К книге
Две сестры и КандинскийЧасть вторая. 1
58%
Часть вторая. 1
7

А ведь она снова полна счастьем… Да?

Да!..

Такая вот тихая минута молодой женщины… Раннее-ранее утро, а в ее К-студии гость, и этот гость по-мужски самозабвенно (и тоже, надо думать, счастливо) спит в ее постели. Он, разумеется, не просто гость Ольги. Он — ее любовь. Он — Максим… для своих Максим Квинта, еще и так его зовут.

И ведь вновь любовь в полную силу — вот она. Обрушилась на Ольгу. И вновь неожиданно. И в голове ее опять и опять, как после легкого сладкого южного вина!

Его композиция «Пилот» крутится на радио… Его песня «Останься» у молодежи на слуху. Прозвище Максим Квинта несколько небрежно, не очень высокородно… Но зато современно. На улице звучит… Ему завидуют, а острая зависть — тоже, конечно, признание.

Но… Но…

Уже не спится.

Ольге удивительно. Женщина ступает по своим же следам, это верно. Но любовь и на повторе пришла празднична и легка. И словно бы опять любовь собирается сделать из Ольги другую женщину… Но какую?

Если порассуждать… Если самой себе без излишнего волнения и без накрута. Без стучащего сердца… Если спокойно… Максиму — двадцать шесть. По сути, очень молод, но глядится стойким мужчиной, рослым, крепким и всегда загорелым, а как талантлив!.. а как всерьез занят тем, чтобы создать свою суперсовременную рок-группу. Объединить горстку наглых пацанов с их безумной вздрагивающей музыкой… Он и сам с забавной наглецой, с причудами под гения. Очень даже! (Но ведь каждого можно назвать идиотом, когда ему двадцать шесть…)

Все-все-все у них хорошо, но тогда почему так опасливо ее волнение?.. Ей тридцать — он моложе. Ну и что?.. Ну и что, черт побери?.. Ольга в шаге от постели.

Она смотрит на спящего. Да, с оглядкой. Да, взволнована… Все-таки боится, не поспешила ли она. У нее бывали ошибки.

Ольга подходит к телефону, набирает. Накручивает внятно (по-ночному) стрекочущий циферблат. Вот-вот утро… Там, на другом конце Москвы, уже проснулась сестра Инна — и сразу же младшая сестренка спрашивает у старшей:

— Он спит?

— Спит.

— А ты?

— Сторожу его сон.

— И сторожишь сама себя от новой ошибки?

Гудки.

— Инна, Инна!.. Да что такое! Опять прервали…

Телефонная связь то восстанавливается, то прерывается. Повесив трубку и ожидая звонок сестры, Ольга в нетерпении ходит по студии.

Почему и не походить ей в родных пределах?.. Свои стены. Своя вотчина.

Похоже, что картинки и репродукции на стенах К-студии к новому Ольгиному увлечению отнеслись спокойно — сдержанно к ее новой любви. Репродукции, конечно, как были, бедноватые. По-своему честные. Аляповато кричащие. Но ведь Кандинский… Чудо!.. Ольга и теперь не поменяет их на бартерные полумешки с сахаром.

Картинку Кандинского можно подсветить и долго, страстно, ненасытно разглядывать. Заодно, так и быть, выслушав соответствующую сентенцию. (Не утратившую. Однако уже слегка охлажденную временем.)

Но сейчас лето. Студия начинает работу с 1 сентября.

Ольга села на край постели, где спящий. Смотрит и смотрит. Словно бы ждет, словно бы считывает на его лице нечто — некую трезвую, медленно проясняющуюся мысль.

Предмет ее нынешней любви — тот молодой человек, что несколько раз сталкивался с Ольгой на выходе. Она выходила из студии, а он — из бывшей пивной. Он вываливался оттуда обычно с дружками-музыкантами… Шумная полуподвальная пивнушка тогда соседствовала — можно сказать, жила дверь в дверь — с К-студией.

Да, да, в ее постели симпатяга музыкант Максим Квинта.

* * *

Одна из их первых встреч (из той глуповатой и прекрасной поры, когда Ольга много смеялась) виделась ей уже прощальной. Одна из первых, стремительная, а уже, казалось, прощальная:

— Точка, Максим. Точка… Я старше вас. Старше года на…

— На четыре… Полная ерунда. Я, Оля, все о вас знаю. Больше, чем о себе знаете вы. Если… Если в прицеле любовь… Сердце рок-музыканта не выбирает грандиозных слов…

Вот так ломано он поначалу говорил.

— Ах, ах! — не могла не сказать, смеясь, Ольга.

— Если есть песня. Если слова песни в десятку совпадают с музыкой — зачем другие?.. Я хочу этими же словами. Прямо из песни… Останься. На первом же пороге… Не уходи… Останься. Хоть на один денек… Останься. Я боюсь тебя потерять…

— Отличную песню нашли себе в помощь.

— Я каждый раз включал ее в записи… Или вживую со своими ребятами исполнял вам навстречу…

— Теперь вспомнила.

— Да, да! Останься!.. Едва вы выходили из своей студии. Останься!.. Вы еще и шага не сделали.

— А я все думала, почему эти страдальческие вопли так ко мне привязались. Оказывается, вы! С умыслом!.. Направленно терзали мои бедные уши.

— Я старался. Для вас.

— Бросьте!.. Сквозь этот немыслимый пивнушный шум-гам вы слышали, как я выхожу? Как открывается моя дверь?

— У рок-музыкантов особый слух.

Ольга только смеялась.

Но музыкант вдруг попросил:

— А можно ли оставить вам кассету? С песнями моей группы?

— Надо ли?

— Меня здесь больше не будет… Нас всех не будет. Моего барабанщика выкинули на улицу. И вообще… Слышали?.. Этот кретин Константа успел — нашу шумную пивнуху перевел на чай и сушки. Кафешка пуста. Разумеется, безлюдье. Хозяйчик, разумеется, зол…

— Заведение прогорит, — смеялась Ольга.

— Да и кому? Для кого здесь теперь музыка? Здесь скоро будут грызть газеты!.. Ольга!.. Я оставляю вам одну-единственную кассету? Ту самую, а?.. Там для вас «Останься»…

— Зачем?

— Просто моя музыка. А меня не будет.

Отдал ей кассету и ушел.

«Вот так и появился в моей полгода как освободившейся личной жизни этот Максим… Красивый молодой мужчина… И его глаза. Такие же голубые, как и его несвежая, увы, рубашка в тот вечер… Он не говорил, что любит меня. Но он говорил, что я — его жизнь… Что я — его душа… его мысль… его рассветы и его закаты».

«Хотя на секунду кольнуло. Мне не понравилось, когда он назвал Константу кретином».

* * *

Ольга смотрит на спящего. Она все еще топчется на своей подслащенной мысли — мол, есть разница в возрасте… Но есть же, мол, и плюсы. Максим талантлив! Всегда весел! Хотя и не слишком востребован… Зато как энергичен!.. Непроста и его рок-группа. Ребята, как объясняет их сам Максим, гениальные, но проблемные.

Особенно это относится к барабанщику, он же ударник, он же проблемно большой любитель поддать.

Ага! звонок пробился!.. Голос Инны протиснулся в телефонную трубку:

— Он еще спит?

— Спит.

А Максим уже сел в постели. Быстро натягивает простенькие спортивные штаны.

Зато его футболка с немыслимо ярким рисунком. Пара попугаев вроде бы застряла там, на его спине, занявшись любовью… Попугай — веселая птичка!

— Все, Инночка… Прервем, сестренка, нашу болтовню. Максим… проснулся.

— И сейчас будет гнать сок из свежей морковки?

Ольга смеется: — Ты уже все-все знаешь.

— Сок из морковки. И заодно сок — из тебя?

— Но-но. Не преувеличивай.

— Не буду. Так что там новенького насчет проблемно пьющего барабанщика?

* * *

Однако, в отличие от предыдущей ее любви, теперь не Ольга суетится возле любимого, а наоборот — ее Максим, вот он, весь-весь со своей любовью и со своей повторяемо дробной утренней заботой!

Суетливый и красивый!

Он варит Ольге какой-никакой кофе. Он делает морковный сок. Прибирает на столике… А Ольга, вся обмякшая от любви и любовного недосыпа, застыла в единственном здесь кресле.

И почему бы молодым музыкантам — сейчас лето!.. — не выступать иногда здесь же, в ее полуподвальной К-студии?.. Ольга предлагала. Рвалась помочь. Она, скажем, сама могла бы нарисовать им зазывные, модерновые афишки… Однако Максим отказался наотрез. Даже вспылил!

Человек с идеями! Сейчас у него запущена в работу одна из его, как знать, великих мыслей — выступать с рок-группой в глухих местах мегаполиса. В спальных районах Москвы. Простые люди — вот его интерес. Усталые и отупевшие, едва ползущие с работы домой дохляки, — да, да, они!.. именно они будут слушать его «живой рок»!

Работяга или, пусть, задолбанный тощий офисный клерк. Или женщина с неподъемной авоськой… пусть они, эти трудяги, рабы, эти продавленные жизнью стулья, приостановятся посреди хмурой, вонючей улицы… прислушаются… и пусть хоть на миг… причастятся к диковатому небесному звуку современной музыки!.. Круто?

Живой рок как живая вода ополоснет их загаженные души… остудит! омоет умученные, вялые лепешки их лиц. Распрямит их дневные горбы… И пусть взвоет саксофон, взвоет суперсоло! прямо хоть из мусорного бака!.. Максим называет это «работать на пленэре». И круто звучит — и заодно дистанционно, вскользь, по-взрослому заигрывает с когдатошним небрезгливым французским импрессионизмом!

— Слышь, Оль. Сегодня барабанщик должен быть особенно в ударе. Мы будем играть, клянусь, на самой грязной и скучной… на самой дохлой окраинной московской улице. Там блюют прямо на тротуар.

— Максим!

— Серые офисные мертвяки! Людишки! Но когда они слышат мою рваную музыку — гениальные наши импровизации, — они столбенеют. У них светлые глаза! Светлые и печальные. Дворники, клянусь, плачут первыми!.. Это правда, Оля, — плачут! Если улица получше и почище… Мы всегда начинаем возле дворника… Слезы сразу — это так прекрасно!.. А ты, Оль?.. Как ты без меня? Без меня целый день — это ведь тебе нелегко, а?

Вот и морковный сок… Максим ставит на столик возле Ольги.

— Оль, ты слышала — я спросил. Без меня минута за минутой — это ведь тебе нелегко теперь, а?

— Да, милый.

— Будешь продолжать свою книгу о Кандинском?

— Как всегда.

— Но сначала сок…

Максим вдруг колеблется. Небольшая проблема: — Сок сначала? или кофе?.. Здоровье? или легкий разврат?

Он готов позаботиться и, рванувшись к плите, подсуетиться заново:

— А может быть, мягкий утренний шоко? Шоколад, а?

Через пять минут Ольга пьет горячий густой шоколад. Помалу оттягивая губами из чашки. Безумно вкусно!

«Одна женщина (во мне) по-прежнему начеку — настороженная предыдущими промахами по жизни. Легко понять! Эта женщина-дичок чутко следит за каждым шагом мужчины… Слегка опасного. И всегда слегка обманывающего существа.

Другая женщина малоопытней (но это тоже я!), и эта другая опасно быстро и страстно срастается с мужчиной. Уже вся, душой и телом с Максимом… И вот почему больно. Остро больно от его расхлябанной прямоты. Еще больнее от его недомолвок.

— Мы пробьемся, Лёльк!

Мы?.. Ему так просто это „мы“. А мне все тяжелее скрывать свое подчиненное ему „я“. Когда вновь эти дурацкие проблемы с выпивохой барабанщиком. Или с загулявшим вокалистом… Вдруг открывшаяся в Максиме молодость — уличная, дерзкая, подзаборная… Я… Я не знаю… Я влюблена… в этого сумасшедшего Максимку!

Многие, даже очень и очень счастливые в любви женщины, могли бы рассказать про эту подспудную женскую нашу раздвоенность. Про этот разлад и про наш длящийся двойной стандарт в сердце. Про тайну жизни с мужчиной… Эта улыбающаяся половинчатость в любви есть у каждой из нас. И в самые первые пробные дни… и в первые месяцы… иногда даже в первые годы.

У каждой!..»

* * *

— Барабанщик просто обязан быть в ударе, — смеется Максим. — В своем фирменном ударе.

— И что это означает — деньги? — смеется Ольга.

— Немножко. Не жалей, Оль.

— Я не жалею.

— Ты чудо.

— Горячий шоколад — это так вкусно… А знаешь, о чем сейчас думает твое чудо?

— О чем? — Максим — сама невесомость, когда он переспрашивает. Ангел от иронии! Его интонация нарастающе легка, напориста и лишь самую чуть обаятельно небрежна: — О чем?.. О чем бы ни думало мое чудо, это нам ничуть не в тягость… Правда, Оль? Мы ведь разберемся. Легко разберемся!

Максим уходит. Можно сказать, убегает. А Ольга?

А Ольга берет остывшую телефонную трубку, разговор с сестрой — с кем же еще расслабить свою двоякую женскую душу!

— Я люблю… Ничего не делаю — и непривычно это и так радостно. Представь себе. Бездельничаю!.. Не подхожу к плите. Ем какие-то сухие корки! Я, конечно, увлеклась. Влюбилась. Но ведь я хотела забыть Артема. После Артема — это уже без Артема….

— А что Максим?

— Сейчас я как пуганая птица… Улетевшая из клетки… Порхаю!

— А Максим?

— Максиму все запросто — это, мол, твои закидоны, Оль! Твои глюки. Твои тараканы… Представляешь?.. Мне не работается, не читается, не думается. Я как во тьме расставила, растопырила руки, ищу дверь, знакомый угол, еще не нашла… а для него — закидоны!

— Красивый и молодой…

— Грустно, Инночка!.. Мне сладко и грустно. Но все-таки я забыла Артема. Удалось.

Из глубины студии донесся грохот.

— Кто там? Ты что-то уронила?

— Это Коля Угрюмцев.

— Коля?.. Мальчишка опять появился?.. Где он шлялся?

— Понятия не имею. Не говорит. Худой как щепка.

— Но все-таки появился.

— Озлобленный стал… И раз в день обязательно роняет стул. Мне даже кажется, он не роняет стул — он швыряет его. Или пинает.

— Отогреется!

— Такая недетская в нем хмурость… Но я боюсь, дело проще. Я вдруг подумала… Вдруг он больной мальчик.

— Но ты, Оль, не гони его.

— Нет, нет.

Подошел проснувшийся Коля. Шаг его неуверенный. Юнец робеет.

— Д-доброе утро.

— Доброе. Тебе привет от Инны… Иди, иди позавтракай. Там на столе… Еда… Чайник ополосни.

— С-спасибо.

— Но сначала ополосни физиономию. Умойся.

— У тебя, Оль, какая-то музыка?

— Нет… Это с улицы.

— А как наш юный Кандинский рисует?

— Коля?.. Никак… Ничего не умеет. Водит кистью туда-сюда. Он думает, что он копирует. По пять раз одно и то же. Он уверяет, что, когда он малюет, у него не болит голова.

— Что?.. Голова?.. У кого?

Больше Инна не может говорить, потому что все заглушают диковатые звуки проснувшегося саксофона.

— Опять музыка? Я ничего не слышу… Оля! Оля!

* * *

«Разговаривая с сестрой, я тоже все время слышала утробные звуки… Вроде как непродутый кларнет? Или труба?..

Но я думала, что звуки с улицы… А это дудел мой вернувшийся Максим! В двух шагах! уже у самых дверей!.. Оказалось, его проблемный саксофонист простудился, жар, температура, еле стоял на ногах и истекал соплями… Так что Максим отправил саксофониста домой. А сам взял, прихватил его инструмент… Чтобы простуженному бедолаге без саксофона легче втиснуться в троллейбус… ну и… добраться до постели.

— Это я, я шумел, — смеется Максим. — Вот принес. Пусть пока у нас поваляется… Можно при случае подудеть.

Максим мне втолковал, как это важно, чтобы простуженный саксофонист не выронил из дрожащих рук любимый инструмент… чтобы не грохнулся с ним в лихорадочном ознобе. Подымаясь по лестнице с температурой и с матюками на свой пятый этаж. У них, Оль, нет лифта. Сволочной дом!.. А саксофон, Оль, плачет, падая. Если скачет вниз по ступенькам особенно. Как малый ребенок… Воет! и с жалобными стонами!

Я думала, Максим только руководит ансамблем, пишет для них музыку. И спросила — на каком инструменте он сам играет?..

Максим так спокойно ответил:

— На всех.

Это правда. Нормальная скромная правда музыканта. Он взял саксофон и заиграл. И как заиграл! Потрясающе!.. А какие на быстрой смене мелодии! Одна за одной. Какие импровизации!.. Я испытала настоящую гордость.

— Хочешь, сыграю „Останься“? — спросил он напоследок.

А вечером пришел побитый. Под глазом синяк… На физиономии свежайшие ссадины.

Улыбался.

А что, мол, плакать — дело творческое! Его рок-группа вошла в предвиденную полосу первых неудач. Они с налету внедряли живой, нервный рок в каком-то окраинном пролетарском кафе… Их побили…

Появился, как всегда, внезапно.

Я даже вскрикнула: — О господи!

— Все нормально, Оль. Конкуренция… Столкнулись с хоровиками. С самыми затхлыми и отстойными отголосочными хоровиками. Но у них контракт. Капитализм, его величество!.. Незримая рука рынка.

Незримая рука рынка здорово поработала над его обаятельной физиономией. Особенно удались руке синяки на его левой скуле.

Максим исчезал в ванной комнате — и снова появлялся, восторгаясь как стычкой с непредвиденно трезвыми хоровиками, так и своей новой музыкой!

А был уже поздний час. Мы засиделись. Я обрабатывала ему раны, а он о любви… о любви к своей рок-группе, к своим гениям. К запойному барабанщику. К загульному вокалисту… К вечно простуженному саксофонисту.

— Сам хрипит, а винит саксофон… Оль! Представляешь?.. Ну дурачина!

— И что?

— Пинает инструмент ногой».

* * *

Голос Максима из ванной комнаты:

— Они шизы. Саксофонист, Оль, он абсолютно ненормальный!.. Но они мне как дети!

Максим выскочил — голый до пояса. Он показывает Ольге и впрямь изрядную рваную царапину на левом боку.

— Вот, Оль… Вот еще здесь. Обработай…

— Ого!

— А я все думал — что это там жжет! Еле терпел!

Ольга, обрабатывая ему рану, качает головой: — Опять ты пришел поздно.

— И опять прошу денег.

— Я все хочу тебе объяснить, Максим… Все никак не решаюсь — ведь я небогата, милый.

— Но ты говорила — у тебя есть сбережения.

— Есть. Очень скромные.

— Но это же мои пацаны! Гении… Ты же не хочешь, чтобы они оказались под забором? чтобы сломались от нищеты?

Он показал еще одну глубокую пугающую царапину.

— Ты же не станешь загонять талантливых пацанов в воровство и криминал? или в наркотики?.. В крысиную голодную норку, а?

— Максим. Ты словно погоняешь время. Полгода пронеслись как один день.

— Наши полгода.

— А?

— Я говорю — зато, Оль, это наши полгода!

Как веский довод Максим ставит перед Ольгой свой бывалый магнитофончик:

— Слушай.

Он ищет «Останься»… Но знаковая песня никак не всплывает. Звучит что-то другое.

— Черт. Куда она делась?.. Ты услышишь. Услышишь, как я тебя люблю, Оля-Лёля… Эта песня — это мое сердце!

Он нажимает перемотку, ищет:

— Всем своим пацанам сказал — если я ставлю эту песню, значит, все молчат. Все умерли!.. Сдохли!.. Мелодию «Останься» ничем и никем не перебивать. Все знают — не трогать… Что за люди! К ней нельзя прикасаться руками! Нельзя лапать… Тем более чужими звуками! Это наша мелодия, Оль!..

Однако же, так и оставив звучать чужеватую мелодию, Максим уходит. Еще разок чертыхнувшись. Убегает.

* * *

Ольга выключает магнитофон.

И пробует включить свою жизнь — она открывает книгу. А затем и тетрадку. Делает пометки. Надо бы не урывками… Вернуться бы к работе над диссертацией.

Коля Угрюмцев меж тем торопится на свое рабочее место. Как маленький автомат, уже проглотивший монетку. Прошел с мольбертом в глубину студии. Сел.

Рядом с ним тотчас замигал очередной подсвеченный Кандинский. Юнец заторопился, малюет.

Спасаясь кисточкой, как он сам говорит, от х-х-ронической г-г-головной боли.

А вот и сентенция при этой подсвеченной репродукции. Придется выслушать. Она кратка:

«ОСОБЫЙ МИР… КРАСОК…»

И еще разок, но более настойчиво:

«ОСОБЫЙ МИР… БЛУЖДАЮЩИХ НА ПАЛИТРЕ КРАСОК…»

И опять в К-студии все тихо. Абстрактному миру легко дается покой.

Сдвинутый, странноватый кочевник Коля Угрюмцев, вернувшись, не привнес новизны. Неприкаянный, он опять здесь поселился. За неимением другого жилого места в огромном мегаполисе.

Спит он в самой глубине студии. Там запасная постель. В теплой нише. Как-никак у бездомного юнца есть эта ниша. Впрочем, как настоящий приживал, Коля малозаметен, никому здесь не мешает. Вот он тихо сел, в руке кисточка.

Перемалевывает. От усердия высунул язык.

Прежде чем умолкнуть, сентенция Кандинского повторяет себя с силой и с подчеркнутой перестановкой слов.

«БЛУЖДАЮЩИХ НА ПАЛИТРЕ КРАСОК… ОСОБЫЙ МИР…»

* * *

О чем бы Ольга ни говорила, она о Максиме. Ей теперь уже поздно меняться.

— На чем нас прервали, Инна?.. Да, да! Слишком выпирающая, напористая его молодость…

— Если бы только!.. Но ведь он отсасывает у тебя рубли. Насос, как на пожаре… И заметь: при всей своей выпирающей молодости твой Максим на полкопейки не сумел устроиться работать. Заодно со своими проблемно безденежными…

— Безденежье, Инна, — это тоже молодость.

— А не суета?

— Пусть суета. Но какая красивая, завораживающая, праздничная суета… Он пробьется!.. Инночка! Сестренка!.. Максим, конечно, как туда-сюда ветер, шальной, сквозняковый, безумный, но в нем ни на грамм нет политики — это сейчас так прекрасно! Я отдыхаю душой!

«Мне кажется, я чувствую Максима даже через опыт моих подруг и сверстниц. Я же вижу… Медом не корми, дай такому, как Максим, влюбиться в тридцати-, а то и в сорокалетнюю. Еще и пошвыряться последними копейками. Мода?..

Но ведь и помимо моды молодому мужику хочется ускоренного опыта. Это как месяц май. Утолять чувство тоски — заодно и вместе с хорошей погодой… А какой секс. Ах, как мы им сладки!

Да и они нам, если уж признаваться…»

* * *

Максим — сама занятость!

Вот проснулись репродукции. Там и тут. В чем дело?.. Отчаянно мигает и гаснет вразброс потревоженный Кандинский! Мигает и на скорости гаснет. Нет даже сентенций великого художника. Не успевает мэтр высказать и передать заветное людям. Магнтофонная запись словно бы подавилась собой. Кашляет…

А ворвавшийся Максим хвать телефонную трубку!.. и кричит кому-то: «Еду! Уже еду!..» Спешит!.. Он и впрямь как туда-сюда ветер. Уносясь из К-студии, он что-то наспех показывает Ольге… изображает рукой некое краткое ей объяснение.

Хватает со стола что-то забытое и — нет его!

А вот он опять вбежал на миг. Но теперь он сразу к ней — теперь он понятнее. И Ольга, доставая бумажник, к нему с улыбкой… но уже не с такой широкой улыбкой, как вчера: — Максим? Опять деньги?

— Сейчас, Лёльк, самое время нашей любви.

— И что?

— Сейчас, родная, грех думать о деньгах!.. Я все верну. Я же заработаю, родная!.. Мы вот-вот заработаем! Не будь жмотихой! Я же знаю — ты славная девчонка!

— Девчонке, заметь, тридцать.

— Ни годы, ни деньги нам с тобой считать сейчас не надо. В такое время ничего не считай… Каждый наш день свят. Время любви, родная! Время любви!

Ольга сообщает сестре: «Он стал мне говорить — родная…»

* * *

— Пойми, Лёль. Пойми. Я не работаю для ублажения богатеньких… Мы распахнутый рок. И вся-вся-вся музыка — для простого люда. Да, мы могли бы разок-другой выступить в этой соседней пивной… Но мерзкая пивнуха, которая здесь была, превратилась в еще более мерзкую кафешку. С газетами и с чаем! С зеленым, Лёль!.. Интеллигентский отстой! Кастраты!.. Без капли пивка! Как только вижу на столе свежую подшивку газет, хочется блевануть…

Максим, как обычно, включает себе в посильную помощь магнитофон. Но там опять шипенье. И какая-то чужеватая мелодия взамен. И опять Максим, торопясь, не может найти «Останься».

— Лёль! Что ты сделала с магнитофоном?.. Где наша песня?!

И убегает.

И голос Инны по телефону совсем не такой, как вчера. Это уже родственный спрос. Младшая сестренка разгневана:

— Но он как-то объясняет свое долгое отсутствие?

Ольга отвечает сдержанно: — Да.

— Ночует?

— Ночует. И опять исчезает.

Ольга устраивается у аппарата поудобнее:

— Его ночные объяснения, моя дорогая Инна, одни и те же. Сводятся они к временной (надо верить!) нужде. И конечно, к безденежью его рок-друзей… К драчливому вокалисту… К пьющему барабанщику.

— Барабанщик и правда так гениален? Ты его слышала?

— Барабанщик сейчас в чужой рок-группе.

— Ого!

А Ольга отчасти передразнивает, перехватив летучую Максимкину интонацию. И если, мол, барабанщика, если эту гениальную свинью сейчас не прикормить, он так и останется хрюкать у чужих корыт… Мы можем его потерять, родная!

— Родная?

— Да. Так он теперь говорит.

Готовая взорваться, Инна спрашивает: — Но кроме. Кроме рок-группы… Какие-то другие ценности у человека есть?

Ольга смеется: — Я.

* * *

— А еще?

— Не знаю… А!.. Есть!.. Есть!.. Примером для Максимки его отец. В ярких красках! Это для него кумир, бог!

И, словно в поддержку Ольгиных слов, появился Максим.

Он — бегом, бегом! — ворвался в К-студию. Услышав слово «отец», он уже с расстояния подхватывает. На ходу. На бегу. Подгоняемый запредельным восторгом:

— Мой отец!.. Мой батя!.. Вот человек! Вышел на пенсию, свое отработал — и уехал к друзьям в Сибирь. Едва только на пенсию — и к друзьям. На настоящую неболтливую землю! Взял и вырубился из страны перевертышей. Ух, Лёльк! Как он умеет дружить с людьми и ценить их! Мне бы хоть вполовину, Лёльк!.. Друзья — это всё.

Максим рядом:

— Представляешь, Лёльк!.. За Уралом… Далеко!.. Огромная Сибирь! Я спросил его, откуда у тебя столько друзей. Батя только пожал плечами — друзья по жизни! Он так и сказал… Обрати внимание, Лёльк, — не по работе друзья, не по институту. Не по пенсии, мать их… По жизни.

Инна по телефону Ольге: — Я все услышала. Не пересказывай. Передавай Максиму привет.

— Передаю.

— И скажи ему, Оля, — мне тоже нравится такой отец. Я как бы слышу его таежный шаг. С хрустом. Слышу мужчину. Слышу здоровое… В нашем-то московском вылизанном муравейнике… Забытый звук!

Ольга счастлива совпадением мнений:

— В перестроечные дни, а?.. Пенсионер колесит по немеряно огромному пространству, навещая там своих друзей. Ты слышала, Инна, — большинство его друзей в Сибири.

— Как у всякого порядочного человека.

Сестры меж собой:

— Он говорил об отце, и сердце мое сжималось.

— Мы, Оля, тоже любили отца. Больше, чем любили. Жили, едва-едва его дождавшись. А он вернулся из лагеря и полгода прожил.

— Семь месяцев… Хватит о печальном…

* * *

Максим кричит. Появился из глубины К-студии:

— Отец!.. Его обожает все Зауралье и вся Сибирь! Оль!.. Где поездом, где самолетом. Это только нам, в Москве, кажется, что сибиряки живут плечом к плечу. А на деле расстояния меж ними огромные!

Приблизясь к Ольге, Максим сбавляет голос до шепота:

— Но батя все равно ездит и ездит, летает и летает — от друзей к друзьям. Надо брать с него пример, родная!.. Надо жить жизнь… Батя всегда так и говорит — Максим, живи жизнь.

Максим еще ближе к Ольге, еще тише — и уже с просьбой:

— Давай, родная, жить жизнь.

Что означало — дай еще последних деньжат. Дай деньжат — мои музыканты, друзья… мои друзья!.. совсем на мели.

«— Лёльк! — взывал он.

Я молчала. У меня кончились свободные деньги. Я тоже была на мели.

— Лёльк!

А у меня нет сил говорить с ним. Разве что завыть по-бабьи… Но нет сил и одернуть… на время бы выставить, выгнать его. Я все еще влюблена. Я все понимаю… Деньги, эти наши контрольные метки!.. Я все-все понимаю. Душа болит. Душа хочет покоя. Но подтаявшая сладкая влюбленность все еще лижет и лижет мне сердце».

А Максим в шоке — он рассказывает, какая жуткая творится на белом свете несправедливость… Барабанщика бросили его женщины. Бросили его друзья! Скулящее его одиночество… Даже он, Максим, на время отодвинулся от бедолаги — и вот сейчас рок-барабанщик один… Один в мире!.. Твоему выцветшему Кандинскому и не снилось, как может страдать современный одинокий художник!

Максим сокрушается, негодует, но не падает духом:

— Этот барабанщик, мать его, — загульный!.. Но он, Лёльк, гений, без дураков! Для него деньги — дерьмо. Бумажки. Особенно — зеленые. Он живет и даже не замечает их цвета… Я видел, как в гневе он рвет стодолларовую купюру. В его руках это получалось так легко! Руки барабанщика… Эти руки сами по себе рвут деньги. Эти руки сами живут жизнь… Его руки! Это стихия. Это ветер! Это бессмертные овражные лопухи!.. А ведь мы с тобой, Лёльк, тоже живем жизнь.

Максим выкрикивает свою беспечную, радостную правду. И его слова заново волнуют и дразнят Ольгу, как дразнят долетающие запахи ненашего счастья.

И так медленно-медленно, тихо-тихо Ольга растет в понимании мужчин этого нового для нее сорта.

* * *

Максим рассказывает про копейки… Конечно, это копейки. Конечно, проходя мимо, кое-что бросают им, играющим новую, непризнанную музыку.

Бросают в потертую шляпу (вокалист шляпенку свою на общак пожертвовал, принес)… Монеты… Металлические рубли. И ни одной бумажки, Лёльк… Но ведь рок-музыканты не рвачи и не гонятся за тем, чтобы на асфальтовом пленэре обобрать слушателей. Своих же дохляков. Своих умученных трудяг.

Да, Лёльк, стало чуть полегче… Музицируя, мои парни наконец заприметили, что когда на асфальте не одна, а лежат две шляпы рядом, туда бросают больше… И вообще, когда лежат две шляпы, это как две протянутые руки…

Максим рассказывает, и все это правда.

Но и безденежье — его правда.

— Когда ты протягиваешь шляпу, они из кошелька выковыривают тебе монету вместе с кусочками сердца… А ты никогда не слышала, как безденежные людишки вымямливают свое голое «спасибо за музыку»?.. Робко так… Спа-си-бо… Такой утомленный неожиданный у них звучок… Горловой.

— Но я, Лёльк, больше всего люблю наших московских доходяг, возвращающихся с работы. Работяг с тусклыми глазами. Торопящихся толстых теток… Так благодарно играть им. Их заплесневелому сердцу…

Какую-то струну да заденешь! Обязательно! Как-никак сердечко царапнешь… И такие благодарные тогда у них глаза! Светлые!

Каждая следующая любовь у женщины более быстрая. Более бегущая и спешащая, чем прошлая.

И повторяющая прежние, увы, ошибки.

Сестра Инна, умненькая, считает, что каждый раз ошибкой Ольги был уже сам выбор мужчины, который на взлете… И который с большой вероятностью подвержен падению.

Мужчины, которые на взлете, в этом своем нестабильном часе женщиной не дорожат.

Дорожат, но во вторую очередь.

* * *

Так или не так, Максим вновь рядом. Он обнимает Ольгу. Он нежен. Он суетится с горячим шоколадом. Туда-сюда… От плиты к столу… И вот уже несет горячую чашку. Вкусно пахнущую в его руках уже издалека… А руки его так долго нежны. А тонкие пальцы музыканта-профи, играющего на всем… А его глаза!

Уже свой, уже нажитый с Максимом любовный опыт подсказывает Ольге (нашептывает ей) не портить и не комкать этот их сегодняшний вечер. Не торопить ускорившееся чувство (оно и так убегает, торопится). Не испортить, подгоняя, хотя бы саму ночь. К чему выяснения! К чему жесткие прямые вопросы?.. Только она и Максим.

«Нас двое, он и я.

И ведь мы, двое, живем этот наш вечер… Живем эти минуты. Эти часы. Не замечая отсутствия денег. Живем жизнь. Я люблю…»

— Я люблю…

— А я сделаю тебе еще шоколада! Подниму твой тонус-минор!

— Порошка шоколадного больше нет…

— Я соскребу с краев. Остатки сладки, родная!

Максим ушел на дальнюю кухню — в глубины безлюдных полуподвальных комнат. Гремит там чашками. Перемывая их под шумной струей воды.

И кричит Ольге оттуда: — Ты перетерпи… Перетерпи, родненькая. Должно быть, у меня этот разгуляй в крови. Друзья — это от отца!.. Ты же, Лёльк, знаешь, сколько друзей у моего отца… Друзья — это святое.

На миг (нет, на полмига) в его голосе тоскливая оглядка:

— Да, да, да. Я знаю, что надо уметь сочетать.

— Я этого не сказала.

— Знаю сам. Вот приедет батя и поучит долбаного сынка сочетать два таланта — любовь и друзей… А пока что, Лёльк, проблемы… Пьяница барабанщик — это ты усвоила, знаешь!.. Гулена вокалист — вот кто теперь головная боль и проблема-раз! Этот уже имен своих баб не помнит. Он, оказывается, даже не считает! Не ведет счет!.. Нет, нет, Лёльк, ты скажи — сколько надо вокалисту женщин!.. Я, Лёльк, не понимаю.

* * *

Сюда, в студию, Макс Квинта музыкантов не приводил. Для К-студии они были диковаты и малопонятны. Зато гении.

Однажды, правда, с Максимом вместе пришел легендарный барабанщик, он же ударник — самый проблемный из его рок-группы… Он пришел уже поддатый. Мутными глазами усмотрел Ольгу и спросил: «Кто такая?..» — после чего упал лицом в тарелку с кашей. Каша стояла перед ним… По счастью, уже слегка остывшая.

— Почему? Почему я, Лёльк, должен быть за них всех в ответе?.. Не знаю.

— И я не знаю, милый.

— Почему?.. Пусть мне объяснят… Отец. Вся надежда на отца!

Максим принес любимой женщине свежевыжатый морковный сок.

Он забрал из рук Ольги книгу, деликатно откладывает в сторону. Кандинский Василий Васильевич подождет. Кандинский Василий Васильевич станет пусть-ка в живую очередь… Да, Василий Васильевич, надо жить жизнь, это верно. Но надо жить свою жизнь.

Обнимает Ольгу.

И, как всегда, такое неподдельно долгое, трепетное первое объятие Максима!

— И кстати. Дай мне немножко деньжат. Я же совсем на мели. На мелкой мели.

— Подожди, Максим. Ты обещал устроиться работать в музыкальную школу… Ты ведь пойдешь на работу?

— Да, да, но не сию же минуту.

— Ты обещал.

— Я жду из этой чертовой школы результатов. Я же прошел их придурковатое собеседование.

— Это было давно.

— Лёльк!.. Вокалист второй день ничего не жрал! И ведь он без женщины. Имей совесть!

— Но у меня так мало денег. А зарплата, Максим, только на будущей неделе!

— Но ты что-то говорила про зеленые.

— Запас на черный день…

— Так чего же мы ждем! День вполне черный. Куда еще чернее?.. Сто долларов?.. Какая замечательная бумажка! Ее надо разменять!.. Оль! Родная моя!

И объятие мягко распалось.

После крохотной (ну пустяковой) заминки с деньгами Максим усаживает Ольгу в другое кресло — в мягкое, удобное, самое лучшее здесь.

Все для нее.

Максим трогателен и заботлив. И жестом говорит ей — нет-нет, не вставай, Оль! Чтоб без лишнего движения. Чтоб полное счастье… Он чуть ли не бегом принес ей горячий шоколад. Не пролил. Не споткнулся…

Горячий шоколад! Сидя! Утопая! В единственном здесь большом кресле!

Глубина кресла — глубина счастья, разве нет?

* * *

«— Твой потрясающий открытый характер! — повторяю я Максиму как бы между прочим.

Эта попритершаяся фраза у меня теперь наготове. Я расту. Я теперь быстро расту. Мужчина тоже не замечает повторений. Абсолютно! Если его хвалят… Его слипшиеся мелкие радости.

А горячий шоколад и любовь в глубоком кресле почти каждый раз связывались теперь с зеленой бумажкой в сто долларов. Которую надо разменять… И я ее отдавала… До последней. Главное было не разменять любовь. Не разменять ее на ссоры.

Ну а как иначе — не возьмет же он деньги сам!..

Максим, не торопясь, подает мне мою сумочку. Чтобы я своими руками выдала хоть что-то на прокорм барабанщика и на женщин вокалиста.

— Нет-нет, родная… Своей рукой.

— То, что ты, родная, называешь моей открытой бесхарактерностью, во всяком случае, намекаешь на это, — и есть мой характер. Это, Оль, потому, что мы рок-музыканты!.. Это не от природы. Это не от генов. Это от магии музыки.

А я рылась в своей, увы, не бездонной, доцеженной сумочке — и ляпнула: — Как-то удивительно, Максим. Как-то неожиданно, если твой бег на месте — от магии музыки.

Он ничуть не рассердился:

— А не спеши удивляться, Оль, — обдумай эту мысль сама на досуге. И выдай-ка мне наконец денежку.

— Уходишь?

— Но сначала я еще разок сделаю тебе горячий шоколад-соскребыш.

И убежал. Он как-то спокойней стал убегать. Задумчивой трусцой.

— Жить, жить, родная, — вот в чем сейчас мелодия!.. Пей шоколад и радуйся. Пока он есть… Пока горячий! Пока сладкий!

— Максим!

А уже убежал своей легкой трусцой. Я-то думала, он за шоколадом.

Как с горы вниз.

Притом что я все время сама себя пугала — каждая, мол, следующая любовь у женщины проносится быстрее предыдущей».

* * *

Убежал к проблемному барабанщику. Или к сумасшедшему вокалисту, который едва-едва научился читать ноты, но уже грозил Максиму, что уходит петь в ближайшую церковь — там неплохо платят.

А теперь еще и популярность: саксофонист с кем-то подрался… прямо на улице… сколько у Максима хлопот!

В этот же вечер (для погрустневшей Ольги очень вовремя) раздался телефонный звонок… Издалека!

Взяла трубку, а там сильный, чуть глуховатый баритон. Мужской голос, вызывающий доверие.

— Здравствуй, Ольга. Здравствуй, дочка… Я так простецки называю тебя дочкой… Я — отец Максимки. Он рассказал. Он рассказал мне о тебе. И первое, что я тебе скажу, — сочувствую.

Ольга вся всколыхнулась, почти кричит. Словно бы ждала звонка.

— Как я рада вас слышать! Как хорошо, как правильно, что вы позвонили…

— Знаю, с ним трудно.

— Что вы!.. Конечно, конечно!.. Я счастлива. Да, да, проблемы тоже…

— Поменьше спорь — почаще прощай.

— Я прощаю. Прощаю…

— Значит, умная. Он молодой и взбалмошный — думает, что подражает мне. Копирует внешнее… У меня по жизни много друзей — вот и он хочет сразу и много.

— Да, да!

— Он пока что глуп — глуп по-мальчишески.

— Как вовремя вы позвонили. Как радостно мне вас слышать!

— Когда я вернусь в Москву, мы поговорим обстоятельно. Мы поладим, Ольга… По телефону мозги мягко ему не вправишь. А как еще?.. Поэтому я уже решил — я возвращаюсь… Ради вас обоих… Возвращаюсь в Москву, в мою подзабытую квартиру на Арбате…

— Я… Я скажу вам… Я постарше его…

— Знаю.

— На четыре года.

— Знаю. И не робей, я эту житейскую арифметику предвидел — знал заранее… У меня сердце болело. Потому что Максиму как раз и нужна жена постарше. В пределах. Года на три-четыре… Моя покойная жена тоже была меня постарше. И это оказалось — моя судьба.

И глуховатый, сильный, лишь чуть ущербный на звук мужской голос добавил:

— Оказалось — мое счастье.

Разговор бросил ее в жар. Разговор окончен. Но Ольга удерживает в ладонях тепло телефонной трубки. Не выпуская из рук, как залетевшую вдруг птичку. Мелкую горячую птичку. Ее жаркое тельце.

Года на три-четыре.

Ей представляется, что она в полной тьме. В темноте… И что некий вневедомственный лучик света, случайный, заблудившийся, соскользнул и упал на нее.

Улыбнулась.

И негромко, на пробу, произносит, ух, ты!.. словцо, которое так часто и так запросто произносит Максим:

— Батя.

* * *

Объявившийся отец Максима — горячая новость, которая сестрами обсуждается по телефону сразу же. Не знак ли Ольге с синего-синего неба? Не в помощь ли ей?.. Отец лепит сына. Отец умело прощупывает сына. Разве нет?.. Как скульптор!

Инна тут же! Спешит с наглядно утверждающей мыслью: — А разве наш отец не скульптор? В этом суровом смысле… Не пытался разве слепить нас обеих на свой диссидентский вкус?

— Не знаю.

— А я знаю. Я нет-нет и слышу за спиной… А-а! Дочь Тульцева? Что вы от нее хотите!.. Того самого?

— А для меня «дочь Тульцева» — как натужная нагрузка при первом общении с мужчиной. Как клеймо. Которое хочется скрыть. Что-то вроде клейма миледи… Клейма, от которого попахивает долгим женским одиночеством.

Инна смеется: — Ну-ну. По тебе не скажешь о долгом женском одиночестве… Миледи!

Ольга тоже смеется: — Ах, злюка!

Сестры при счастливом случае не прочь поддразнить одна другую.

Но вот уже Инна возвращается к бодрящей сегодняшней новости: — Ты, Оль, лучше расскажи еще про Максимкиного отца. Про голос… Как именно он говорил… По голосу можно угадать многое. Можно предвидеть.

— В голосе была забота. Честный, сильный мужской баритон.

— Сибирский Батя?

— Вроде бы так.

— Поддержка?

— Это был голос, которому хочется верить.

Неподалеку от Ольги возник Коля Угрюмцев. Юнец что-то сердито бормочет. Ставит мольберт и стул перед очередной репродукцией. Взял кисть… Но положил… Опять взял.

Инна услышала и спрашивает: — Что у тебя за шум?

— Коля.

— Продолжает копировать?

— Маниакально… Но прежде чем взяться за кисточку, он долго ищет рабочее место. Как собачонка, которая забыла свой дом — и не знает, где лечь. Ей всюду жестко. Чужие запахи!..

— Но ты говорила, он озлобленный.

— Временами.

— Где-то же есть у него мать, отец.

— Он не говорит.

— Ты, Оль, обещала его не гнать.

— Не гоню. И сама себе говорю — ведь здесь, в этой студии, жили не самые тихие люди. Время андеграунда! Малознакомые, чужие, разные, а ведь жили… не признавали друг друга!.. однако же ночевали рядом!

— Делились едой!

— Именно! Семь-восемь человек впритирку — и ничего. А теперь один малолетка, неужели в тягость!.. Обуржуазилась, госпожа Тульцева, говорю я себе.

— Конечно. Кормишь его?

— Суп жидкий, хлеб тонкий!.. Инночка, он так скромно ест… Так мало… Просто грех говорить, что его кормлю.

— Странный.

— И может быть, больной. Я вообще не знаю, как такие юнцы появляются на свет. Как и с кем прошли их детские годы? Как они едят… Где спят?

Инна зевает:

— Ладно. Ночь уже… Давай на сегодня прервемся…

Коля как раз нашел себе и своей кисточке место. Копирует.

* * *

— Нет, нет, сестренка. Не вешай трубку. Поговорим о Максиме. В какой-то момент я подозревала, что он… как бы это сказать!.. по-современному…

— Жиголо.

— Ну, да, да, слегка жиголообразный современный мужик… но нет, Инна!.. Он просто-напросто наш домашний дурной классический самородок. Безбашенный абсолютно. Весь в прорыв!..

Голос Ольги полон восторга:

— А его проблемные друзья — действительно талантливые, дерзкие и действительно нигде не тормозящие. Московская рок-группа «Квинта»! В будущем знаменитая, а?!

— Оля… Пора спать.

— Он выпросил у меня последние сто долларов. Он несет им мои деньги как радость!

— Ну, хватит.

— Он так и говорит — Лёльк! мы пробьемся!.. Я, говорит, несу им твою чертову зеленую бумажку, как несут последний ржавый патрон!

— Хватит, Олька! Перестань!.. Не рассказывай мне… Когда ты говоришь о мужчине, я тоже, мало-помалу, в параллель, влюбляюсь в него… Прекрати! Так страстно рассказываешь. Да еще на ночь глядя!

— Но Максим открытый! широкий! не алчный!.. Как жаль, что у меня кончились эти чертовы зеленые бумажки!.. Он теперь выскребывает, нашаривает у меня по карманам затерявшиеся монеты… Даже мелкие… Но все открыто. Не таясь!

— Любовь, — сочувствует старшей сестре зевающая Инна.

— Любовь… Но как быстро этот сладкий сахар тает! Этот мед.

Ольга не увидела, что за ее спиной, делая опасливый обходной круг, появился Максим.

Увы, вопреки Ольгиным словам (или уже обгоняя ее слова), Максим как раз ступил в новую полосу отношений (тоже, впрочем, классическую) — теперь он сам забирает кое-что из Ольгиной студии. Сам и по-тихому. Конечно, мелочовка… Пустячки, что не намного серьезней найденных, нашаренных, нарытых по ее карманам монет… В его крепких руках всего лишь несколько репродукций Кандинского, кое-как свернутых в рулоны. Уносит.

Крадучись. Как неверный муж, изгнанный в прошлый понедельник.

Коля Угрюмцев, как ни маниакально, как ни отрешенно и тупо водил он туда-сюда кисточкой, — услышал крадущегося. В ушах пацана застыла образцовая детдомовская тишина. Простуканная чьими-то ночными шагами… Встревоженный Коля бросает кисточку, встает со стула — и навстречу.

Макс Квинта на десять лет старше и на голову выше его — плечистый мужчина! — и конечно же он захватывает инициативу: — Колян? Ты чего не спишь?

— М-м-малюю.

— Малюй дальше. Молодец.

— А ты ч-чего?

— А я — это я.

— Ч-чего взял?

— Мне нужно. Считай, что просто бумага.

— Это не б-бумага. Это ж-живопись.

— Но если глянуть с обратной стороны — бумага?.. Это репродукции, Колян, а не живопись. Притом старье. Отстой. Хлам.

— Нет, не х-хлам.

— Да ладно. Не твое дело… Малюй дальше.

Максим пытается тихо уйти. Зачем шуметь ночью?

Юнец, однако, как ни юн, преграждает путь к двери:

— Куда п-поволок?

— Тебя не касается.

— К-касается. Как раз э-э-эти к-картинки я еще не рисовал.

И вопит:

— Ольга! Ольга!

Ольга бросает телефонную трубку. И тут же сама бросается к безбашенному похитителю самого святого.

— С ума сошел. Это же ранний Кандинский!

— Хочу продать одному мазилке… Лёльк! Мои парни на пределе. Голод! Настоящий голод! С утра сразу продам. Спущу аж по две-три сотни рублей за репродукцию — я уже навскид сговорился.

— Максим!

— Ни барабанщик, ни вокалист, Лёльк, не гонятся за похудением.

— Максим!

— Оль!.. Ты же все прекрасно понимаешь. Репродукции — это отстой. Вчерашний! Несъедобный!.. У тебя такого добра полным-полно. В несметном количестве.

— Но это — Кандинский! Тебе же так нравилась угловатость этих линий. Эта работа напоминала тебе… молоденькую школьную учительницу.

— Напоминала. Одни кости… Все равно что спать с моделью.

— Кан-дин-ский! — уже грозно кричит Ольга.

Однако Максим не дает выхватить рулоны. Не выпускает добычу из сильных мужских рук: — Но-но-но!

— Лёльк!.. Давай сначала. Ты же умница. Давай порассуждаем.

Но ей удается прихватить за край эти поблекшие, старые, копеечные рулоны. Трясущимися руками!.. Узнав с изнанки по загнутому уголку одну из репродукций, она вопит:

— Это память… Это же подарок… Максим! Максим! Максим! — Ольга захлебывается.

— Лёльк! Но ты согласись… Если о подарках, ты стоишь лучшего! Когда-нибудь я сам подарю тебе…

— Я не хочу «когда-нибудь»!

— Когда-нибудь ты будешь ошеломлена моим подарком!.. Потрясена будешь!

— Я уже потрясена.

— Не тискай их, пожалуйста… Лёльк!.. Порвутся. Они легко рвутся. Ветхие… Я, Лёльк, продам эту пыль за конкретные деньги. Ты не забывай про моего простуженного саксофониста. Про моего непохмелившегося барабанщика!

Максим тянет Кандинского, свернутого в рулоны, к себе — оцепенелая Ольга уже не кричит, тянет к себе. Но оба осторожны — не порвать, не помять.

— Лёльк! Давай порассуждаем. Каждое утро… Когда я начинаю день с того, что делаю тебе горячий шоколад…

— Каждое утро — когда тебе нужны деньги.

— Лёльк! Ты забывчива… А какой кофе?! Давлю тебе морковку — свежайший сок… Ухаживаю, родная. Подаю тебе прямо в постель… А на бонус делаю легкий завтрак.

— И выпросив очередные деньги — исчезаешь!

Рулоны все еще в руках у обоих.

Ни Ольга, ни Максим из осторожности не делают решающего рывка. Замерли. Они сейчас скульптура. Они сейчас как навязчивый прямолинейный символ — распадающаяся молодая семья.

В студии погас свет.

Мигнул раз-другой… Включается. Вновь гаснет.

Ольга, не оставляя, не отдавая Максиму репродукции, топчется на месте. Занемели руки. Она посылает мальчишку вглубь студии:

— Коля. Пойди глянь, что там мигает.

Юнец, обходя живую скульптуру, озабоченно напоминает, на чьей стороне он в этом конфликте:

— Я х-хотел к-копировать к-как раз эти работы.

— Пойди. Пойди глянь.

— Лёльк! Признайся… У тебя много повторяющихся репродукций. Слишком много… Ну что за культ!.. Отдай эти мне. И помиримся.

— Замолчи.

— Так и будем стоять, обнимая на пару великого мастера?

— Так и будем.

Оба, быть может, готовы порвать рулоны. Но не разорвав при этом что-то главное.

Юнец Коля возвращается.

— Он вырвал провод с м-мясом… Когда з-з-забирал репродукции, попортил розетки… Этот кретин концы закоротил. С-соединял п-провода напрямую.

Максим огрызнулся: — Запомни, пацан. Этот кретин все в жизни соединяет напрямую.

Свет продолжает потревоженно, беспорядочно мигать. Включается запись под одной из спящих репродукций:

«СЫН КУПЦА ПЕРВОЙ ГИЛЬДИИ… В ОБЕСПЕЧЕННОЙ КУЛЬТУРНОЙ СЕМЬЕ…»

Коля предлагает Ольге: — Вызову м-ментов?

Макс Квинта смеется: — Ха! В здешней ментовке все мои друзья. Менты обожают рок-музыкантов.

— О-особенно непохмелившегося б-б-барабанщика.

Звучит заново:

«СЫН КУПЦА ПЕРВОЙ ГИЛЬДИИ…»

Максим наконец взрывается: — Ну, все. Этот сын купца меня достал!

Он выпускает из рук репродукции Кандинского. Отдает Ольге… На! забирай его! переспи с ним!

И взывает, как взывают в последний раз, к жестокому женскому сердцу — взывает к кончающейся любви:

— Лёльк!

Но Ольга вдруг решилась: — Уходи… Кандинского не прощу.

Напряженное молчание. Максим отвечает коротко: — Я тоже.

Предыдущая главаГлава 7 из 12Следующая глава