, назвал себя: Борисов, лет пять назад делал с Курчатовым совместные работы, сейчас исследует быстрые электроны и гамма-лучи. Он сказал, что слова «ученик Курчатова» будут в Харькове для Флерова отличной визитной карточкой — у Курчатова не может быть плохих учеников.
— Нравится? — спросил он, показывая на ускоритель.
— Очень!
— Получили на нем три миллиона вольт, постараемся довести до пяти. Сегодня он самый крупный в мире. И надолго останется им. Вряд ли кто будет строить махины крупней. Конструкция сложная, усовершенствованию почти не поддается. Недавно к нам приезжал сам Ван-Грааф, очень радовался. У вас, говорил он, я сам могу поучиться, как надо реализовать мое изобретение.
То, что большому генератору Ван-Граафа предстоит надолго остаться самым крупным, немного охладило восхищение Флерова. Три миллиона электрон-вольт — неплохо для исследований ядра. Но скоро таких энергий будет недостаточно. Поработать на нем интересно. Посвящать ему научную будущность — не увлекало. Он вспоминал циклотрон Радиевого института. Вот там ускоритель! Как бы сам Ван-Грааф ни хвалил свои изобретения, циклотроны лучше. И будущности у них больше!
Вечером Флеров установил, что общежитие, куда его направили, принадлежит пожарному отряду. Пожарники, все как на подбор ребята крепкие, молодые, так лихо носились по коридорам, так яростно тренькали на балалайках, так самозабвенно пели, что Флеров, засевший было за научный журнал, не осилил и страницы. В трехместной комнате сидело на кроватях человек шесть, и хоть эти не пели, зато, дружно хохоча, рассказывали забавные истории из «пожарной жизни». Одного преподаватель прогнал с экзамена: «Вытверди раздвижную лестницу, погрызи крюки и топорики — и пожар тебе обеспечен!» Все подшучивали над неудачливым товарищем, он сам смеялся: «На лестнице провалился, о крюк споткнулся — и где? Не на пожаре, у доски!»
Флеров бросил книгу и пошел погулять по ночному Харькову.
Он шел по темным и освещенным улицам, бродил по обрывистому бережку Лопани, скорее ручейка, чем реки, вышел на такой же ручеек, его звали Харьковом... Как уступали эти узенькие полоски воды любому протоку и каналу, соединявшему широкие рукава Невы! Ночь была тепла, в парке звенела музыка, по аллеям бродили ребята с гитарами в руках, девушки пели, парни подхватывали, на каждой полянке с подвизгиванием и смехом плясали — южный город жил музыкой и весельем.
Флерова охватывало недоумение, почти тревога. И шум на улицах и в парках, и отовсюду доносящаяся музыка были скорее приятны, чем тягостны, он и сам когда-нибудь пустится плясать на полянках, когда подберет товарищей. Но работать здесь будет труднее, чем в Ленинграде. В общежитии с пожарниками не сосредоточишься на науке. И что-то ему не нравилось в самом институте. Здесь вроде бы отсутствует дух увлечения физикой. Ходят на службу, сказал он себе. Солидное, в общем, учреждение, но не храм науки. Это до того противоречило тому, что он слышал об УФТИ, что он себя одернул. Не надо поспешных выводов. Раньше поговори с Лейпунским.
Лейпунский появился утром. Он подолгу разговаривал с сотрудниками, улыбался в ответ на поздравления — его возвращению все радовались.
До Флерова очередь дошла после обеда.
— Дипломник Игоря Васильевича, — одобрительно сказал Лейпунский. — Это хорошо. Сейчас директор института — Александр Иосифович Шпетный, а я заведую лабораторией радиоактивности. Впрочем, это по вашему профилю. Думаю, вам лучше поработать с Дмитрием Владимировичем Тимошуком.
Флеров почти с испугом разглядывал бывшего директора института. Он видел его на одном из семинаров в Ленинграде. У Лейпунского тогда были темные густые волосы, он их часто приглаживал рукой. Сейчас он был очень небрежно, под машинку острижен.
Лейпунский нахмурился:
— Что вы меня так разглядываете? Идите к Тимошуку.
Тимошук равнодушно выслушал, чем занимался Флеров в Ленинграде, равнодушно сказал, что эти же работы он сможет продолжить и в Харькове. Флеров поинтересовался, будет ли помощь. Тимошук без энтузиазма ответил, что без помощи не обойдется, но о Курчатовской и не мечтать. Размах здесь иной, чем в Ленинграде. Флеров не выдержал:
— О харьковском Физтехе слава как о передовом институте страны! К вам стремились отовсюду, даже из-за рубежа. Почему вы так странно говорите?
Тимошук рассеянно глядел куда-то мимо Флерова. Он немного косил, и от этого казалось, что, разговаривая, глядит в сторону.
— Не странно, а объективно. Наш Физтех уже не тот, что был. И, во всяком случае, не тот, каким собирался быть.
И, понемногу разговорившись, он осветил положение в институте.
Первые трудности начались, когда столицу Украины перенесли в Киев. Надо бы и Физтеху перебазироваться, да не захотели демонтировать громоздкие установки. Харьков, внезапно превращенный в областной центр, не мог больше претендовать на особое положение в республике. К тому же многие видные сотрудники покинули УФТИ...
Флеров начал работу без азарта. Дух бесстрастной старательности, господствовавший в институте, не вдохновлял. Ночи в гремящем, хохочущем общежитии (иногда там происходили и учебные тревоги, тут уж и мертвый мог в испуге вскочить) не приносили отдыха. Флеров вскоре поймал себя на том, что по утрам размеренно шагает на казенную службу, а не бежит нетерпеливо на свидание с экспериментом, как было раньше. И в обеденный перерыв он уже не заскакивал на пять минут в буфет, чтобы перехватить чего-нибудь и мчаться обратно в лабораторию, а чинно высиживал весь отведенный на еду час. Он ужасался: он превращался из энтузиаста в службиста.
Он написал отчаянное письмо в Ленинград — просился обратно. Ему была нужна не просто наука, ее здесь хватало, а прежний дух научного горения. Он хотел, чтобы после работы до трех часов ночи ему с одобрением говорили: «Молодец! Иди, отдыхай до утра!» Он просился в трудности, не на легкую жизнь. Он хотел возвратиться к Курчатову.
Через несколько дней Флерова вызвал Лейпунский:
— Мне сегодня позвонил Курчатов. И попросил: «Саша, отпусти моего дипломанта!» Я вас отпускаю, Флеров.
В этот же вечер Флеров умчался в Ленинград.