К книге
ТворцыСергей Снегов Творцы. Часть первая РАЗБЕГ. Глава первая ПЕРВАЯ ВСЕСОЮЗНАЯ...
20%
Сергей Снегов Творцы. Часть первая РАЗБЕГ. Глава первая ПЕРВАЯ ВСЕСОЮЗНАЯ...
1

1

На рассвете припустил дождь. На глади Финского залива исчезла линия горизонта, темная вода слилась с темным небом. Синоптики предсказывали погожий день. День начинался плохо. Интуристские «линкольны» для гостей из-за рубежа опаздывали. Курчатов недовольно посмотрел на небо, потом — на часы.

Тучи над Невой разорвались, верховой ветер погнал их к Ладоге. Вспыхнула золотая шапка Исаакия, за ней засияла Адмиралтейская игла. Солнце озарило малиновый Зимний, побежало на Петропавловку. Город уже не казался хмуро насупленным, как бы погруженным в себя, он был величественно наряден. Это было, может быть, немного наивно, но Курчатову хотелось показать зарубежным ученым Ленинград только таким — во всем его удивительном великолепии. Нет, синоптики не надули, он позвонил им вчера вечером, попросил хорошей погоды на завтра, они весело пообещали солнце. Солнце радостно вспыхивало на мелких волнах реки. По Неве, отставая от юрких катеров, проплыл парусник, он шел в залив — паруса его были окрашены солнцем.

Иваненко с облегчением протянул руку к Дворцовому мосту.

— «Линкольны»! Значит, как условились, Игорь Васильевич Я в «Асторию», к Вайскопфу и Разетти, а вы к французам в «Европейскую». Френкель, наверно, уже там.

Курчатов молча кивнул. Иваненко не терпелось схватиться с Вайскопфом. Их старый спор о структуре атомного ядра можно было уложить и в регламент конференции, но лучше, конечно, дотолковаться в дружеской беседе.

«Линкольны» загудели, сворачивая с моста на набережную. На радиаторе каждого — фирменный знак самого роскошного фордовского автомобиля, недавно партию их закупили для Интуриста, — неслась вперед поджарая никелированная собака. В низком автомобильном голосе звучало высокомерие, почти угроза — конструкторы экстраклассной машины, похоже, старались создать не скромное средство передвижения, а вельможу на четырех колесах. И хотя на набережной движение было не бойкое — два грузовика на километровом прогоне да три телеги на резиновом ходу, гуськом катившиеся у тротуарной кромки, — шоферы нещадно жали на клаксоны; машины шли удивительно тихо, лишь глухо шуршали шины — плавность бега нужно было подчеркивать надменным сигналом.

До вчерашнего вечера Курчатов не верил, что машинный парк Интуриста будет обслуживать конференцию физиков — гости, хоть и из-за рубежа, тугими кошельками не обладали. Но Иоффе сказал — в Смольном нас понимают, транспорт обеспечат. Быстро приближавшиеся дорогие машины свидетельствовали не только о понимании — об уважении.

— Димус, не прохлаждайтесь в гостинице, — сказал Курчатов. Можно было этого, впрочем, и не говорить. Иваненко по натуре не был способен к действиям, обозначавшимся тусклым словечком «прохлаждаться».

Курчатов сел в первую, Иваненко — в третью машину. Кавалькада «линкольнов» повернула обратно. Две машины пошли в «Европейскую», две — в «Асторию». Иваненко вбежал в вестибюль. Он опаздывал на одиннадцать минут, аккуратнейшему Вайскопфу такое опоздание, несомненно, покажется чрезмерным. Вайскопф радостно заулыбался. Опоздание на одиннадцать минут не показалось ему чрезмерным.

Рядом с Вайскопфом в вестибюле стоял Франко Разетти, физик из Рима. Теперь надо было ждать Гамова, тот обещал приехать в гостиницу за полчаса до выезда. Гамова не было. Возможно, он уже знал, что Поль Дирак появится в Ленинграде только сегодня к вечеру. Гамов объявил, что из гостей его интересует только Дирак, единственный, кого можно назвать гениальным. Впрочем, Гамов вполне способен опоздать на любую встречу. Иваненко решил ждать его еще десять минут — и ни секундой больше. Еще недавно он без возмущения сносил экстравагантные выходки Гамова, но в последние месяцы от былой их дружбы мало что осталось. И, во всяком случае, с раздражением думал Иваненко, перед иностранными гостями надо бы вести себя приличней!

Вайскопф и Разетти были похожи один на другого. Оба высокие, худощавые, черноволосые, высоколобые, востроносые, оба к тому же в очках, и очки в одинаковой металлической оправе. Фамилия Вайскопф — белоголовый — казалась данной в насмешку, он был черней цыгана. И он казался более сдержанным, чем порывистый итальянец. Иваненко, впрочем, мог бы порассказать и о том, как Вайскопф, увлекаясь, способен спорить часами — именно такие летящие напролет в спорах гостиничные ночи были у них полтора года назад в Харькове, Иваненко не терпелось поставить сегодня победную точку в дискуссии, которую тогда так и не удалось завершить.

Вайскопф догадался, какие желания томят Иваненко.

— Ваша взяла, — сказал он, улыбаясь. — И я чертовски этому рад, можете мне поверить!

Разетти поинтересовался, о чем речь. Ему ответил Вайскопф.

Весной 1932 года Иваненко, командированный из Ленинграда в харьковский Физико-технический институт, устроил там теоретический семинар по актуальным проблемам атомной физики. Самой важной проблемой был только что открытый Чадвиком нейтрон. Эта удивительная частица, по массе почти равная протону, но лишенная электрического, заряда, поразила воображение физиков всего мира. В первое время многие даже не знали, что делать с нейтроном, настолько его свойства были непохожи на свойства остальных частиц. Иваненко быстро понял, что нейтрон — тот недостающий кирпич, без которого не построить модели атомного ядра. Что ядро — образование сложное, догадывались давно. А радиоактивность — странное свойство тяжелых ядер — прямо доказывала не только их неустойчивость, но и сложность. В ядре имелись протоны, из ядра вылетали электроны, альфа частицы, гамма-лучи, это и был процесс радиоактивного распада, но все попытки построить ядро из протонов, электронов и альфа-частиц неизменно заканчивались неудачами.

— И вот мой друг Иваненко, — рассказывал Вайскопф Разетти, — высказал гипотезу, что ядро составлено всего из двух кирпичей — протонов и нейтронов. А что до вылетающих из ядра электронов, то они, как и гамма-лучи, образуются лишь в момент вылета.

Вайскопфу поначалу идея показалась необоснованной. В ту прошлогоднюю харьковскую весну они спорили днем и ночью, в столовой и на прогулках. А когда Вайскопф уезжал, Иваненко язвительно сказал на прощание: «Ваши возражения, Виктор, так неосновательны и мне так удачно удалось их опровергнуть, что теперь я абсолютно уверен в своей правоте. Со спокойной душой посылаю завтра заметку в «Нейчур».

— С тех дней прошло полтора года, — закончил Вайскопф. — Но никто уже не сомневается, что нейтронно-протонная модель ядра единственно правильная. После того как ее поддержал и развил Вернер Гейзенберг, я тоже не сомневаюсь в ней. Кстати, у нас на Западе многие считают ее теорией Гейзенберга, но это несправедливо, я могу засвидетельствовать, что мысль о протонно-нейтронной структуре ядра впервые высказал Иваненко.

Разетти сказал, что и он полностью согласен с протонно-нейтронной моделью ядра. Но он согласился с ней еще до того, как прочел заметку русского физика в «Нейчур» и последовавшие за ней статьи Гейзенберга на ту же тему. С гипотезой, что ядро состоит из протонов и нейтронов его познакомил молодой римский математик и физик Этторе Майорана. Он такой же создатель этой модели, как и их уважаемый хозяин Дмитрий Иваненко.

— Я не собираюсь умалять вашего успеха, — учтиво сказал Разетти. — Вы первый печатно высказали эту идею. Но только скромность моего друга Майорана помешала ему перехватить у вас славу первооткрывателя. Он пришел к новой модели раньше вас и Гейзенберга.

— Кстати, почему вы не пригласили Гейзенберга? — поинтересовался Вайскопф. — Вот уж чье присутствие на конференции по атомному ядру необходимо. И Паули был бы полезен. Вы Паули приглашали?

Да, русские физики приглашали и Паули, и Гейзенберга. Паули не приехал по личным причинам. Гейзенберг на приглашение не отозвался: после прихода Гитлера к власти ни один ученый в Германии не осмелится продемонстрировать дружеское отношение к советским людям. Приглашения посланы и Бору, и Чадвику, и Резерфорду, и Ферми. Бору и Резерфорду помешала их занятость, к тому же они готовятся ко Всемирному Сольвеевскому конгрессу, который состоится через месяц. Очень жаль, что не приехали Чадвик и Ферми, их участие было бы плодотворным.

— Ферми получил приглашение прочитать цикл лекций в Америке, — сказал Разетти. — Он просил меня передать свое сожаление.

Из гостиницы вышла группка советских физиков, приехавших из других городов. Гамова все еще не было. Иваненко предложил садиться в машины. Оба «линкольна» понеслись к набережной. Вайскопф спросил, приехал ли на конференцию его друг Ландау.

— На конференции его не будет, — сказал Иваненко. — Четыре дня назад он через Ленинград проехал в Копенгаген к Бору.

Иваненко не хотелось развивать эту тему. Несмотря на уговоры, Ландау не пожелал задержаться в Ленинграде, свидание с Бором интересовало его больше, чем конференция по атомному ядру. «Вы мне всё потом расскажете, Димус, — холодно сказал он. — Не думаю, чтобы на конференции доложили о чем-нибудь необыкновенном».

А Вайскопф, не знавший, что между недавними друзьями пробежала черная кошка (теперь при встречах они, однокашники по институту, соавторы по пяти статьям, уже стали говорить друг другу «вы»), продолжал расспрашивать о Ландау. Он был высокого мнения о молодом русском физике — блестящий теоретик, острый ум! Ландау, несомненно, предстоит великая будущность в науке. Как ему живется в Харькове, куда он недавно переселился из Ленинграда?

— Поведение Дау в Харькове вполне в его характере, — сдержанно ответил Иваненко. — Работает как бешеный. На двери своего кабинета повесил надпись: «Л. Д. Ландау. Осторожно, кусается!» И еще как кусается!

Вайскопф захохотал. Разетти смотрел в окно. «Линкольны» шли по набережной. Солнце играло на темной воде. Желтые, малиново-красные, зеленые дворцы образовывали величественную линию вдоль реки. Ослепляюще сверкал золотой шпиль Петропавловки.

Разетти задумчиво сказал:

— Я всегда был уверен, что самый прекрасный город в мире — Рим. После поездки сюда уже не будет такой уверенности.

— Вы хотите сказать, Франко, что Ленинград вам станет дороже Рима? — с удивлением спросил Вайскопф.

— Нет, конечно. Рим есть Рим. Где бы я ни был, я не выброшу из своего сердца Рима. Но теперь я знаю, что не только Рим и Париж прекрасны. Какое величие, какое изящество, какое строгое единство архитектурного замысла!

Иваненко украдкой поглядывал на итальянца. Разетти интересовал его, пожалуй, больше других гостей. Одну из работ Разетти Иваненко собирался использовать в своем докладе на конференции. Исследования этого римлянина недавно привели к тому, что изумленные физики назвали «азотной катастрофой». Ядро азота, по старой концепции, состояло из нечетного числа элементарных частиц — 14 протонов и 7 электронов, то есть всего из 21 частицы. А эксперименты Разетти доказали, что ядра азота ведут себя, как если бы содержали четное число частиц. Гипотеза Иваненко объясняла загадку просто: если ядро состоит из протонов и нейтронов, то всего в ядре азота должно быть 14 частиц — число четное Что до Майорана, размышлял Иваненко, то Разетти, так запальчиво вступившийся за него, преувеличивал его заслуги. Типичная необъективность друга или, что тоже не исключено, национальный патриотизм!

Вайскопф, как и Разетти, залюбовался набережными Невы и перестал задавать вопросы. Мысли Иваненко от ядерной физики перешли к организационным делам. Конференция началась удачней, чем надеялись, — это и радовало и тревожило. Научный успех порождал свои трудности. В гостиницах забронировано меньше ста мест, а приехало уже сто пятьдесят гостей и еще с десяток прибудет сегодня. Гостиничную проблему решить удалось: из Смольного вчера пришло указание Интуристу выделить столько мест, сколько понадобится. Куда сложней продовольственная проблема. Так мало выдано талонов на завтраки, обеды и ужины! Урожай в этом году, все говорили, ожидался хороший, но по продовольственным карточкам пока выдавали столько, что не до праздничных обедов! Со своими учеными можно бы было и не пыжиться, свои понимали. Но как с иностранцами? В столовой им можно скомбинировать неплохие обеды. А если пригласить кого-нибудь в гости? Месячные карточки всей семьи потратить на один вечер? Да и что достанешь по карточке? Голова пухла от таких дум! Куда легче оперировать матрицами Гейзенберга и Дирака, тензорными уравнениями Эйнштейна, чем устраивать пасьянс из талонов в столовую, которых выдано ровно в два раза меньше, чем нужно. Правда, Иоффе обещал поехать в Смольный, будем надеяться, он уладит и эти вопросы!

2

Иоффе сел на заднее сиденье. В последнее время возникла мода — садиться рядом с шофером Но позади лучше думалось. Надо было решить важный вопрос. Иоффе поставил его себе ровно год назад и ровно год не может найти решения. Он сегодня хотел его решить за те двадцать минут, пока институтская машина будет мчаться от Физтеха на Выборгской стороне к Президиуму Академии наук на Васильевском острове.

Он откинулся на спинку, прикрыл глаза. Так было проще думать. Вчерашняя встреча в Смольном прошла отлично. Киров говорил академику о своем уважении, о своей поддержке, о том, что время сейчас грудное, прошлогодняя засуха подорвала ресурсы страны, но сделаем все возможное, чтобы ученые не испытывали недостатка ни в приборах, ни в материалах, ни в элементарных удобствах. «Между прочим, с сегодняшнего дня выдаем населению по сентябрьскому талону картофель, который планировался на октябрь, так улучшилось продовольственное снабжение Ленинграда», — с радостью сказал Киров. И Иоффе порадовался вместе с ним, вторая пятилетка началась с отличного урожая, это было доброе предзнаменование. Иоффе информировал руководителя ленинградских коммунистов о задачах созываемой в Ленинграде всесоюзной конференции по атомному ядру. Атомное ядро — это чистая наука. Непосредственного выхода в практику исследования ядра не дадут. Но он убежден, что в физике нынче нет более важной проблемы, чем атомное ядро, а физика — основа техники.

— Партия понимает значение науки, — ответил Киров. — Еще раз повторяю, мы вас поддерживаем. Скажите, кто из наших известных крупных ученых исследует проблемы атомного ядра?

На это Иоффе мог ответить кратко и исчерпывающе. Никто! Атомное ядро — новый раздел науки. Крупные физики стали крупными до того, как в мире заговорили о ядре. Маститые ученые не падки на сенсации. Кое-кто уже говорил с усмешкой: «Заниматься ядром становится модным». Слово «мода» в устах ученого — хула, а не восхваление. Так думают не только наши ученые, но и зарубежные. Корифеи науки, общепризнанные творцы новых путей, продемонстрировали явное равнодушие к ленинградской конференции. На ней не будет ни Планка, ни Эйнштейна, ни Бора, ни Шредингера, ни Гейзенберга, ни Марии Кюри... Зато с охотой откликнулись молодые физики Жолио, Перрен, Разетти, Вайскопф, Грей, Бек — фигуры, в общем, скорее второстепенные...

— Пока! — с оживлением прервал Киров. — Можно ли поручиться, что они всегда останутся молодыми и всегда на вторых ролях? Вы вот часто говорите, что наступает эпоха научно-технической революции. А разве революции не удел молодых? В семнадцатом году мы называли Владимира Ильича стариком, а ведь ему не было и пятидесяти лет!

— Таким образом, вы считаете...

— Именно! Пусть молодые пробуют свои силы в молодой отрасли науки. Нужен лишь руководитель, объединяющий их усилия, эдакий «старик» средних лет, живой души и большого опыта. Наше мнение — вы лучше всех удовлетворяете таким требованиям! Теперь хочу спросить о другом. Слыхали ли вы о сожжении книг в Берлине?

О том, что в Берлине творилась весной дикая вакханалия, связанная с уничтожением библиотек, Иоффе знал из газет, но без подробностей. Киров сказал, что у него есть сводка выдержек из иностранной печати, там кое-что и о физиках. Он протянул несколько машинописных страниц. Иоффе читал их с горечью и возмущением. Ему казалось, что он хорошо знает Германию, он сделал в ней несколько крупных исследований совместно с великим Рентгеном, не было города в этой стране, где бы он не побывал, не было университета, где бы у него не имелось добрых знакомых. Он любил эту страну, ценил трудолюбие ее жителей, достижения ее инженеров, восхищался успехами ее ученых. Страну, изображенную в репортажах иностранных корреспондентов, нельзя было любить, ею нельзя было восхищаться, происходившие в ней события порождали негодование. 10 мая 1933 года в центре Берлина, на Унтер ден Линден, на площади Оперы устроили шабаш ведьм. Площадь оцепили штурмовики, посередине развели огромный костер из книг. Переполненные грузовики непрерывно подвозили из библиотек «горючий материал». В темное небо взмывало пламя, призрачно светящийся дым окутал здание оперы и расположенного напротив университета братьев Гумбольдтов. Беснующаяся толпа скандировала «Хайль Гитлер!», ревела «Дейчланд, Дейчланд, юбер аллес!». На открытой машине примчался имперский министр пропаганды Геббельс и в неистовой речи угрожал свободомыслящим писателям, философам, ученым, призывал уничтожать их творения. Штыком в книгу, как в грудь врага, в огонь ее, в огонь! «Больше тысячи тонн книг, враждебных нацизму, уничтожено на костре в Берлине, несколько миллионов томов», — цинично ликовали берлинские газеты.

«Великое сожжение» в Берлине послужило сигналом к такому же бесовскому шабашу в других городах Германии, читал Иоффе. Студенты в форме штурмовиков «чистили» книгохранилища, врывались в квартиры. В считанные дни конфисковали и предали огню 10000 частных библиотек. Книжные костры запылали на площадях Дрездена, Мюнхена, Бреславля, Франкфурта-на-Майне, Дюссельдорфа. Из университетов выгоняли прогрессивных профессоров, из академий исключали академиков. Список изгнанных ученых, литераторов, композиторов, художников, артистов уже через неделю после берлинского костра дошел до тысячи фамилий — многие были известны всему миру. Имперский министр просвещения Бернгард Руст, игнорируя «старомодные» тайные выборы, ввел приказом в Академию литературы Ганса Иоста, автора нашумевшей драмы «Шлягетер». Главный герой пьесы говорит: «Когда я слышу слово „культура“, я спускаю предохранитель своего браунинга». Только такое просветительство признает нынешнее немецкое министерство просвещения. «Коммунисты, социал-демократы и евреи — вот наши главные враги!» — надрываются нацистские газеты. А депутат рейхстага Иоганн фон Лэрс, автор книги «Евреи глядят на тебя», объявляет евреями потомка Лютера К. Либкнехта, сына пастора Э. Пискатора, зловеще предупреждает: «Всякий, кто неудобен для гитлеровского режима, является для этого режима евреем». Из Германии бегут ученые, творческая интеллигенция, коммунисты ушли в подполье. Тысячи немцев уже пересекли границы Германии, сотни тысяч страстно жаждут того же.

На фоне охватившего страну нацистского безумия звучали протесты честных людей. Президент научного общества кайзера Вильгельма, объединяющего десятки институтов, знаменитый физик Макс Планк попросил аудиенции у Гитлера. Планк протестовал против увольнения крупных ученых, в частности химика Фрица Габера. Гитлер стал бушевать. Гитлер кричал: «Вы надеетесь на мою нервную слабость? У меня нервы как сталь! Уговоры меня не остановят!» Не дав Планку слова больше сказать, он указал ему на дверь. Потрясенный чудовищным приемом, Планк явился на заседание Прусской академии наук — он был ее президентом, — когда решался вопрос об исключении эмигрировавшего Эйнштейна, и заявил: «Господин Эйнштейн не только один из многих выдающихся физиков, господин Эйнштейн — это физик, работы которого, опубликованные в нашей академии, были столь большим вкладом в физическую науку нашего столетия, что значение его можно сравнить только с достижениями Иоганна Кеплера и Исаака Ньютона».

Мужественное заявление занесли в протокол 11 мая 1933 года, на другой день после бесовского шабаша на Унтер ден Линден: всего несколько десятков метров отделяло зал, где заседали академики, от вчерашнего книжного костра. Смелые речи уже не могли изменить ход событий. Эйнштейн прислал заявление, что сам не желает быть членом Прусской академии наук, ставшей служанкой нацизма. В эти же дни лауреат Нобелевской премии, тоже физик, Филипп Ленард публично объявил, что только немцы способны создать настоящую науку и что пришло время всех, кто не немец, из науки изгнать.

— Отвратительно, не правда ли? — взволнованно сказал Киров, когда Иоффе молча возвратил листки. — Даже мы, хоть и никогда не ошибались насчет звериной сущности фашизма, не могли предугадать всего масштаба деградации культуры, которую он несет. Вы, наверно, знакомы со многими физиками, поименованными в этих заметках?

— Практически со всеми. С Эйнштейном — очень хорошо, с Планком — тоже. Даже Ленарда знаю. — Иоффе усмехнулся в седеющие усы. — В 1928 году в Гейдельберге я посетил Радиевый институт, директором которого был Ленард. Но он не принял меня, а выслал сторожа, который объявил: «У господина советника есть более важные дела, чем прием врагов его отечества». Об этом ответе я рассказал кое-кому, и многие американские физики нарочно направлялись в институт Ленарда, чтобы получить такой же ответ. Ленард был фашистом задолго до появления фашизма. Сейчас, говорят, он пишет книгу под названием «Арийская физика», где презрительно игнорирует ученых других национальностей, как ничего крупного в науке не создавших. И он, конечно, найдет сторонников. Рентген говорил мне перед смертью, что многие немецкие физики в годы мировой войны были охвачены крайним шовинизмом. Рентген презирал таких людей, но видел, что их становилось все больше. Теперь эти мракобесы войдут в Германии в силу. С ними надо бороться, отстаивая интернациональность науки.

— Совершенно верно — с ними надо бороться. В этом смысле кое-что даст и ваша конференция.

Киров, взяв Иоффе под руку, проводил его до двери. Там, задержав академика, он сказал:

— Сегодня в Лейпциге начинается процесс над Димитровым и его товарищами. Их обвиняют в поджоге рейхстага. Какая дикая фальшивка! Но вдумайтесь, как это знаменательно — в фашистском Лейпциге гитлеровцы устраивают средневековое судилище, а в большевистском Ленинграде созывается международная конференция по самым тонким вопросам мировой науки. Правда, вы назвали свою конференцию всесоюзной, но половину докладов ведь сделают гости из-за рубежа!

Этот разговор и припоминал Иоффе, сидя на заднем сиденье машины, ехавшей с окраины Выборгского района на Васильевский остров.

Молодая наука! А во главе ее — «старик» средних лет с живой душой, с большим опытом...

Итак, намеченное им расширение тематики исследований в Физтехе одобряется, и его хотели бы видеть во главе новых научных работ. А сам он хотел бы видеть себя в этой роли? Ровно год он задает себе этот вопрос — и не может ответить. Иоффе снова закрыл глаза, надо было сосредоточиться. Все началось с телеграммы Чадвика из Кембриджа. Это было в начале прошлого года, удивительного года великих открытий. Начал серию этих открытий Чадвик. И сообщил о своем успехе в крупнейшие институты, крупнейшим физикам мира. Получил такую телеграмму и Иоффе — волнующе приятное известие! И не только потому, что их молодой институт в Ленинграде поставили вровень с великими центрами мировой науки — а признание в самом факте присылки телеграммы. Главное в том, что открыта новая элементарная частица, теперь их три — электрон, протон, нейтрон! Совершился переворот в науке! Так он расценил телеграмму из Кембриджа. Новые бурные события подтвердили прогноз. Открытия хлынули лавиной. Андерсен в Америке обнаружил положительный электрон — позитрон. Кокрофт с Уолтоном добились искусственного преобразования лития в гелий Мечта алхимиков, искавших философский камень для превращения одного элемента в другой, начинает осуществляться на практике. Крупные физические лаборатории мира одна за другой включались в исследования атомного ядра.

Нет, они в Ленинграде не остались в стороне от нового направления в науке, с удовлетворением размышлял Иоффе. Он сам привлек внимание молодых физиков к ядру. Он просил, чтобы, наряду с основной работой, они заинтересовались и этой проблемой. В институте стал работать ядерный семинар. Иоффе вспомнил выпущенный им 15 декабря 1932 года приказ — столько раз переделывалась формулировка, что каждое слово навсегда врубилось в память: «Для осуществления работ по ядру, являющихся второй центральной проблемой научно-исследовательских работ ЛФТИ, образовать особую группу по ядру в составе: академик А. И. Иоффе — начальник группы, И. В. Курчатов — заместитель начальника группы...»

Вот так это и произошло. Он сам назначил себя в руководители ядерных работ. Он взял на себя руководство не из тщеславия, а для пользы дела. Его теперь хотят официально признать главой новой области исследований. Так вот — делать этого нельзя!

«Ядро — не моя физика, — размышлял Иоффе. — Моя наука — физика твердого тела. В мои годы не переучиваются. Я уже не отойду от проблем, решению каких отдал свою научную жизнь. Совмещать в душе разные привязанности — немыслимо. Молодому научному направлению нужен молодой руководитель.

Кто же способен возглавить новое направление? — спрашивал себя Иоффе. — Гамов? Гамов — блестящий теоретик, единственный из молодых наших физиков уже завоевал известность за рубежом — и как раз в области ядерных проблем. У него все данные стать крупным ученым. Через месяц мы поедем с ним в Бельгию на Сольвеевский конгресс, он блеснет там докладом об энергетических уровнях в ядре. Все это так, но в руководители Гамов не годится. Он может творить, но не направлять творчество других.

Ландау? Тамм? Иваненко? Фок? — допытывался у себя Иоффе и отвечал: — Нет, ни Ландау, ни Тамм, ни Фок не обнаружили пока интереса к ядру. Оно еще захватит их души, но сегодня этого нет. Сами не увлеченные, они никого не увлекут. И Иваненко не подойдет. Он остроумен, отзывчив, сегодня из наших физиков всех глубже проник в ядерные проблемы. Но умеет ли ладить с людьми? Завоевывать их расположение? Иваненко отлично устраивает научные конференции, но руководителя в нем не признают.

А почему я думаю об одних теоретиках? — спросил себя Иоффе. — В науке о ядре эксперимент сегодня важней теории. Нужно накопить факты, теория их обобщит потом. Научный руководитель исследования ядра должен быть первоклассным экспериментатором. Скобельцын? Широко образован, завоевал известность усовершенствованием камеры Вильсона, благодаря этому и открыли американцы позитроны. Но Скобельцын ушел в космические лучи! Синельников или Лейпунский? Вальтер или Курчатов? Все четверо — отличные экспериментаторы. Но кто их знает, кроме сотрудников и друзей? Мысовский? Тоже прекрасный экспериментатор, особо интересуется ускорителями заряженных частиц. Нет, он не из тех, кто создает свою научную школу. Всем им еще завоевывать в науке авторитет!

Впрочем, зачем я вообще размышляю о руководителях? Создается новое направление, а не новое учреждение. Новое направление возглавит тот, кто обнаружит в нем наибольшие успехи. Здесь соревнование, а не приказ. Научные руководители сами выдвигаются, а не назначаются. Так пусть молодые показывают, чего стоят!»

Иоффе облегченно вздохнул. Он чувствовал, что за короткое время в пути от окраин Выборгской до Васильевского наконец найдет решение. Решение заключается в том, что не надо искать никакого решения. Все идет как и должно идти.

— Приехали, Абрам Федорович, — сказал шофер, длинным гудком оповещая толпу, осаждавшую вход в здание Академии наук, чтобы дала проезд машине академика.

3

Френкель, Фредерик Жолио, Френсис Перрен сели в первую машину, Курчатов с харьковчанами Синельниковым, Лейпунским, Вальтером — во вторую. Курчатов радостно сказал:

— С нетерпением жду ваших докладов, друзья! Уверен, что не ударим в грязь перед иностранцами. Наконец-то и у нас появилось о чем рассказать!

Синельников и Лейпунский улыбались. Вальтер шутил. Остряк и озорник, он не мог обходиться без шуток. Забавные его проделки становились легендами, он уже скоро лет пять как ушел из ленинградского Физтеха, но и доныне всех новых сотрудников осведомляли с улыбками, что вот был, де, раньше такой у них физик, Антон Карлович Вальтер, человек редких способностей и знаний, а на этом самом месте, где сейчас они стоят, выделывал то и то. Переехав в Харьков, он не изменился — серьезные работы перемежались с проказами.

А работы были и впрямь серьезны. Трое ленинградцев, променявших северный город на южную столицу Украины, могли гордиться успехами. В их институте строили могучий ускоритель заряженных частиц, равного ему не было во всем мире. И недавно четыре харьковчанина — Кирилл Синельников, Александр Лейпунский, Антон Вальтер и Георгий Латышев сообщили в печати, что воспроизвели знаменитый опыт Кокрофта и Уолтона по превращению одного ядра лития в два ядра гелия. Перестройка атомных ядер, начатая в Кембридже в лаборатории Резерфорда, нашла в Харькове впечатляющее продолжение. По общему мнению всех физиков, молодой харьковский институт — УФТИ, насчитывающий всего пять лет существования, стал самым крупным в стране центром ядерных исследований. И, подчеркивая это общепризнанное значение исследований в их институте, Синельников сказал:

— Расскажем, Игорь, будет, что послушать. Между прочим, ты писал, что хочешь возобновить совместные наши работы. Мне кажется, вести их лучше в Харькове, а не в Ленинграде. Как по-твоему?

Еще в те годы, когда Синельников работал в Ленинграде, он вместе с Курчатовым начал несколько исследований. Завершались они, когда значительная часть ленинградских физиков — Обреимов, Вальтер, Лейпунский, Синельников, Ландау — переехала на юг, составив научное ядро вновь организованного института. Кирилл Синельников в те последние ленинградские годы породнился со своим другом и сотрудником — Курчатов женился на Марине Дмитриевне, сестре Кирилла: дружба двух физиков, и до того прочная, стала крепче и сердечней.

У Иоффе имелось несколько любимцев, он часто говорил, что ждет от каждого серьезных научных свершений. Кирилл Синельников шел, вероятно, первым в этом небольшом списке. Он стажировался у Резерфорда, вернулся доктором Кембриджского университета с обширным планом работ, умением ставить сложные эксперименты и женой-англичанкой, веселой и добродушной Эдди. О том, как он попал в Кембридж, друзья Кирилла не уставали с восторгом вспоминать. Резерфорд принимал в сотрудники лишь тех, кого видел и с кем предварительно говорил. Кирилл поехать в Англию для знакомства не мог и выслал в Англию свою фотографию. На фото красовался парень, сильно смахивающий не то на ленинградского хулигана с Лиговки, не то на одесского босяка с Молдаванки — худое энергичное лицо, лихо скособоченная кепчонка, папироска во рту, насмешливая улыбка... Резерфорд пришел в восторг: приглашение в Кембридж было выслано незамедлительно.

Курчатов, улыбаясь, ответил шурину:

— В Харькове — хорошо. Но и в Ленинграде — неплохо. Будем вести совместную работу и там и тут. — Машины остановились. Курчатов показал на толпу, осаждавшую вход в здание: — Знамение времени! Даже я не ожидал такого интереса к ядру.

За «линкольнами» подъехала скромная машина Иоффе. Академик удивленно покачал головой, увидев, что творится у входа. Трудности предусматривались разнообразные. Приглашенные из других городов могли не приехать или опоздать, на всех участников могло не хватить мест в гостиницах, транспорта могли выделить мало.

Случилось то, чего не опасались. На конференцию валом валили люди, не получившие пригласительных билетов, — студенты, преподаватели школ и вузов, научные работники, инженеры. Проблема была локальная: одна из абстрактнейших тем новой физики, в ней пока мало кто разбирался, а интерес к ней оказался всеобщим. «Вторгаемся в ядро!» — задорно прокричал чей-то голос, когда Иоффе пробирался сквозь толпу. Призыв был подкреплен действием — на сторожей поднаперли, многим безбилетникам удалось прорваться в конференц-зал: организаторам это показалось гораздо более тревожным, чем если бы они вторглись в ядро.

— Не проверять же у каждого в зале билеты, — озабоченно сказал Курчатов теоретику Матвею Бронштейну, одному из организаторов. — А если так будет продолжаться, на участников конференции не хватит стульев.

— Постоят, — пробормотал Бронштейн — Еще лучше будет видно. Впрочем, многие уйдут в президиум, освободятся места. Кстати, тебе идти в президиум.

Бронштейн присоединился к группке молодых физиков, стоявших у стены. Все были из ленинградского Физтеха, все приятельствовали — и разительно не походили один на другого: плотный, крупногубый Кобеко хохотал, выслушивая язвительные шутки Арцимовича, — тот все время острил, актерски меняя лицо; худощавый Харитон сдержанно улыбался, не показывая ни одобрения, ни осуждения; Алиханов хмурился, взмахивая кудрявой головой, — он, похоже, не считал, что надо всем нужно подшучивать. За ними, прижимаясь к стене, как бы стараясь в нее вдавиться — видимо, от смущения, — стоял черноволосый очкастый юноша, вероятно, студент. Он старательно высовывал из кармашка пригласительный билет — наверно, побаивался, как бы не заподозрили, что он пробрался сюда нахрапом.

— Вы в зале образовали свой президиум, хотя пока и не президиумного ранга. Все на вас посматривают, — сказал Бронштейн физикам. — Давайте займем места.

— Матвей, почему вас прозвали аббатом Куаньяром? — насмешливо поинтересовался Арцимович. — Куаньяр любил вино, острое слово, женщин. Ничем подобным вы не блещете. Предлагаю переименовать вас в Ментора.

— Хоть в черта, только, пожалуйста, садитесь.

На призыв раньше всех отозвался юноша. Он плюхнулся на ближайший свободный стул. Приглашенные в президиум занимали места. В центре сел Иоффе, рядом президент Академии наук Карпинский. Весь первый ряд заняли гости из-за рубежа — Жолио, Перрен, Грей, Разетти, между ними — академики Вавилов и Чернышев, позади — народ помоложе: Френкель, Скобельцын, Гамов, Курчатов, Лейпунский, Иваненко. Иоффе постучал карандашом о графин — на столе стоял и председательский колокольчик, но карандаш был привычней — и объявил конференцию открытой. Все происходило как на любом торжественном заседании: аплодисменты зала, вступительное слово председателя о начавшейся в мире научно-технической революции — одним из важных ее моментов является бурное развитие науки об атомном ядре и космических лучах — и снова аплодисменты.

Первый докладчик, Фредерик Жолио-Кюри, пошел на трибуну. Вставший рядом Френкель переводил с французского на русский. Не поспевая за бурно несущейся речью, он сделал умоляющий жест — Жолио заговорил медленней. Ему шел тридцать третий год, но из зала, издалека, он казался не старше тех студентов, что осаждали конференц-зал и теперь, затаив дыхание, впивались в президиум восторженными глазами. И седовласый Карпинский, и величественный Вавилов, и пожилой Чернышев, академики, создатели собственных школ, увлеченно вслушивались в описываемые докладчиком удивительные эксперименты, увлеченно всматривались в его нервно меняющееся, удивительно молодое лицо.

— Да, год великих открытий, минувший тридцать второй, начал в физике новую главу, — говорил Жолио. — Поворотная веха — обнаружение нейтрона. Можно лишь поражаться, как долго не догадывались, что сотни экспериментов, десятки ядерных реакций порождают эту замечательную частицу.

И он в подробностях описывал, как бомбардировки разных элементов альфа-лучами вызывают выброс нейтронов из атомного ядра. У них, в институте Радия в Париже, руководимом великой исследовательницей радиоактивности госпожой Марией Склодовской-Кюри — он имеет высокую честь быть ее зятем, — недавно установили, что под действием альфа-снарядов, выбивающих из ядра нейтроны, бериллий превращается в углерод, азот во фтор, натрий в алюминий... Вот оно, реальное осуществление вековой человеческой мечты о превращении одного элемента в другой! Начало этому замечательному преобразованию элементов положил еще в 1919 году Резерфорд, превративший азот, бомбардируемый альфа-частицами, в кислород и водород. Они продолжают эти великие работы Резерфорда.

Жолио поклонился, направился на свое место. Зал, два часа в молчаливом напряжении вникавший в доклад, разразился аплодисментами. Иоффе торжественно объявил, что сообщение Жолио прозвучало фантастической сказкой. Но это не сказка, это реальность, это сегодняшний день науки! Теперь можно покурить, предложил он. Зал загудел, устремился к дверям.

Молодые физики, не выходя, делились впечатлениями.

— Эксперименты у парижан отличные, но меня удивляет, что сами они вначале и отдаленно не поняли всего их значения, — говорил Арцимович. — Вдумайтесь только! Боте с Беккером три года назад открыли какое-то непонятное новое излучение. Жолио подробнейшим образом его исследовал. И не догадался, что имеет дело с нейтронами. Вышло так, что он как бы препоручил открытие нейтронов Чадвику, который только повторил в Кембридже эксперименты Жолио. Чудовищный пример научной слепоты! По сути, он стал знаменит именно потому, что не открыл нейтронов. А ведь физик сильный!

— Нормальное явление, по-моему! — Кобеко дружеской улыбкой постарался превратить сарказм Арцимовича в простую шуточку. — Кто из нас не совершал великих открытий — я подчеркиваю это «не». Меня часто томит ощущение, что я что-то великое создал, только не дознаюсь, что именно?

— Фредерик Жолио стоит на пороге великого успеха! — запальчиво воскликнул Алиханов.

— И есть доказательства? — скептически поинтересовался Арцимович.

— Жолио глубоко чувствует физику. Это не каждому дано.

— А нам с тобой дано?

По лицу Арцимовича было видно, что он вспылил и готовится дать сдачи. Кобеко предостерегающе поднял руку.

— К нам мчится со скоростью пули Гамов.

Из президиума, бесцеремонно расталкивая толпящихся в проходе, торопливо шел Гамов. На него оглядывались, с уважением уступали дорогу. Недавно он выпустил книгу о строении атомного ядра и радиоактивности, она сделала его имя известным в научных кругах — в Англии и Германии вышли переводы, об открытых им ядерных эффектах спорили в научных журналах. Академия наук выбрала его в членкоры, поговаривали, что вскоре выдвинут и в академики. Он сам со смешком признавался: «Делаю стремительную научную карьеру, други мои!» Он посмеивался над собственными успехами, это была одна из его странностей.

Он и внешностью своей поражал. Почти двухметрового роста, широкоплечий и узкобедрый, с маленькой головой, длинноволосый, рыжевато-золотистый, он был так близорук, что, снимая очки, двигался как незрячий. А за очками сверкали веселые, озорные глаза. Его приятель Бронштейн как-то пошутил: «Вы без очков, Джонни, способны видеть сны?» Казалось, при таком зрении он должен осторожно лавировать в толпе, быть неторопливым. Гамов двигался стремительно. Он был ловок и силен — отличный лыжник, лихой автомобилист.

Подойдя, он заговорил таким тонким голоском, что некоторые выходящие из зала удивленно оглянулись, кто-то даже прыснул.

— Подвинься, Люся! — Гамов толкнул Харитона и сел на его место, — Амбарчика не видали? Удивительная вещь, нигде не нахожу его. Кое-какие мысли насчет эволюции звезд — Вдруг полоснуло! Хочу поделиться, пока не забылось.

Он говорил о молодом астрономе Викторе Амбарцумяне, тот недавно стал известен среди астрофизиков разработанной совместно с другим их приятелем, Николаем Козыревым, теорией звездных атмосфер.

Гамов любил знакомых называть прозвищами. Юлий Харитон был Люсей, Игорь Курчатов — Гарри, Бронштейн — Аббатом, Амбарцумян — Амбарчиком, Иваненко — Димусом, Ландау — Дау, Алиханов — Абуша. Сам он откликался на прозвище Джонни.

Арцимович сказал с иронической серьезностью:

— Разве вы не знаете, Георгий Антонович, что, если бы Амбарцумян появился в зале, его немедленно пригласили бы в президиум? Аристотель говорил, что каждая вещь в мире имеет свое естественное место. Ваше естественное место — Парижские бульвары. У Амбарцумяна два естественных места: когда он среди людей — президиум, не важно какой, важно, что президиум; а когда один — астрономическая башня. Если его не было рядом с вами в президиуме, значит, звезды его интересуют больше, чем наши докладчики.

Бронштейн подхватил шутку:

— И так как доказано, что ваше естественное место бульвары Парижа, а не президиум, то я бы на вашем месте, Джонни, поскорей убрался со сцены. Тем более что вид ваш не восхищает.

Гамов с испугом оглядел себя.

— Где не в порядке? Мне кажется — норма... Вы врете, Аббат!

Он был одет как иностранный турист — светлые в клеточку пиджак и бриджи; красные чулки подчеркивали солнечную желтизну остроносых туфель.

— Норма — не по сегодняшней лондонской моде, — хладнокровно изрек Бронштейн. — Даже захудалые лорды уже не носят таких костюмов для верховой езды. И потом цвет ваших волос, Джонни, возмутительно не соответствует цвету чулок. Волосы эмоционально отстали от чулок. Вы возвратились к натуральной — от родителей — масти. А ведь недавно красовались очаровательно малиновой шевелюрой.

— Выцвели! — Гамов огорченно провел рукой по волосам. — Я мало купил этой чудной краски в прошлую поездку. Первое, что сделаю через месяц, в Брюсселе, раздобуду такой же. Десять флаконов. На такое дело не жалко валюты. Но я пришел к вам, други мои, не для спора о волосах. Начините меня политикой. Перрен спрашивает, какое впечатление произвел у нас Эррио. Ну, кто такой Эррио, я знаю. Министр или что-то в этом роде. В общем, физикой не интересуется, естественно, и я им не интересовался. Но разве он был в Советском Союзе? И до сих пор здесь? Лев, вы все в мире знаете, расскажите, пожалуйста.

Арцимович, подмигнув друзьям, с издевательской серьезностью «начинял» Гамова: «Видный французский политик Эдуард Эррио месяц назад приезжал к нам, побыл с неделю и убрался восвояси. Переворота в физике от его визита не произошло. Был недавно и другой французский политик, Пьер Кот. Этот тоже чужд физике. В Москву прилетел американский летчик Чарльз Линдберг, у него с физикой нейтралитет — признает ее в той мере, в какой она не мешает летать. В Москве строится метро. На Урале, в Уфалее, пущен никелевый завод. В „Новом мире“ печатается „Петр Первый“ Алексея Толстого, неплохая вещь. В стратосферу летит стратостат „СССР“ с Прокофьевым, Бирнбаумом и Годуновым. И вообще у нас Советская власть, а за границей — капитализм. Между прочим, в Германии, в бывшем культурном городе Лейпциге...»

— Хватит! — Гамов вскочил. — Теперь я заряжен на час непринужденного политического разговора. Тысяча благодарностей!

Арцимович хмуро смотрел вслед Гамову.

— Удивительный человек, — со смехом сказал Алиханов. — Такая наивность, а ведь можно сказать — великий ученый. Во всяком случае, обещает быть им.

— Не все обещания выполняются, — зло возразил Арцимович. — И в наивность его не верю. Равнодушие! Его занимает только он сам — его работа, его мирок. Все мы для него — детали окружения. И только как таковые имеем ценность.

Он вышел, оставив товарищей в зале, с минуту прохаживался в коридоре. Невысокого, плотно сбитого Льва Арцимовича друзья звали Пружиной: что-то от пружины и впрямь было в его упругом шаге, быстрых четких движениях рук (далекие его белорусские предки носили фамилию Дружина-Арцимовичи, возможно, на прозвище отразилось и созвучие с фамилией). Двадцатичетырехлетний физик казался старше своих лет. Он был из молодых да ранний — постарался внести разнообразие в свою чинно протекавшую биографию: после школы — сын профессора в Минске — удрал с беспризорниками, вольная жизнь ему быстро надоела, он вернулся домой, с блеском досрочно закончил университет и — еще студентом — вел семинар по математике. Приехав в Ленинград, он определился в лабораторию Алиханова — тот был старше на пять лет — и быстро выделился среди других физиков удивительной эрудицией, сверкающим остроумием, блестящим, но злым — попасть ему на язык побаивался и сам Алиханов, — и умением читать лекции, захватывающие всех слушателей.

В коридоре к Арцимовичу несмело подошел темноволосый юноша.

— Лев Андреевич, разрешите спросить. Этот иностранец, он из какой страны?

— Он такой же иностранец, как мы с вами. Это Гамов

— Гамов? Такой замечательный физик! Я читал его книгу об атомном ядре. Блестящая работа! Но мне кажется, его теория энергетических уровней ядра кое в чем уязвима.

Арцимович внимательно посмотрел на юношу:

— Вы меня знаете, а я вас что-то не припоминаю. Вы из Физтеха? Ваша фамилия?

— Нет, я студент Политехнического института. — Юноша, побагровев от смущения и поспешно поправляя сползающие с носа очки, поспешно добавил, чтобы придать себе солидности: — Перешел на второй курс. Моя фамилия Померанчук. Я слушал одну вашу лекцию.

— И тоже нашли в ней уязвимые места, как в книге Гамова?

Померанчук посмотрел с таким удивлением, что Арцимович рассмеялся и похлопал его по плечу.

Поток людей возвращался в зал. Арцимович занял прежнее место На трибуну вошел Скобельцын. Он докладывал о космических лучах. Это странное излучение, льющееся неизвестно откуда, содержит частицы такой огромной энергии, какие ни разу не встречались в ядерных процессах на Земле. Возможно, решение глубочайших тайн ядра придет из космоса, из звезд — величайшей ядерной лаборатории Вселенной...

— Сделано важное открытие: нашли загадку! Выяснили, что темно, — саркастически прокомментировал соседям Арцимович.

— Следующее заседание — в Физтехе, — объявил Иоффе.

В зале возникло два встречных движения — большинство торопилось из зала, организаторы конференции и часть физиков пошли на сцену, к гостям. Иоффе подозвал к себе Курчатова и Иваненко, отвел их в сторону и сказал, понизив голос:

— Хочу вас порадовать, товарищи организаторы. Я уладил в Смольном вопрос о полном продовольственном обеспечении конференции. И качество обедов обещают держать на высоте! Утром в столовую пришел дополнительный грузовик с продуктами. Не черная икра, конечно, но есть колбаса, свежее мясо, ветчина, яйца, сметана...

— Роскошь! — восторженно воскликнул Иваненко. — Я давно не слышал таких хороших слов — ветчина, сметана... Теперь перед иностранцами не только на трибуне, но и за обеденными столами не ударим в грязь лицом.

— А я уже собирался, садясь с Жолио за стол, со вздохом сказать: «Временные трудности, они же трудности роста», — пошутил Курчатов.

Все трое засмеялись. Фразы «трудности роста» и «временные трудности» уже года два стали ходячими. Теперь можно было обойтись без таких оправданий.

Иоффе посмотрел на сцену.

— Молодежь атакует Жолио. Идемте на выручку.

Жолио, окруженный группой слушателей, отвечал на вопросы. Иоффе предупредил, что дискуссия состоится в актовом зале Физтеха на следующем заседании, но физики требовали ответов немедленно. Кто-то спросил, почему нейтрон открыли в Кембридже, а не в Париже. На худощавом лице Жолио проступила краска. Подошедший Иоффе, выручая растерявшегося гостя, возвысил голос — не надо преждевременно разжигать дискуссии, пора, пора расходиться! Но Арцимович, подхватив отведенный Иоффе вопрос, твердо поставил его вновь. Не только их в Ленинграде, но, вероятно, и всех физиков мира удивляет, почему, собственно, Чадвик открыл нейтроны, а не Жолио и его жена Ирен Кюри. Они поставили классические опыты по бериллиевому излучению и не догадались, что это таинственное излучение — нейтроны. Не открыли собственного открытия! Почему стал возможен такой парадокс?

Жолио сначала отвечал любезно, с вежливой улыбкой, через минуту не было ни картинной вежливости, ни холодной любезности, он вслух размышлял, объяснял себе и слушателям, как получилось, что они в Париже, можно сказать, держа нейтроны в руках, не увидели их, а Чадвик в туманном Кембридже увидел. Но парадокса тут нет. Все закономерно. Все естественно. Только естественные закономерности эти скорей из области психологии, чем физики.

— Вспомните, что само слово «нейтрон» уже было произнесено гениальным Резерфордом в 1920 году во время одной из его лекций. Резерфорд применил слово «нейтрон» для обозначения гипотетической нейтральной частицы. Однако большинство физиков, в том числе и мы, не обратили внимания на эту гипотезу. Но она все еще блуждала по зданию лаборатории Кавендиша, где работал и Чадвик, и вполне естественно и справедливо, что последняя точка в открытии нейтрона была поставлена именно здесь. Идеи, высказанные когда-то нашими учителями — как живущими, так и уже ушедшими от нас, — много раз вспоминаются и снова забываются в их лабораториях, сознательно или несознательно проникая в мысли тех, кто постоянно там присутствует. Постепенно эти идеи созревают: тогда совершается открытие.

Он оглядел посветлевшими глазами физиков.

— Вот если бы мы, в Парижском институте Радия, проглядели новую форму радиоактивности, был бы и вправду парадокс. Ибо где еще, как не у нас, так все наполнено идеей радиоактивности? Радиоактивность — фамильное «привидение» нашего института, оно живет в его стенах, блуждает по его комнатам. Отличная призрачная леди, не правда ли?

Иоффе замахал руками — хватит, хватит вопросов!

Он взял Жолио под руку и повел к автомобилю. Грей удалился раньше, он приехал из Лондона со слепой женой и тревожился, как она чувствует себя в гостинице. Гамов тоже потянул Курчатова в машину.

— Я поеду в Физтех, — сказал Курчатов. — Я ведь председатель оргкомитета. Надо посмотреть почту, подготовить транспорт на завтра, проверить, доставлены ли полностью продовольственные талоны...

— Я провожу вас, Гарри. Поболтаем.

Курчатов, когда они остались одни, заговорил:

— Начало отлично, правда? Два прекрасных доклада!

— Отличное, отличное! Странно, если бы шло по-другому. Слушайте, Гарри, вы стояли неподалеку, когда Димус о чем-то заспорил с академиком. О чем они говорили?

Курчатов с удивлением посмотрел на Гамова.

— Иоффе хотел куда-то услать Иваненко, а тому не терпится повстречаться с Дираком. А почему вас это интересует?

— Димус смертно обижен. Я бы сам на его месте... Ведь на Сольвеевский конгресс еду я, а не он. Академик высказался за меня, хотя я сотрудник Хлопина, а Иваненко работник Иоффе... Вам он не говорил, что недоволен?

Курчатов пожал плечами И слова не было! Возможно, Иваненко обижен, но хранит обиду про себя! Да и какие обиды? На Сольвеевский конгресс соберутся два десятка крупнейших исследователей атомного ядра. Конечно, заслуги Иваненко неоспоримы. Но разве Гамов не имеет заслуг в науке о ядре?

Гамов удовлетворенно мотнул головой.

— Вы меня успокоили, Гарри. Обидно было бы, если бы что-нибудь помешало... А насчет заслуг вы правы: что мое, то мое. Френкель вот тоже ходатайствовал за меня, а у него сейчас такой авторитет у начальства!

Некоторое время они шагали по набережной молча. Солнечный день переходил в ясный вечер. На земле темнело, на небе сияли яркие облака Небо пылало, как подожженное. Над Финским заливом бушевал закат, он обещал отличную погоду на завтра. Гамов спросил:

— А вам не хочется поехать за границу?

— Почему такой вопрос?

— Я знаю, что Иоффе выхлопотал для вас годичную командировку к Резерфорду, а вы отказались. Люська ездил, ваш шурин Кирилл Синельников, Лейпунский собирается ехать... А вы отказались. Удивительно!

— Была интересная работа, не хотелось прерывать.

— Там вы не могли работать? У Резерфорда?

— Там была бы другая. Не люблю бросать, что начал. И главное ведь в самой работе, а не где ее делать.

— Не скажите! Я слушал Жолио и Скобельцына... И радовался за себя и жалел вас. Всех вас — экспериментаторов!

— Не понимаю...

— Я теоретик, что мне нужно? Извилины в голове, карандаш и бумага. И все! А что за окном — Ленинград или Париж, Харьков или Стамбул, Прага или Копенгаген, дождь или снег, жара или холод — плевать, было бы в комнате уютно. Экспериментаторы — иной коленкор. Вы привязаны к зданиям, механизмам, штатам работников, к промфинпланам, так, кажется, называется эта штука. И до слез жалко! Насколько в том же Париже или Кембридже условия для экспериментаторов лучше! Нет, не верю в серьезную экспериментальную физику у нас. Не будет советских резерфордов, рентгенов, кюри. Один Иоффе — да и тот в основном сложился в Германии. Вы скажете — еще Мандельштам. Но и он не Резерфорд. А теоретики есть! Не хочу ни хвалить, ни хулить, но ведь возьмите Френкеля, меня, Фока, Ландау, Тамма, да мало ли еще кого! Разница!

— У вас культ иностранщины.

— Отрицаю с порога! Ни в одном глазу! А если на Западе удобств больше, значит, там ученому лучше.

— Иначе, не культ иностранщины, а культ жизненных удобств? Отсюда недалеко и до латинской пословицы: ubi bene, ibi patria[1].

— Не хотите понимать! В культе чему-то поклоняются, а я лишь требую фундамента для работы. Были бы у меня условия, как у Бора, как у Гейзенберга, как у Дирака, я бы такое показал!

— Ньютона переплюнул?

— Себя осуществил! Понимаете, осуществил, к чему природой предназначен! Все, на что способен, выложил бы. А здесь? Завтра побегу выкупать по сентябрьскому талону дополнительную пайковую картошку. И еще поблагодари, что дают десяток килограммов сверх обещанного! Это ли условия для ученого? Вы не согласны?

— Боюсь, что согласие у нас с вами, только когда вы говорите о физике, — холодно сказал Курчатов. — Чуть выходим за рамки теории атомного ядра — сплошные расхождения.

— Я не агитатор, обращать в свою веру не буду. Своего никому не навязываю.

Некоторое время они двигались молча. Курчатов шел к Литейному мосту. Можно было сесть на трамвай или автобус, чтобы скорей добраться в Физтех, но Курчатов любил ходить пешком по дворцовым набережным Невы. Разговор, казалось, был закончен. Гамов выяснил, что его интересовало, но продолжал идти с Курчатовым рядом, хмуро о чем-то размышляя. Курчатов заговорил первый:

— Я слышал, в вашем институте проектируется циклотрон лоуренсовского типа, и притом гигантских размеров? И что собираетесь обходиться без помощи американцев в этом деле? Верно?

Гамов о физике всегда говорил с охотой, а к тому же надо было сгладить неприятное впечатление от разговора о командировке в Брюссель. Он оживился. Все верно! Мысль о магнитном ускорителе появилась у Льва Мысовского, он ведь возится с космическими лучами, где обнаружены частицы просто невероятных скоростей и энергий. Он давно уже мечтает получить и в лаборатории протоны с такими же скоростями.

— У нас хотели взять конструкцию попроще, но он настоял на резонансном магнитном ускорителе. Смело, правда? В Америке пока один такой ускоритель, в Беркли у самого Лоуренса, еще два-три строятся. В Харькове, я слышал, тоже проектируют ускорители, вы, Гарри, говорят, участвуете в этой работе, но там ведь «Ван-Граафы», электростатические машины, а не резонансные. Мне кажется, возможности у «Ван-Граафов» куда поменьше. Как по-вашему, Гарри? Размах, вот что меня, признаюсь, покоряет! Не только единственный циклотрон в Европе, но и самый крупный в мире! Звучит! Лев Владимирович просил меня о всяческой помощи. Мне-то что, я с душой... Содействием в Ленинграде он сам заручился, но ведь мы институт наркомпросовский, а Наркомпрос хозяин бедный. Ну, я в Главнауке потолкался, двести тысяч нам выделили, магнит делают на «Электросиле». Тоже махина — десятки тонн!

— Странно немного, — задумчиво сказал Курчатов. — Институт радиевый, возитесь с миллиграммами радиоактивных веществ, а ускоритель разрабатываете такой, что самым крупным ядерным центрам мира остается только завидовать.

Гамов энергично покачал головой. Ничего странного, все нормально. Надо знать характер руководителей института Вернадского и Хлопина — и все станет ясно, как на ладони. Владимир Иванович Вернадский ведь кто? Ну, академик, знаменитость, а по натуре? Мечтатель, прозорливец, чуть ли не научный пророк. Он еще в доисторические времена, задолго до первой мировой войны писал, что близится эра атомной энергии. В открытии нейтрона он увидел поворотный пункт всего научного развития А Виталий Григорьевич Хлопин, заместитель Вернадского, — характер в человеческом смысле совершенно другой, а во взглядах на науку такой же.

— Выражается это у каждого по-разному, так и кажется — противоположности, — с увлечением говорил Гамов, — а вглядишься внимательней — единство! Я к ним присматриваюсь, хоть и врут про меня, что занят только своими работами. Вы не были, Гарри, на прошлогодней конференции по радиоактивности в нашем институте? А жаль! Не Сольвей, конечно, даже не эта наша конференция, но ведь была ровно год назад, в ноябре, а вопросы во многом те же, кое в чем, я скажу даже так, и дальше заглядывали, чем сегодня.

— Дальше, чем в докладе Жолио? — с недоверием спросил Курчатов.

— Именно! Не верите, посмотрите протоколы. Вернадский, например, во вступительном слове чуть не ошеломил: кончается эпоха электричества, начинается эпоха атомная, кончается эра изучения существующих элементов, начинается эра синтеза элементов еще небывалых. Каково? А Хлопин в докладе поставил перед физическим отделом института эдакую легонькую задачку — создать искусственную радиоактивность, нельзя, де, уповать на один радий, его слишком мало, он слишком рассеян в земных породах. И новый ускоритель как раз и предназначен для этой цели. Впечатляет?

— Жолио о синтезе искусственных радиоактивностей не говорил, но преобразование обычных элементов стало в его лаборатории отработанной операцией, — напомнил Курчатов.

— Разве я возражаю? Доклад сильный. Слушал с удовольствием, даже похлопал.

У Марсова поля они остановились. Гамову надо было поворачивать на проспект Красных Зорь, там на углу улицы Рентгена стояло четырехэтажное здание Радиевого института, где он жил. Подошел второй номер трамвая, Гамов посмотрел на него, но не торопился садиться. Может быть, Курчатов поедет с ним? Ро приготовит чаю, найдутся и погорячей напитки. Ро сейчас в отличном настроении, ей давно хотелось поглядеть на Европу. Она уж постарается показать, что не лишена кулинарных способностей. Курчатов решительно замотал головой. Только не сегодня, когда-нибудь в другой раз. Выразительное «когда-нибудь» прозвучало как «никогда». Гамов сокрушенно пожал плечами. Физики дружно сторонились Любови Николаевны Вохминцевой, красивой, модно одевающейся женщины, недавно ставшей его женой: Курчатов исключения среди них не составлял. Гамов называл жену странным прозвищем Ро, старался со всеми познакомить, ввести в свои дружеские компании, но ее мало интересовало, чем живут друзья мужа, — контакт не получался.

Курчатов пошел дальше. Гамов повернул на трамвайную остановку, рассеянно любовался закатом. На западе еще играли краски, быстро надвигавшаяся ночь стирала их. На набережной зажглись фонари, они бросали свет на потемневшую спокойную Неву. Курчатов со смесью досады и грусти думал о Гамове. Как странно в этом человеке переплетается житейская легкомысленность, политическая инфантильность и научная глубина! В какую скучную пошлятину он пустился, разглагольствуя о жизненных благах, — вероятно, влияние молодой, красивой и, по всему, властной жены — и как загорелся сразу, чуть заговорили об ускорительных установках. Может быть, он и прав — и возводимый у них циклотрон лучше тех, что строятся в Харькове с его, Курчатова, помощью? Одно досадно — машина эта создается в Радиевом институте; у них, в Физтехе, она была бы, пожалуй, уместней! К сожалению, физтеховцам о таких установках сегодня и не мечтать! Курчатов вздохнул и засмеялся. Совсем еще неясно, где такие машины уместней. В Радиевом институте изучают радиоактивность, типичное ядерное явление, у них и крупнейший теоретик атомного ядра, этот самый Гамов, а в Физтехе что? Физика твердого тела, а ядро — так, побочное увлечение, ничего серьезного пока не сделано — да и не предвидится! К тому же взять зарубежные примеры. Жолио, например. Тоже работник Радиевого института, но именно там, у Марии Кюри, открывшей радий, всех глубже проникают в тайны ядра.

4

Всех гостей встречали радушно, Поля Дирака — восторженно. Это он «на кончике пера» открыл позитрон — вернее, не открыл, а изобрел удивительную частицу, по массе равную отрицательно заряженному электрону, но с зарядом положительным. Физики старой школы пожимали плечами, очень уж невероятной казалась эта частица, ее называли «дыркой». Уродливый плод безудержной математической фантазии! Но в «год великих открытий» в разных странах сфотографировали следы полета позитрона. То, что презрительно окрестили математической фикцией, теперь называлось научным подвигом.

Дирак жал руки, растроганно благодарил, отвечал на вопросы корреспондента «Известий». Нет, он не впервые в Советском Союзе. Пять лет назад он участвовал в VI Всесоюзном съезде физиков, заседания начались в Москве, продолжались на пароходе во время туристской поездки физиков из Нижнего Новгорода в Астрахань по великой русской реке Волге. Никто и не подозревал в тот год, что не так уж далеко время, когда его математические абстракции обретут физическую плоть, но среди русских физиков он встретил понимание. Ваша страна фантастично новая, здесь царствует культ новизны — и в социальных отношениях, и в науке: смелую мысль встречают не с недоверием, а с интересом. У вас не могут не совершаться открытия, все окружение — питательная среда для бега в неизведанное. Он желал бы, чтобы в проблеме атомного ядра объединились усилия двух великих стран — Англии, знаменитой своими культурными традициями, и вашей страны с ее широтой, с ее духом революции. Ученому у вас легко дышится, у вас атмосфера уважения к науке. Какой он предложил доклад? Конечно же, о теории позитрона. Именно об этом просили организаторы конференции.

Конференция между тем продолжала работу.

Во время перерыва Иоффе подозвал Иваненко.

— Завтра председательствуете вы. Придите в Физтех пораньше, уточним регламент дискуссий и поездок.

Утром Иваненко за час до начала заседания прошел к Иоффе. Директор Физтеха ходил по кабинету. Иваненко перепугался — Иоффе выглядел подавленным. Он показал на стол.

— Прочтите телеграмму.

В телеграмме из Лейдена сообщалось, что директор Лейденского института профессор Пауль Эренфест 25 сентября 1933 года скончался.

Потрясенный, Иваненко молча смотрел на белый листок с трагическим сообщением. Он хорошо знал Эренфеста. В его комнате висела дорогая фотография — группа харьковских физиков вокруг почетных гостей — супругов Эренфест и Иоффе. Иваненко — юноша еще — сидит у ног Эренфеста, тот ласково положил ему на плечо левую руку, он как бы подталкивает молодого физика вперед.

— Абрам Федорович, здесь не сказано, отчего умер Павел Сигизмундович?

Иоффе горько усмехнулся.

— Уверен, что покончил с собой. Я давно опасался этого страшного конца.

Иваненко не мог оторваться от телеграммы. Такой жизнерадостный человек, такой уважаемый ученый, директор знаменитого института, член многих академий — что могло подтолкнуть его к самоубийству? Иоффе ходил по кабинету и говорил, он беспощадно нанизывал звенья аргументов, и они складывались в безотрадную цепь. Между внешней научной блистательностью жизни Эренфеста и глубинной ее сущностью всегда был разлад, с годами разлад усиливался. Безнадежно больной старший сын воистину был крестной ношей. Но не только в семейных горестях надо искать причины ухода Эренфеста, они глубже. Эренфест не верил в свои творческие силы, он с болью ощущал, что рядом со своими великими друзьями Бором, Эйнштейном, Лоренцом он второстепенен. Они были творцами новых путей, а он? С годами ложное ощущение собственной творческой неполноценности трагически усилилось. Десять лет назад в Геттингене он ради шутки обучил попугая фразе: «Aber das ist keine Physik, meine Herren![2]» — эту фразу часто твердили старые физики энтузиастам квантовой механики — и приносил попугая на семинары, чтобы посмеяться над выходящими в тираж стариками. В последнее время он страшился, что сам превращается в такого старика. Он говорил, что кафедру Лоренца должен был бы занять более сильный ученый.

— Он обсуждал со мной возможность переезда к нам. Вы ведь знаете, он любил нашу страну, считал, что мы сможем быстро достичь успехов, которые опередят западно-европейскую науку. Это его подлинные слова. Но он категорически отклонял Ленинград и Москву, Киев и Харьков, где видел физиков-теоретиков, которых считал выше себя. В особенности Ландау в Харькове, Тамма в Москве, Фока в Ленинграде он считал несравнимыми с собой. Он ставил вопрос о Свердловске, о Томске или Саратове, где надеялся быть полезным. Я собирался через месяц на Сольвеевском конгрессе вместе с друзьями, знающими его роль в развитии физики, воздействовать на него, поднять его дух. Но вот — мы опоздали... — Иоффе помолчал и печально добавил: — Я не смогу без слез сообщить о смерти Эренфеста. Придется это сделать вам.

Пока они шли в актовый зал, Иваненко наскоро составлял в уме сообщение о смерти Эренфеста. На всех прежних конференциях по физике в Советском Союзе рабочими языками были русский и немецкий, на этой впервые вместо немецкого решили ввести английский. Иваненко побаивался, что его английский словарный запас невелик и произношение не из лучших. Он зачитал телеграмму, предложил, запинаясь, почтить память выдающегося физика минутой молчания. Весь зал встал. В глазах Френкеля блестели слезы. Иваненко сказал:

— Продолжаем работу. Слово профессору Дираку.

Несколько слов Дирак произнес скованно, дальше речь полилась свободно. Люди появлялись и уходили в небытие, наука пребывала. Дирак не сообщил ничего, о чем бы слушатели не знали, он воспроизводил лишь ход мыслей, приведших к открытию позитрона, предлагал свое толкование основных проблем мироздания: физика сливалась с философией. Над залом взмывали руки — физики брали слово, садились, снова вскакивали, повторно, в третий и четвертый раз рвались на трибуну.

— Будете выступать? — спросил Иоффе Курчатова и Синельникова. Они сидели рядом с ним.

— Воздержусь, — ответили оба разом, а Синельников добавил: — Мы подождем второго доклада Жолио.

Второй доклад Жолио назывался «Возникновение позитронов при материализации фотонов и превращениях ядер».

— Итак, материализация фотонов, — с улыбкой сказал Арцимович Алиханову. — Формулировочка — кулаком по лбу! Возможно, здесь нас ошеломят теми открытиями, которых ты ожидаешь от Жолио.

Жолио постарался оправдать самые пылкие ожидания. Смелые гипотезы сочетались с поразительными опытами. Еще никто в мире не наблюдал испускание позитронов при бомбардировке ядер альфа-частицами, а они такое явление обнаружили, утверждал докладчик. Частицу, появившуюся впервые на кончике пера их уважаемого коллеги Поля Дирака, уже не нужно искать в загадочных космических лучах, она приобрела вполне земной облик, она отныне естественный участник ядерных баталий, которые можно воспроизвести в любой лаборатории.

Алиханов восторженно прошептал, что его ожидания осуществились, даже скептик Арцимович согласился, что Париже совершено открытие огромного масштаба.

Иоффе поздравил Жолио с научным триумфом.

— Я надеюсь, вы коснетесь проблемы позитронного излучения через месяц на Сольвеевском конгрессе? — осведомился Иоффе после заседания.

— Именно об этом мы с Ирен и будем там докладывать, — ответил сияющий Жолио.

Курчатов вышел из Физтеха с Лейпунским и Синельниковым. Все были под впечатлением блистательного успеха Жолио.

— Завтра ваши доклады, друзья, — говорил Курчатов. — Будете рассказывать, как вы повторили опыты Кокрофта и Уолтона по расщеплению лития протонами?

Лейпунский с досадой сказал:

— О чем же еще? Чем богаты, тем и рады. Они открывают, мы воспроизводим... Все-таки кое о чем важном для будущего скажем. Вперед нас поведут не радиоактивные препараты, а ускорители. В физику надо вводить большие механизмы. Это основная проблема. А мы всё хватаемся за то, что легче.

— Коротки штанишки, Саша! Я хочу сказать — в физическом эксперименте мы пока в коротких штанишках. Будем догонять. Разбежимся — перегоним!

Он рассмеялся. Лейпунский не видел причин для веселья. Ему не до смеха. Он и восхищен, и огорчен докладом Жолио. Все-таки далеко парижане ушли вперед! Курчатов вспомнил забавную сценку. Мысль о конференции по ядру возникла у него на теоретическом семинаре. В комнате сидели Скобельцын, Алиханов, Бронштейн, Иваненко. Курчатов воскликнул: «Товарищи, давайте все заниматься ядром! Нет ведь сегодня в физике более важной проблемы!» — «А с чего начнем?» — «Начнем с того, что созовем всесоюзную конференцию!» И все захохотали. Смотрели друг на друга и хохотали. Иваненко воскликнул: «А сколько нас? Пять человек в Ленинграде, еще пять в других городах!»

— Но ты не оставил внезапно явившейся идеи? Это в твоем характере — начал, обязательно доведи до конца! И концом стала эта представительная конференция.

— Не концом, а началом работы, так я ее воспринимаю. Иоффе решил приурочить конференцию к пятнадцатилетию Физтеха, получил поддержку в Смольном. А я сочинял приглашения, которые подписывал Иоффе. И вот результат — сто семьдесят участников конференции. Сто семьдесят ученых! Даже если половина займется ядром — все равно внушительно! Вот теперь начнем по-настоящему углубляться в ядро! Конференция имеет успех — для многих неожиданно, для меня знаменательно.

— Для меня неожиданно другое, — сказал Синельников. — Ты председательствуешь на заседаниях, созыв конференции твоя инициатива. А в зале твое участие сводится к одному: «Слово предоставляется такому-то!» или «Ваше время кончается». Что за скромность? Тебя всегда называли Генералом. Что-то на генеральское твое поведение не похоже. Ни разу не выступить в прениях! И ведь ты уже с год вникаешь в ядро — с докладами выступал на семинарах, рассказывал о новых открытиях...

Курчатов ответил не сразу:

— С чем выступать? Вона какие люди! Творцы теорий, авторы замечательных экспериментов. А что я сделал своего в ядре? Рассказывать Дираку и Разетти, как излагал на семинаре их открытия? Нет уж, мне пока только слушать...

5

Участникам конференции раздали билеты на «Князя Игоря» в Мариинском театре. Иваненко сел между Жолио и Перреном — переводить на французский арии певцов. Задача выпала не из легких, он сам не очень ясно улавливал слова.

Жолио вначале терпеливо слушал пересказ, потом сказал:

— Я знаю содержание оперы, коллега Иваненко. Я два раза слушал «Князя Игоря» в Париже. И пел Шаляпин!

К театру подали автомобили, но Жолио с Перреном захотелось погулять по ночному Ленинграду. К ним присоединился Вайскопф. На улице было мало света и много прохожих. Жолио заметил, что, в отличие от немцев и даже от французов в провинциальных городах, русские не любят рано ложиться спать. И скудное освещение улиц не мешает оживленной толпе — явление на Западе немыслимое, там плохо освещенных улиц избегают. Здесь так много задумано сделать, что для всего ресурсов не хватает.

— Нехватки от избытка! — повторил он, наслаждаясь найденной формулой. — Нехватки материальных ресурсов от избытка жизненной энергии! «Никаких равнений на узкие места!» — разве не такие надписи на всех плакатах? В этой стране, совершившей величайшую революцию, все остается революционным — индустриальный бег, перевороты в сельском хозяйстве, сама психология.

— Между прочим, на вашем успехе в Ленинграде сказалась революционная психология русских, — заметил Вайскопф. — Им импонировал дух доклада. Неслыханное, невиданное — здесь такие оценки не настораживают, а восхищают. Сомневаюсь, чтобы вас так восторженно слушали в Берлине.

— В науке немцам раньше не был чужд размах, — возразил Жолио. — На Сольвеевском конгрессе нам с вами удастся проверить, сохранили ли ученые Гитлера вкус к революциям в науке.

— Мне такая возможность не представится, я не приглашен на конгресс. Но о научных вкусах ученых Гитлера я хотел бы поговорить.

Они подошли к «Европейской». Перрен удалился к себе, Вайскопф уселся с Жолио в ресторане за столик. Джаз Скоморовского играл цыганские романсы и аргентинские танго, перемежая их фокстротами. На площадке то лихо кружились, то томно вышагивали пары. Жолио спросил у Вайскопфа, что с ним: он выглядел больным. Вайскопф устало махнул рукой:

— Все мы больны, только одни сознают это, другие — нет. Наступает страшное время. Будущее видится мне в одном черном цвете. Читали вы сегодняшние газеты?

Жолио не видел свежих французских газет, а русским не владел. Вайскопф сказал, что в Лейпциге продолжается процесс о поджоге рейхстага. Наглый балаган! И это в Германии, где когда-то чтили юриспруденцию! Кто-то, возможно, скажет, что ученых, тем более физиков, не касается политическая борьба. Печальное заблуждение! Уже многие из университетских светил Германии поспешили солидаризироваться с организаторами лейпцигского позорища. Вайскопф не коммунист, избави боже, даже не социалист, просто свободомыслящий либерал, но он отдает себе отчет, что пришел час, когда ученый не может стоять вне политики. Если кто и захочет заточиться в башне из слоновой кости, его пинками выгонят из ненадежного убежища на беснующуюся площадь. Происходит неизбежное размежевание. Одни из Германии бегут, чтобы сохранить свободную душу, другие идут в услужение к нацистам. Середины нет.

Жолио задумчиво постукивал пальцами по столу. Вайскопф рисовал слишком уж мрачную картину.

— То, что происходит в Германии, — ее национальная трагедия. Во Франции она невозможна, — сдержанно ответил Жолио. — Кстати, я не так уж далек от политики, как вы думаете. Я поддерживаю социалистов, скоро, возможно, вступлю в их партию. Вы это хотели услышать, Виктор?

Нет, Вайскопф говорил не об этом. Он предвидел кровавую схватку. Мир катится к истребительной войне. В каждой новой войне возрастает роль ученых. Печальный пример Фрица Габера, изобретателя ядовитых газов, будет повторен, усилен, умножен. Физиков тогда принудят служить Молоху войны. И в первую очередь — немецких физиков. Но не только их! Наука интернациональна. Генералы Гитлера воспользуются успехами всей мировой науки, в том числе и работами Жолио, Перрена, Вайскопфа... Вот что его угнетает — он, Вайскопф, всей душой ненавидящий нацизм, невольно станет его пособником! Мысль о такой возможности приводит его в негодование и ужас!

Жолио с удивлением глядел на взволнованного Вайскопфа.

— Не отказаться же от науки на том основании, что ее результаты могут послужить злодеям! Постараемся, сколько это вообще возможно, не дать использовать свои работы в антигуманных целях.

Вайскопф взял себя в руки. Он, возможно, сгущает краски. Из Германии бежали его друзья, они теперь бедствуют в изгнании, еще хуже тем, кто остался в третьем рейхе...

— Да, от науки нам не отказаться. Но если наступит час, когда наши исследования захотят употребить во зло людям... Кто из нас обнаружит это, пусть предупредит других со всей строгостью и со всей честностью!..

Они разошлись по своим номерам.

...Ни один из них не мог в тот вечер предвидеть, что действительность окажется гораздо грозней, чем ее рисовал Вайскопф. И что уже недалек день, когда Вайскопф, эмигрировавший в Америку, с еще большей тревогой напомнит оттуда Жолио об этом их разговоре. И что Жолио, вступивший по возвращении во Францию в партию социалистов, разочаруется в политике этой партии, одобрившей мюнхенское соглашение с Гитлером. И что в годы войны Жолио встанет в ряды коммунистов и будет одним из руководителей французского Сопротивления — совместит дневную работу ученого в лаборатории с вооруженной борьбой партизана на ночных улицах Парижа...

6

Конференция шла к концу. И Бек из Праги, и Грей из Лондона, и Разетти из Рима прочитали свои доклады. Вайскопф рассказал о весеннем симпозиуме в Копенгагене. Темой там тоже было атомное ядро, но Вайскопф дал понять, что восторженные оценки, почти ликование на конференции в Ленинграде, весьма отличны от духа обсуждений в Копенгагене. Впрочем, тогда еще не были поставлены великолепные эксперименты парижан. С особым вниманием выслушали доклады харьковчан Синельникова и Лейпунского. В Харькове создавался новый мировой центр экспериментальной физики, только так следовало оценить эти доклады.

Лейпунский, как и обещал Курчатову, заглядывал вперед. Его сильное лицо с высоким лбом, с красиво изогнутыми бровями горело. На конференции много говорили о нейтронах. Тем не менее значение нейтронов оценено недостаточно. Нейтроны самое удобное оружие для изучения ядер. Они не взаимодействуют с атомными электронами, их не отталкивает положительный заряд протонов. Следовательно, они могут легко проникнуть в любое ядро. В опытах Жолио ядра бомбардировались альфа-частицами. Нейтроны — снаряды куда поэффективней.

Однако химические источники нейтронов слабы. Надо помнить, что смесь бериллия с радием или радоном дает малый поток частиц. И только одна из ста тысяч альфа-частиц, бомбардирующих бериллий, выбивает нейтрон, и только один нейтрон из ста тысяч попадает в ядро. На десять миллиардов выстрелов один попадает в цель — результат удручающий! Нейтрон, конечно, легко проникает в ядро, но ведь надо предварительно попасть в него! Нет, будущее не в выискивании химических смесей, а в создании искусственных ускорителей. При их помощи можно получить поток в миллиарды миллиардов нейтронов. При таком обилии снарядов уже не имеет существенного значения, что только один из ста тысяч ударяет в ядро.

— Такая установка осуществлена в Харькове, мы скоро получим на ней нейтроны, — закончил Лейпунский свой энергичный доклад.

— Интересные мысли, — сказал в перерыве Жолио Разетти. — Мы в Париже тоже займемся конструированием ускорителей. Но я мечтаю о большом циклотроне, а не об электростатической машине.

— Трудно осуществимо, — со вздохом возразил Разетти. — В Риме и думать не приходилось о таких дорогостоящих установках.

Иоффе пригласил участников конференции на заключительное заседание в Выборгский дом культуры. Ленинградский Физико-технический празднует свое пятнадцатилетие. От Физтеха многого ждали, он многое дал. Итак, до вечера в Доме культуры!

После торжественного заключительного заседания Френкель попросил иностранных гостей и организаторов конференции к себе. За ужином продолжались все те же беседы. Они оборвались, когда Френкель взялся за скрипку. В отличие от Эйнштейна, рассматривавшего свою игру на скрипке как отвлечение от науки, Френкель, было время, подумывал стать скрипачом-профессионалом, и помешал не недостаток дарования, а слишком большая любовь к физике. И когда один из гостей воскликнул, что удивлен искусством хозяина — если бы Френкель посвятил себя музыке, он стал бы известным скрипачом! — Френкель ответил:

— Карандаш я держу в руках чаще, чем скрипку. И еще ни разу не пожалел об этом.

Предыдущая главаГлава 1 из 5Следующая глава