К книге
Холодный апрельХОЛОДНЫЙ АПРЕЛЬ Роман. IV
26%
ХОЛОДНЫЙ АПРЕЛЬ Роман. IV
5

— Александр Сергеич, пора вставать!

— Я уже встал! — крикнул он, высунувшись из-под перины.

Бог знает, чего это Луиза величала его, когда будила. Так все — «Александр, Александр!». А утром с каким-то особым значением — по отчеству.

В комнате было холодно: вчера забыл прогреть батарею на ночь. Вставать не хотелось. Он посмотрел на часы и выругался: черт бы побрал Луизину педантичность! После вчерашнего полагается поспать всласть. Но у нее, видите ли, программа. Для этого он, что ли, сюда ехал, чтобы за кем-то ходить хвостом?!

Поднялся, передернулся от озноба. Помахал руками, но заниматься физзарядкой не хотелось. Хотелось пить. Открыл было кран, да передумал: столько пишут о загрязнениях рек в Западной Европе. Подумал: неплохо бы принести да поставить под кровать пару бутылок пива. О немецком пиве он наслышан был еще в Москве, знал, что пьют тут много. Мировой рекорд по потреблению пива принадлежит именно ФРГ — 150 литров на душу населения в год. Друзья, провожая, мечтательно говорили: пива там попьешь немецкого! А он еще и не пробовал.

— Александр Сергеич, завтракать!

Он торопливо начал бриться, ополоснул лицо холодной водой, надел свитер, чтобы не возиться с галстуком, удовлетворенно посмотрелся в зеркало: синий свитер с его синим костюмом смотрелся тоже неплохо.

Когда вышел на кухню, первое, что увидел, — большую бутылку минеральной воды на столе. Не утерпел, попросил разрешения попить.

— Конечно! — радостно пропела Луиза. — Пожалуйста! Берите все, что надо, чувствуйте себя, как дома.

— Дома я сегодня спал бы до двенадцати, — сказал он.

— Вы такой соня?! — с деланным ужасом воскликнула она и, словно извиняя, как вчера, доверительно прикоснулась щекой к его плечу.

— Вчера ж вино пили. Опьянел малость, — сказал он по-русски.

— Опьяне-ел! — пропела Луиза, и банальное слово это прозвучало у нее красиво, мелодично.

— И без закуси.

— Что такое «закуси»?

Он хотел оправдаться, говоря это, а вышло, будто укоряет.

— Это не переводится.

— Да-да, у нас тоже много таких слов.

«У вас таких слов нет», — подумал Александр. Немцы каждое слово втискивают в прокрустово ложе смысла, а у нас многое говорится просто так, лишь для эмоций, а то и ни для чего, «для балды».

Уле сидел уже за столом в холле, молча дожидался, когда они кончат разговаривать. Он был молчун, этот Уле. Оживлялся, лишь когда речь заходила о политике. Но Александр избегал разговоров о политике, и хозяину ничего не оставалось, как отмалчиваться. Зато Луиза говорила за двоих. И сейчас, едва сели за стол, она принялась разворачивать перед Александром программу дня.

— Скоро придет корреспондент. Потом мы нанесем визит в мэрию. На три часа назначена аудиенция у обер-бургомистра…

Из всего этого он понял только то, что и сегодня ему не удастся побродить по городу одному.

— Какой корреспондент? — спросил он.

— Из нашей газеты «Нордвест цайтунг». Будет брать интервью.

— У кого?

— У вас! — Ей казалось, что она доставила ему бог весть какую радость своим сюрпризом.

— Почему у меня? Что я — принц?

— Наши газеты пишут не только о принцах.

— Но я не могу давать интервью.

— Почему? — В ее голосе слышалась обида.

— Я не общественный деятель, я тут — частное лицо.

— Корреспондент знает об этом.

— Но я не могу…

Как еще объяснить? В Москве столько предупреждали, чтобы не ввязывался ни в какую политику, и больше всего, пожалуй, жена. «Ты такой доверчивый, тебя так просто обмануть». Вспомнив об этом предупреждении жены, он вдруг забеспокоился: откуда знает? Сама обманывала? Вот уж не поверил бы. Но червячок, шевельнувшийся в сердце, уже не давал покоя.

— А… можно в Москву позвонить? — неожиданно спросил он.

— Конечно!

Луиза кинулась к телефону. Но, когда заказ был уже принят, Александр вдруг подумал, что разговаривать-то, вероятно, будет не с кем: жена на работе, а Нелька наверняка где-нибудь крутится. Звонить надо было вчера вечером, как он и обещал, сообщить, как доехал.

К его удивлению, Москву дали быстро и дома оказались обе — жена и дочь.

— Ты чего дома? — с не остывшим еще беспокойством спросил он.

— Я сегодня попозже. Отпросилась. Как знала, что ты позвонишь.

Это «как знала» теплом прошлось по сердцу, и червячок сразу затих. И он снова почувствовал себя свободным и смелым. Только что вертелись мысли: не удрать ли домой, пока не впутался тут в какую историю. Теперь верил: не впутается. Можно далеко идти, когда знаешь, что есть куда вернуться.

— Ты чего? — спросил, не слыша жену.

— Да Нелька трубку отнимает.

— Па-а! — услышал радостный, взвинченный до визга голос дочери. — Ну как там?!

— Нормально. А у тебя?

— Нормально. А ты чего делаешь?

— Завтракаю.

— Так поздно? А сколько там времени?

— Отними три часа от московского.

— Па-а!

— Ну чего? Ты давай думай поскорее, это ж не домашний разговор, каждая минута дорого стоит.

— Па-а… Привези чего-нибудь.

— Чего?

— Ну, чего-нибудь…

Снова голос жены:

— Она наговорит, только слушай. Ты хоть доволен?

— Доволен.

— Ну, гляди там, не очень-то…

Положил трубку и минуту стоял, переживая. Словно год не был дома и вот навестил.

— Что сказали? — спросила Луиза.

Он пожал плечами. Ничего вроде бы не сказали друг другу, а что-то изменилось.

— Этот корреспондент писать обо мне собрался?

— Конечно.

— Зачем? Мне это не нужно.

— Это нам нужно. Вы — мой гость и гость нашего общества.

Стало понятно: она использует его в качестве рекламы своего общества, но подумал об этом не сердясь. Все прояснялось. Теперь даже на вопрос жены: «Чего она к тебе привязалась?» — он смог бы ответить. Сказал бы, что это у Луизы такая общественная деятельность — водить его за собой, показывать всем, как заморскую диковину, которую заполучило их общество. Дескать, видите, какое оно влиятельное, вступайте в него!

Корреспондент оказался тоненькой девочкой в джинсах, такой молоденькой, что Александр успокоился: видно, общественность Ольденбурга не очень-то интересуется его персоной, если газета прислала такую малоопытную журналистку. Но Луиза приняла ее по первому классу. Полчаса показывала сувениры, привезенные Александром, — уральские каменные безделушки, деревянные шкатулки, кедровые орехи, даже московскую водку, которой, как он успел заметить, и в местных магазинах немало. И все это обыкновенное вызывало у журналистки восторг и удивление.

«Умеют же притворяться! — в свою очередь удивлялся Александр, ставя по указанию Луизы электрический самовар специально для того, чтобы шикануть перед гостьей. — А еще говорят: немцы высокомерны. У нас бы подобный осмотр вызвал скептические пожимания плечами: я это видел, мы это знаем, у нас это есть…»

Под глухое бульканье самовара, стоявшего на журнальном столике в гостиной, пили чай, который после завтрака не больно-то пился, и Луиза целых полчаса рассказывала корреспондентке о своем обществе:

— Наше общество не зависимо по своему мировоззрению ни от каких политических партий. У нас одна цель — содействовать расширению культурных, экономических, научных, спортивных и каких угодно других связей между ФРГ и СССР, чтобы служить делу мира и взаимопонимания. Мы стремимся к живому обмену информацией, к непосредственным связям между гражданами обоих государств. Формы работы самые разные: выступления с докладами, организация базаров и выставок, путешествия с познавательной информационной целью. Мы исходим из того, что люди должны знать друг друга. Только знание ведет к доверию… Раньше нам говорили о наследственном враге — Франции. Теперь этот образ врага устранен. Мы стремимся, чтобы и с русскими у нас были такие же добрые, доверительные отношения, как с французами. Давайте понимать свое место в Европе как историческую миссию, как предначертание и протянем руки дружбы и на запад и на восток. Современная эпоха не оставляет народам альтернативы, либо мы живем в мире и дружбе, либо мы совсем не живем…

Самовар дважды переставал булькать, и дважды Александр включал его, удивляясь страстной речи Луизы. Казалось бы, чего понятнее? У нас даже в мультфильмах призывают: ребята, давайте жить дружно! Но, может, именно страстность-то и нужна в этом деле? Может, если уж правительства западных стран с таким трудом идут навстречу вроде бы ясным призывам Советского Союза, то «пусть идут навстречу друг другу простые люди? Если целое с целым не находит общего языка, так не помогут ли части этого целого?..

Она умолкала на миг, чтобы пододвинуть гостье печенье или вазочку с кедровыми орехами, и тогда было слышно, как в соседней комнате Уле шуршит газетами, как ходит наверху одинокий-неодинокий студент, как бурчит самовар, будто недовольный, что о нем забывают.

Александр взял со стола яркую книжку сказок Пушкина, выложенную Луизой специально для того, чтобы показать, что в этом доме читают русских писателей. Книга была на немецком языке. «Сказка о царе Салтане», изложенная скучной прозой.

— Так же нельзя! — возмутился Александр.

— Пожалуйста, — сказала Луиза. — Говорите.

— Что говорить?

— То, что вы хотите сказать.

— Я хочу сказать, что так переводить нельзя. Во-первых, стихи и по-немецки должны звучать как стихи или хотя бы как ритмическая проза.

— Говорите…

Он понял, что Луиза хочет, чтобы разговорился, как вчера, и, обрадовавшись возможности избежать интервью, начал читать на память стихи Пушкина, которые знал. Ему хотелось показать, как чеканно звучат поэтические строки на русском языке.

Они слушали со вниманием и, казалось, готовы были слушать сколько угодно.

— Русский язык очень мелодичен, русская поэзия певуча, в ее интонационности, часто даже больше, чем в содержании стихов, сила их воздействия на читателей, на слушателей. Пересказывать русскую поэзию прозой — все равно что искажать язык, извращать русский характер. Так нельзя, так вам никогда не понять нас…

Корреспондентка что-то записывала, а Луиза смотрела на него почему-то испуганными, блестящими от слез глазами и шептала тихо, будто заклинала:

— Я, я! Зо, зо! Их вайс! Их хёрте дизе!..[10]

От этого неистового, полуобморочного ее внимания веяло жутью, за всем этим чувствовалось что-то недоговоренное, какая-то страшная тайна, которой она сама боится.

На этом интервью и закончилось. Корреспондентка ушла, сказав неизменное «данке», так и не притронувшись ни к чаю, ни к кедровым орешкам, с которыми она не знала, что делать. А он удивлялся: неужто только затем и приходила, чтобы услышать его мнение о Пушкине? И Луиза ничего не сказала, казалось, она вообще тут же забыла о корреспондентке, засобиралась, заторопилась.

— Пора ехать к доктору Зиберту.

— Кто это?

— Заведует отделом культуры в магистрате. Собирайтесь, опаздываем…

Но они успели. Молчаливый Уле привез их к магистрату за пять минут до назначенного времени и уехал. Они поднялись на третий этаж, открыли дверь со скромной стеклянной табличкой. Девушка, сидевшая за дверью, вскочила из-за машинки.

— Раздевайтесь, вас ждут.

Они сняли плащи, влажные от моросящего на улице дождя, прошли в другую дверь. Улыбчивый, весь какой-то мягкий и совсем молодой человек поднялся навстречу из-за рабочего стола, заваленного бумагами, сел за другой стол, гостевой. Сразу вошла девушка, принесла поднос с чашечками кофе и крохотным молочником, и Александр удивился: когда успела приготовить? Оставалось снова уверовать в немецкую педантичность: она начала готовить кофе десять минут назад, точно зная, что посетители, то бишь он с Луизой, прибудут в назначенное время.

С настырностью антрепренера Луиза представляла Александра и свое общество. По ее словам выходило, что связи общества повсеместны и широки, что самые знаменитые люди приезжают по его приглашению и Александр — одна из таких знаменитостей.

— А я только что приехал из Советского Союза, — сказал доктор Зиберт. — Наша делегация ездила в Алма-Ату. Мы хотим дружить городами или, как по-русски, быть городами-побратимами.

— Чего ж Алма-Ата? — Его удивил такой выбор. Несмотря на все красоты, Ольденбург все же трудно сопоставить с Алма-Атой. — Думаю, географически вам лучше бы подошел Псков или, скажем, Смоленск.

Доктор Зиберт промолчал, но видно было, что ему не понравилось такое предложение.

— Мы готовы были бы развивать дружбу на всех уровнях. И если бы не советские ракеты… — Доктор Зиберт пожал плечами и умолк, опустив глаза.

— При чем тут советские ракеты? У вас американские под боком, они что — не беспокоят?

— Советские ракеты СС-двадцать все время ездят, угрожают…

— Советские ракеты не могут угрожать. Они — оборонительная мера. У нас просто некому заниматься угрозами, все поголовно за мир, даже военные…

Он понимал, что тут нужны бы какие-то другие, не столь избитые слова, но других он не находил.

— Я знаю вашу страну, не раз бывал там. И я знаю: вы не можете говорить за всех. У вас запрещены даже демонстрации в защиту мира.

Доктор Зиберт все время улыбался, словно говорил невесть какие комплименты, и это Александра особенно злило.

— Как это запрещены?

— У вас их никогда не бывает, не то что у нас.

— Значит, у вас они нужны, а у нас нет в них надобности. Вот если бы такую демонстрацию можно было устроить у Белого дома или у вас, будьте уверены, очень и очень многие захотели бы по-русски сказать вашим господам, что думают о них в России…

Он понимал, что его заносит. Не дело говорить такие вещи, да еще официальному лицу, но удержаться терпения не было.

— А вы можете демонстрировать у нас.

— Как это?

— Очень просто: выходите на улицу и демонстрируйте.

— У вас своих демонстрантов хватает.

Доктор Зиберт по-прежнему улыбался доброжелательно, но Александр ясно почувствовал, что доктор этот больше ими не интересуется. Почувствовала это и Луиза.

— Доктор Зиберт — занятый человек, — сказала она и зашевелилась на стуле, вставая.

— Да-да, демократическая форма жизни — очень тяжелая, — вдруг начал жаловаться доктор Зиберт. — Вчера мне пришлось работать до одиннадцати ночи…

Луиза кивнула понятливо, Александр кивнул понятливо, и таким образом они откланялись, оделись и вышли на улицу. Большая площадь перед зданием магистрата блестела, смоченная дождем. Люди шли под зонтиками, торопились, и казалось, что вдали, по ту сторону площади, бегают вдоль домов гномики в широкополых шляпах.

— С доктором Зибертом надо бы повежливее, — упрекнула его Луиза.

— Но он бог знает что говорит. Не мог же я соглашаться.

Некоторое время шли они молча. Александр думал о том, как избежать подобных разговоров у обер-бургомистра. Официальное лицо, и визит пусть будет официальным, взаимовежливым. Поклониться, представиться, и до свидания.

— А после этого бургомистра можно я один погуляю? — спросил он.

— Вы же сегодня в театр идете! — нервно, все еще сердясь, воскликнула Луиза.

Он совсем забыл об этом. Точно, вчера были какие-то разговоры о театре.

— Вы пойдете с Катрин, так сами пожелали.

Вот этого он не помнил вовсе. Был какой-то треп, вроде того: «С вами? С удовольствием!» Он этому и значения не придал. Мало ли как с дамами любезничают. Выходит, всерьез приняли… Впрочем, с Катрин все же повеселее, чем с Луизой.

— У нас есть немного времени. Может быть, вы хотели бы зайти в музей? Он как раз по пути.

Музеи были его слабостью, и Александр охотно согласился. В педагогическом институте учился на историческом отделении. Педагог из него не получился, а любовь ко всему музейно-историческому осталась при нем. Помотался по разным работам, пока не прижился в Институте археологии, пристрастился каждое лето ездить на раскопки.

— Мне бы хотелось походить одному, оглядеться, опомниться, — сказал он.

Луиза поняла, прижалась к его согнутой в локте руке, за которую все время держалась, сказала успокаивающе:

— У вас будет много свободного времени, обещаю вам. — И добавила непонятное: — Дайте мне самой опомниться.

Снова промелькнула эта тень тайны, окутывавшей его приглашение в ФРГ. Как-то Луиза обмолвилась, что сама хлопотала о его приезде, в советское консульство обращалась, куда-то еще. Отчего такая настойчивость? Кто он ей?! Почему она носится с ним как с писаной торбой? Спрашивать было неудобно, оставалось положиться на время, которое в конце концов все разъясняет, все ставит на свои места.

Городской музей, куда они вскоре пришли, был богатый, но в общем-то обыкновенный, каких Александр видел немало. Здесь не было нового, как в наших музеях, не стояли на стендах сапоги, выпускаемые местной фабрикой, — все только старое, старинное. Музей истории, он и отражал историю, тончайшие струны, тянущиеся к сегодняшнему дню из прошлого. Едва ли здесь в запасниках складировалась современная жизнь в расчете на то, что со временем она станет старой и приобретет историческую ценность. Сегодняшний день бушевал за окнами, и его лучше всего было смотреть на улицах и площадях, нежели тут, в омертвевшей музейной тишине.

Александр быстро освоился в тихих залах, отошел от внутренней скованности. Ходил и как бы вслушивался в таинственные звуки, издаваемые этими умозрительными струнами.

Ольденбург! Откуда это название, он так и не понял. То ли от «golden» — «золотой», то ли от «alten» — «старый», то ли от слова «Öl» — «масло». Возникший в 1108 году, город тихо и благополучно дожил до наших дней, оставшись сравнительно маленьким и теперь — 130 тысяч жителей. Может, и «масло», поскольку климат мягкий, луга вокруг и коров на этих лугах, наверное, всегда было немало. На одной из картинок, промелькнувшей перед глазами, Александр видел это слово «Oldenburg», которое держали на рогах девять коров.

И не было тут больших и разорительных войн, как на Руси. Только два события омрачили многовековую историю — чума 1667—1668 годов и пожар, случившийся восемь лет спустя. Счастливая судьба, если сравнивать с русскими городами. Москва столько раз превращалась в пепелище, пустела от моровых язв! Как не быть благодушными ольденбуржцам! При таком-то прошлом! Да и войны, происходившие тут время от времени, были не войнами в нашем понимании, а так, ссорами князей да графов. Бледный слепок тех трагедий, что под напором кочевой степи разыгрывались на Руси. Ни разу не возникало здесь необходимости, как у нас, всем, от мала до велика, выходить на валы и сражаться до последнего. У нас порой прерывалась связь времен потому, что некому было эту связь передавать от поколения к поколению. Так, ничего почти не известно об одном из крупнейших побоищ XIII века — сражении на Сити, потому что не осталось в живых ни одного свидетеля. Есть ли другой народ, на чью долю выпало столько бед?! Есть ли другой народ, столь же мужественно, раз за разом, встававший из пепла?!

Александр ходил из зала в зал и не видел картин, мраморных скульптур, рыцарей в латах, оружия, предметов быта, выставленных в светящихся витринах, искусных макетов Ольденбургов разных веков. Здесь, вдали от родины, он неистово любил родину, думал только о ней, видел только ее. Мученичество и величие народа своего давало ему столь необходимые теперь силы чувствовать свою значимость в этом мире видимой стабильности, благополучия и, что он уже успел почувствовать, — самолюбования.

Где-то он читал фразу: «Западная Европа была, да и остается сейчас, в неоплатном долгу перед нашей Родиной». Сейчас он верил в это, как никогда.

Неожиданным и странным было это ощущение: уехал из дома черт-те в какие дали, а словно и не уезжал никуда.

Вспомнил, что Петр I во время своей заграничной поездки был где-то здесь. Не в Ольденбурге, — после мора да пожара едва ли город был привлекателен, — но рядом. А другие цари да царицы наверняка бывали. Некоторые, может, и вообще отсюда родом. Вон оно, генеалогическое древо, — нарисовано во всю стену. Ветви немецких династий, ветви русских династий — все переплелось. И верхняя ветка обрублена. Николай II. Все!

Но ведь не только князья да цари общались, а и народы тоже. Это очень странно, что двадцатый век едва не оборвал не только династические, но и культурные, общественные, всякие другие переплетения. Первая мировая война больше всего разобщила именно наши народы. Вторая довела это разобщение до крайней степени вражды. Случайность ли, что главными воюющими нациями оказались именно немцы и русские? И может, образование дружественной нам ГДР есть не что иное, как проявление некой глобальной исторической потребности, осуществляемой уже на иных, социалистических, путях? Может, люди здесь, в ФРГ, так жаждущие расширения контактов между нашими народами, — наиболее чувствительные камертоны, звучащие в тон этой неслышимой пока глобальной гармонии слияния? И может, нынешние потуги черных заокеанских да и некоторых местных сил вновь противопоставить немцев русским не что иное, как стремление помешать этому слиянию, не дать соединиться в гармоничное единое двум великим народам? Может, кому-то надо, чтобы немцы и русские и впредь взаимно истощали друг друга?..

— Вам, должно быть, интересно, вы так задумались? — сказала Луиза.

Он посмотрел на нее с каким-то новым любопытством, и она заметила эту новизну, смутилась.

— Я бы не мешала, но нам пора.

Он опять ничего не сказал, не мог, послушно пошел вслед за ней к выходу.

Трепет, с каким Луиза, да отчасти и он сам, шли к обер-бургомистру, оказался совершенно напрасным. Когда вошли в просторный зал-кабинет старой городской ратуши, навстречу из-за стола поднялся высокий, прямо-таки здоровенный человек с каким-то покорным выражением на крупном лице.

— Хайнрих Ниверт, — представился он.

Александр назвал себя, они сели за отдельный столик, на котором уже стыли неизменные чашечки кофе, и Луиза заторопилась, защебетала, стараясь представить свое общество в наилучшем виде.

Потом обер-бургомистр вручил Александру альбом с видами Ольденбурга, а Александр ему — сувенирный металлический рубль, случайно оказавшийся в кармане, и на том они расстались, вполне довольные друг другом. Особенно ликовала Луиза и всю обратную дорогу говорила Александру, что вот теперь он понял, как себя вести с официальными лицами, теперь он полностью молодец.

А еще через несколько часов Луиза проводила его к театру и с рук на руки сдала Катрин.

Катрин была хороша. Что она сделала с собой, Александр понять не мог, но изменилась неузнаваемо. Ему казалось, что от вчерашней Катрин остались только знакомый прищур больших глаз да золотисто-розовая полоска курточки на горле. Ему нравилось, что она надела эту курточку, из-за нее было ощущение, будто он собрался в театр с человеком давно знакомым, которого можно не стесняться.

Сначала Катрин показала ему театр снаружи, обвела вокруг старинного белого трехэтажного здания с колоннами и аркадами. Потом они остановились перед большой современной пристройкой, где у входа в скорбной позе стояла на невысоком постаменте бронзовая девушка, похожая на безработную, по всей видимости, балерина. За огромными стеклами, в два этажа, просматривались зазывающие красные интерьеры, раздевалка внизу, прогулочный вестибюль вверху. Люди уже толпились и наверху, и внизу, и здесь, перед входом, и по этой толпе никак нельзя было подумать, что театр не пользуется популярностью.

— Моин, моин! — сказал какой-то парень, проходя мимо, и помахал Катрин рукой.

— Моин, моин!

— Что это — пароль? — игриво спросил Александр.

— Это не переводится.

— Но ведь что-то означает?

— Просто — привет. При-ве-тик, — неожиданно добавила она по-русски.

— Вы знаете русский? — удивился он.

— Нет, не знаю. Только хочу знать. У нас группа изучающих русский язык. Вместе с Луизой.

— Вам нравится русский?

— Мне нравится русский. — Она подняла к нему глаза, полные озорного блеска. — Знаешь, говори мне «ты».

— Мы же не пили на брудершафт, — так же игриво отозвался Александр.

— А, знаю, у русских надо целоваться, чтобы говорить «ты».

И прижалась к нему, спокойно поцеловала в щеку, возле самых губ.

Он метнул глазами направо и налево. Люди проходили мимо, не обращая на них внимания.

— Ну пойдем, еще внутри надо посмотреть.

Внутри смотреть было особенно нечего. Поднявшись на второй этаж по широкой лестнице, они оказались в том самом красном вестибюле, который только что рассматривали с улицы. На стенах висели огромные рекламные фотографии, в двух местах — у стены и посередине вестибюля — хлопотали за стойками буфетчицы в белых кружевных передниках.

Публика была в основном — молодежь. Были женщины в тяжелых вечерних платьях и девчонки, одетые, как кому вздумается. Все уживалось тут, никто никому не мешал.

А зал был старый, традиционными ярусами вздымался к высокому потолку. Повсюду — пестрота ламп и лепнины. Пухленькие амурчики висели над партером, приклеенные к ложам за золоченые крылышки. И он был полон, этот зал, можно сказать, переполнен. Но тем страннее было читать в программе целую страницу благодарностей: фирме Каузельман за предоставление театру одиннадцати игральных автоматов, фирме Хортен за выставочные модели. Театр, как видно, был все же на дотации меценатов-поклонников.

Сегодня давали «Фауста», спектакль, как говорили еще вчера, ставленый и переставленный. А люди шли. Значит, стоящее? И Александр, сидя в самой середине партера, оглядывал говорливый зал и предвкушал особое зрелище.

— Ты в Москве часто ходишь в театр? — щебетала Катрин.

— Не часто, — не глядя на нее, отвечал он.

— У вас, говорят, хорошие театры.

— Говорят.

— А я так без ума. Все смотрю.

— А ты где работаешь? — спросил он и только затем вспомнил, что о таком спрашивать не принято.

— В банке.

— Банкирша, значит?

Она засмеялась, наклонилась к нему и, щекоча дыханием, ответила:

— Банкирша с минимальным окладом.

Свет погас, занавес раздвинулся, и Александр увидел пустую сцену, стол посередине и обычного современного чиновника за ним. Это было неожиданно, поскольку он рассчитывал увидеть по-немецки изящную средневековую пышность декорации, но и любопытно: значит, не строго по Гёте, значит, современное переосмысление? Но содержание, насколько Александр помнил «Фауста», было все-таки гётевское. Монологи о смысле жизни, о старости и молодости, о человеческой тоске по уходящим радостям. Были и бутылка на столе, как последняя соломина отчаявшегося, и роковой призыв сатанинских сил. И сатана явился в облике обыкновенного бюргера, какие ходят по улицам. Александру понравилось такое осовременивание пьесы. Ведь и в самом деле: чужая жизнь кажется нереальной, она не воспринимается как своя, с которой ты сталкиваешься повсеместно, и может, и есть резон в замысле режиссера, может, таким путем легче донести до зрителя главный философский смысл гётевской трагедии? Недаром же ее называют бессмертной. Ведь это прежде всего потому, что бессмертны идеи, заложенные в ней.

Все было по Гёте. Фауст воспылал запоздалым желанием любой ценой вернуть себе молодость и хотя бы еще разок влюбиться в молодую и красивую, и чтобы молодая и красивая влюбилась в него. И явившийся в облике обывателя Мефистофель пожал плечами: нет ничего проще, надо только запродать душу. Но поскольку у Фауста душа и так еле держалась в теле, то он без раздумий предал ее, подписав подсунутую Мефистофелем бумагу.

И тогда Мефистофель начал переодеваться. Скинул с себя цивильный костюм и штаны тоже скинул, достал из принесенного с собой чемоданчика кожаный набедренный пояс с хвостом и всякими непотребными выпуклостями и превратился в форменного черта. И поволок он Фауста по прелестям современной жизни. Рестораны, истерика джазов, распутные женщины с такими манерами, какие со сцены обычно не показывают.

Все представил Мефистофель строптивому Фаусту и ничем не соблазнил. Любовь ему подавай, да и только. И вот явилась юная Гретхен, этакая неловкая простушка с фабрики, и любовь ее была настолько скромна, что Александр забеспокоился: не поймут такой неземной любви сидящие в зале. Но, как видно, понимали, хлопали. Он скосил глаза, стараясь разглядеть лица людей, угадать, как они расценивают такую трактовку пьесы: маразм современных «радостей жизни» — от сатаны. Ничего не угадал: лица были бесстрастны. Словно люди давным-давно знают все это, смирились с этим и принимают жизнь такой, какая есть, — от сатаны ли ее радости, от бога ли…

Белая девичья комнатка посередине сцены, маленькая, целомудренно-чистая белая кровать, белый таз-умывальник в углу, белый крест на черном заднике. Входит мечтательная Гретхен и начинает готовиться ко сну: медленно, еще вся в думах о своем возлюбленном, снимает платье, разувается, сбрасывает комбинацию и остается лишь в бюстгальтере и трусах. Присела на кровать, помечтала и начала раздеваться дальше. Бюстгальтер лег на стул поверх комбинации. Это было уже слишком, и Александр покосился на Катрин. Та повернулась к нему, улыбнулась. Когда он снова посмотрел на сцену, Гретхен уже снимала трусы. Совершенно голая, она постояла в раздумье, прошла к кровати, взяла белую прозрачную ночную рубашку. Зал молчал. Александр боялся оглянуться на Катрин, боялся вообще шевельнуть головой. Смотрел на сцену и изо всех сил старался убедить себя, что ничего особенного не происходит, что сейчас Гретхен наденет рубашку и все встанет на свои места. Но уже чувствовал: что-то сломалось. В унисон с пьесой бившийся в нем протест вдруг словно бы споткнулся, оставив в душе пустоту, заполненную легкомысленной игривостью.

Дальше, правда, все было по Гёте, точнее по осовремененному Гёте, но трагедия уже не казалась трагедией, все вывернул наизнанку этот стриптиз невинности, убивший единственный идеал.

«Может, так и следует понимать? — уверял себя Александр. — Может, постановщики хотели сказать, что, продав душу, нельзя рассчитывать на святость и Фауст получил то, что и должен был получить? Может, постановщики просто не могут подняться над привычным, и жрицы любви, даром отдающиеся толпе, для них идеал бескорыстия и святости?» Ему хотелось оправдать спектакль, постановщиков, артистов, эту Гретхен. Он выискивал мотивы, путаясь в них, убеждал себя, что ничего такого особенного не произошло, что его смятение просто с непривычки, но уже ничего не мог с собой поделать: досматривать спектакль не хотелось.

Так и прошли для него последние сцены — в муках нетерпения и откровенной скуки. Нервное состояние, поселившееся в нем, не дало ему выстоять до конца долгое бисирование публики, вновь и вновь вызывавшей артистов на сцену. Он начал протискиваться к выходу, не обращая внимания на Катрин.

Уже когда они были внизу, у раздевалки, увидели Клауса. Он увлек их куда-то под лестницу, в пустынные коридоры, и вывел в небольшой артистический буфет, усадил за столик.

— Хочу вас познакомить, — шепнул он, не объяснив, чьим знакомством собрался осчастливить их.

Сидели долго, пили пиво, закусывая бутербродами с ветчиной. Приходили какие-то люди, представлялись, присаживались. Потом пришел полненький невысокий господин, показавшийся Александру знакомым, сел рядом, молча впился губами в край пивной кружки.

И тут он узнал его: Мефистофель, тот самый, что бегал с кожаным хвостом и творил непотребное на сцене Вальпургиевой ночи, не черт, а обыкновенный бюргер по имени Карл Боузен. Конечно, сцена есть сцена, а жизнь — жизнь, но Александр все же чувствовал себя неуютно возле этого человека. Почему-то вспомнилась то ли быль, то ли легенда, будто, Шаляпин каждый раз после исполнения своего Мефистофеля ходил молиться.

Так он и не услышал голоса этого человека. Боузен молча выпил пиво, молча ушел. Как видно, он и был гвоздем этого пивопития: после его ухода все начали расходиться.

Ночь была холодной. Дождь, моросивший весь день, перестал. Поднялся ветер, разогнал тучи. В черном небе дрожала, словно мерзла на ветру, одинокая звезда. С шумом проносились автомашины. Одна промчалась с противным визгом тормозов: в освещенном салоне сидели орущие и поющие парни и девчонки. Публика из театра уже разошлась, и прохожих на улице почти не было. Возле ярко освещенной витрины целовались двое — оба длинноволосые, джинсокурточные, и не понять было, кто из них парень, а кто девушка.

— Чего тебе сейчас хочется? — спросила Катрин, плотнее прижимая к груди его локоть.

— Перекреститься, — буркнул Александр.

— Ты же неверующий.

— Был бы верующим, давно бы уж перекрестился.

Она засмеялась: то ли поняла, то ли подумала о чем-то своем.

Долго шли молча, поеживаясь от холода. Возле небольшого дома Катрин остановилась, посмотрела на него вопросительно.

— Здесь я живу. Поднимешься ко мне?

Она набрала шифр у запертой двери, и дверь сама собой открылась.

— Луиза заругается.

— Я ей сказала, что мы, может быть, зайдем ко мне.

— Нет, нет… Поздно уже.

Он почти бежал по пустынной улице, удивляясь паническому состоянию, вдруг охватившему его. На углу остановился, чтобы прийти в себя, и понял: Саския! Вдруг глянула на него глазами Катрин, и он испугался, что ласковая мелодия, все время звучавшая в нем, умрет, переступи он порог этого дома.

Из полумглы пустынной улицы потянуло холодом. Александр поежился и пошел, заторопился. Шаги гулко звучали в тишине, и чудилось ему, что кто-то все идет следом, догоняет…

Предыдущая главаГлава 5 из 19Следующая глава