Посвящаю
Ивану Лукичу Сандуляку{138} из Карлова
Жил-был кожух. Простой бараний кожух, даже не слишком новый; правда, не латаный, но уже изрядно поношенный, пропитанный человеческим потом, с поблекшими от времени узорами, когда-то придававшими ему внешность типичного покутского{139} кожуха. Словом, теперь это был простой будничный кожух, невзрачный, неинтересный для этнографа-любителя и по виду — без малейшего права на гордость.
А между тем он был очень горделив и в беседах, которые, по обыкновению, вел сам с собой в ночной тьме, вися на колышке у постели хозяина, чванился и заносился необычайно.
«Да разве, — рассуждал он, — у какого-нибудь кожуха, у какой-нибудь шубы, у какой-нибудь ризы церковной больше права на гордость и уважение, чем у меня? Правда, с лисами, крытыми гранатовым сукном, больше носятся, шапки перед ними ломают, церковной ризе больше почета оказывают, да это ничего не значит! Все это только для вида! Ведь по правде, какие же у них заслуги? Разве только то, что одна другой дороже. Где же им сравняться со мной, простым бедным кожухом, который своим натуральным теплом согревает целую семью? Да! Смело могу сказать, — без меня никто, именно никто из семьи моего хозяина не мог бы зимою выглянуть из хаты. Ведь я их единственный кожух, единственная теплая одежда. И пусть мне вельможные лисы да волчьи шубы покажут хоть одну одежину, которая так верно, неустанно и бескорыстно служит своему хозяину, как я!
Едва первые петухи запоют, мой хозяин уже встает, снимает меня с колышка и идет в хлев насыпать скотине сечки с овсом. Вернется из хлева и возьмется за работу: готовить сечку для лошадей, а хозяйка уже, накинув меня на плечи, идет в хлев доить корову. Вернется от коровы, опять хозяин надевает меня и идет во двор — дров наколоть. Наколет дров, напоит лошадь у колодца, скотину, воды принесет и вернется в хату, а мне нет отдыха. Уже меня надевает дивчина, дочь, ей идти на целый день прясть у богатого соседа за глоток еды да за сердечное спасибо. Только она туда придет, а батрачка того богача уже несет меня опять домой, — должен я исполнять новую службу. Сынишка хозяина, семилетний хлопчик, съев кусок хлеба с чесноком и миску теплой затирухи, должен идти в школу. Вот он тоже берет меня на свои маленькие плечи, хоть я почти до пяток ему достаю и полами волочусь по снегу, и идет в школу. Но и здесь мне нельзя надолго задержаться. Еще в сенях снимает меня с хлопца парень, работник другого соседа-богача, который позвал моего хозяина, чтобы шел молотить или навоз из хлева убирать. А в полдень, когда дети из школы идут, тот самый парень несет меня в школу, чтобы я укрывал от мороза малыша, когда тот возвращается домой. Из дому несут меня снова хозяину, а вечером снова шествую за дочкой. И так день-деньской перехожу, как ткацкий челнок, из угла в угол, с плеч на плечи, от одной работы к другой, всегда готовый к услугам, всегда желанный, с тоской ожидаемый, с благодарностью встречаемый. И правда, жить так — значит не напрасно жить! Это значит — выполнять свое назначение, служить старательно, быть полезным! Живя так, можно чувствовать удовлетворение тем, что исполнил свой долг, можно чувствовать гордость».
Так рассуждал добряга кожух. Одно только его печалило: слишком уж скоро он изнашивался.
«Чувствую — недолго мне существовать. Скоро швы полопаются, шерсть вылезет, вон и кожа кое-где уже начинает трескаться. Что тогда делать моему бедному хозяину? Знаю, давно уже его самое горячее желание — разжиться на новый кожух, но как далеко до осуществления этого желания! С той поры как помещик лес вырубил, нет заработка извозом в зимнюю пору. Овец не держит, а что за зиму руками заработает, того едва хватает на кой-какую обувку да на подать. До кожуха ли тут? А без кожуха зимой — как без рук! Ох, тяжка ты, мужицкая доля!»
Однажды произошла небольшая перемена в распорядке кожуховой службы.
Утро прошло как обычно.
Кожух отвел хлопца в школу, как вдруг прибежал его хозяин, отец хлопца, в легкой холщовой рубахе. Прибежал в школу, учителя еще не было, и, дыша на пальцы, торопливо сказал сыну:
— Юруня, дай-ка мне кожух! Пан помещик прислал за мной, велит мне ехать с его телегами в лес.
— Ой, а как же я вернусь из школы без кожуха? — спросил малыш, почесывая затылок.
— Возьми, сынок, ноги на плечи да беги побыстрее, согреешься, ничего с тобой не станется, — ответил отец, надевая кожух. — А может, бог даст, в усадьбе у пана найду работу получше, на второй кожух разживемся, — добавил он, чтобы утешить озабоченного мальчугана.
И тогда кожух целый день не слезал с плеч хозяина. Когда же вечером оба воротились домой, рукава кожуха были в трех местах порваны, и хозяин ворчал, недовольный тем, что эконом мало заплатил за работу и даже не сказал приходить на другой день.
Но горшую беду застали дома. Юрко лежал больной. Горячка пожирала мальчугана, он в беспамятстве стонал и все твердил запекшимися губами: «В боку мне колет, ой, колет!..»
С того дня переменилась судьба кожуха. Малыш не ходил в школу. Чего только ни делали, как ворожили, шептали и плакали над ним родичи, — не умею передать. Довольно сказать, что, пролежав недели две, Юрко поправился. Крепка мужицкая натура! Прошла горячка, унялся кашель, не кололо в боку, осталась только слабость. Мальчик рвался в школу, но мать, видя такое состояние, не пускала его.
И вот однажды, как раз когда вся семья сидела вокруг миски затирухи, а кожух висел на колышке, дверь отворилась, и вошла в хату пресветлая власть общественная: десятский и выборный{140}.
— Слава Иисусу, — сказали, войдя.
— Навеки богу слава! — ответил хозяин, вставая из-за стола.
— Время обеденное, — сказала хозяйка.
— С богом святым, да благословит господь, — ответила общественная власть.
С минуту в хате стояло молчание.
— Прошу, садитесь, — пригласил хозяин. Власть села на лавку.
— Зачем, панове, пожаловали к нам? — спросил хозяин.
— Да мы это, кум Иван, не сами по себе, — ответил, почесывая затылок, выборный. — Это пан староста нас прислал.
— Что ж там еще случилось? — охнул хозяин. — Ведь повинность я справил.
— Да тут повинность ни при чем, — сказал десятский. — Вот хлопца вы в школу не посылаете. Пан учитель представил за это к штрафу. Придется гульден уплатить.
— Гульден? Господи! — воскликнул Иван. — Да ведь хлопец был болен!
— Кто же знал? Почему учителю не сказали?
— Господи боже! До того ли тут было? — сказал Иван.
— Ну, а мы в этом тоже неповинны. Нам приказано взыскать с вас штраф, гульден.
— Хоть меня режьте, хоть пятки каленым железом жгите, а во всем моем хозяйстве гульдена наличными не найдется!
— Это нас не касается, куманек, — ответили выборный и десятский. — Мы, кум, люди подневольные: что нам прикажут, должны выполнять. Если нет денег, приказано взять, что найдем. Вот кожух!..
— Кум, этот кожух — наше единственное добро! — завопил хозяин как ошпаренный. — Без него нам не в чем из хаты выглянуть в этакий мороз!
Но напрасны были все мольбы. Кожух был уже в руках десятского, и тот, оглядев его, сказал, кивая головой:
— Ну, два-три гульдена он еще стоит!
— Не бойтесь, кум, — успокаивал выборный. — Кожух ваш не пропадет. Отнесем его Юдке. Нынче принесете гульден, нынче же вам и кожух вернут.
— Да побойтесь бога, кум! — молил Иван. — Откуда я возьму гульден? А без кожуха зимой и вовсе не заработаешь!
— А нам какое дело? Берите где хотите! Нам строгий приказ дан.
— Кожух-то сырой! — стонала хозяйка, ломая руки. — Если б еще Юдка его просушил, прежде чем кинуть в чулан.
Но власть уже не слышала этих слов. Десятский, взяв кожух под мышку и не попрощавшись, вышел из хаты. Вышел за ним выборный. Оставшиеся в хате после выноса кожуха испытали такое чувство, как будто было вынесено тело самого близкого из семьи. С минуту сидели как пришибленные, и только затем, словно по команде, женщины громко зарыдали, мальчик стал утирать слезы рукавом, а сам хозяин сидел у окна, понурив голову, и следил за властью, которая ни с того ни с сего налетела как вихрь и унесла именно то, без чего вся семья сразу стала вдвое беднее и совсем беспомощной.
Прошла неделя с того дня. Иван каким-то чудом раздобыл гульден, отнес войту и получил разрешение взять обратно отнятый у него кожух. Вместе с десятским он пошел к Юдке, радуясь, что все-таки кожух опять появится в хате. Но радость его вскоре угасла. Когда Юдка вынес кожух из чулана, Иван уже издали услышал запах гнили. Мокрый кожух, пролежав неделю в сыром чулане, стал совсем непригоден к носке, сопрел и расползался в руках. Охнул Иван и даже за голову схватился.
— Разрази вас бог! — сказал он, обращаясь то к десятскому, то к Юдке.
— А при чем тут я? — возразил Юдка. — Разве я обязан сушить ваши кожухи?
— И я тоже ни в чем не повинен, — говорил десятский. — Мне сказали забрать, я забрал, а остальное меня не касается.
— Да побойтесь бога! — вопил Иван. — Я и гульден уплатил, и кожух потерял! Кто же эту несправедливость поправит?
Юдка и десятский только плечами пожали.
[1892]

Ради праздника