К книге
В наши дниПАМЯТЬ И ВПЕЧАТЛЕНИЯ. ВЕНГРИЯ ДВАЖДЫ В ЖИЗНИ
94%
ПАМЯТЬ И ВПЕЧАТЛЕНИЯ. ВЕНГРИЯ ДВАЖДЫ В ЖИЗНИ
48

Поезд «Москва — Будапешт», изрядно поюлив в ущельях кудрявых гор Закарпатья, миновав Ужгород и пограничную станцию Чоп, к вечеру вторых суток добрался до Дебрецена.

Сегодняшний Дебрецен чист, уютен, в двух шагах от центра чуть сонливо зелен.

Стоял август — пора некоторого затишья после вступительных экзаменов и начала занятий. И все же цветочно-линейный партер перед университетом кишел молодежью.

Эти шумные, уверенные в себе ребята — еще бы, ведь они уже зачислены в студенты! — родились лет через десять после того, как на венгерской земле смолкли пушечные залпы. Да, ничто здесь, в Дебрецене, не напоминало а войне. Ни ярко одетые девушки, ни раскрашенные скамейки меж усаженных розами газонов, ни накрахмаленные цветные скатерти на столиках под бордовыми тентами кафе.

Да была ли уж здесь война? Горели ли пакгаузы и взлетали в воздух скрюченные рельсы? Прятались ли по подвалам и бункерам насмерть перепуганные женщины? Шло ли здесь одно из самых последних и жестоких сопротивлений силе, которой уже ничто не могло противостоять?

Трудным было начало той военной зимы. Трагическим для гражданского населения втянутой в фашистский омут маленькой страны, на редкость тяжелым для бойцов, пришедших сюда от стен Курска и Сталинграда, тех бывалых, обстрелянных солдат, которым уже виделось победное утро. Горечь утраты товарища была еще печальнее, чем в то время, когда решался вопрос, быть или не быть Советской родине.

Сражение за освобождение Венгрии стало затяжным. Тот, кому пришлось воевать здесь на рубеже последних двух военных лет, никогда не забудет сырых и холодных месяцев долгого топтания у стен упрямо оборонявшегося Будапешта, в подвалах которого страдали сотни тысяч несчастных горожан, самым бесчеловечным образом обреченных немецким командованием на голодную гибель.

Жителям венгерской равнины, можно сказать, повезло. Тишина на востоке Венгрии наступила быстро. Страхи ушли. На освобожденной земле понемногу налаживалась жизнь. Но Будапешт и тех, кто остался в нем, ждали нестерпимые муки.

Странно, но теперь, в звенящем летними днями Дебрецене, мне казалось, что я один помню то далекое время. Да и неудивительно. Ведь даже людям с серебром в волосах, кого я встречал на дебреценских улицах, в зиму сорок четвертого — сорок пятого едва ли было пятнадцать.

Ну и очень хорошо. Хорошо, что на земле мир и гудящие в синем безоблачном небе самолеты никому не несут на своих крыльях смерть, а стены стройных новых домов стоят прочно, не собираясь обрушиваться. Хорошо, что зеленеет трава и цветут цветы на местах давно засыпанных воронок. Отлично! Может быть, и не нужно стариковских воспоминаний, хотя бы и овеянных героикой? Забыть, все забыть!

Но нет. Чтобы не вспыхнул вновь огонь, уничтожающий на своем пути все живое, не разгорелся, не распространился снова, нельзя забывать свирепость языков пламени, которое было потушено ценой невосполнимых жертв.

Нет, невозможно забыть о тяжелом и одновременно великом прошлом. Упрямая память не дает предать тех, чьему мужеству обязана преображенная земля тишиной ночей и мирными утренними рассветами.

Из Дебрецена великолепный экспресс — состав из полных света вагонов — стремительно несется к Будапешту. Испытываю не видимое ни едущей со мной дочерью, ни соседями по купе волнение. Предстоит встреча с далекой военной молодостью. Будапешт, разумеется, не узнает меня. А что помню о нем я?

Покидаем вагон и идем с Ириной чего-нибудь попить. Просторный бар-буфет на колесах торгует венгерскими сосисками, пивом множества марок, соками. Вдоль стен вагона — удобная стойка. Хочешь — оставайся на ногах, хочешь — устраивайся на высоком стуле. Берет досада, что до такого еще не додумались наши железнодорожные нарпитовцы.

Я сижу против широкого зеркального окна. За стеклом веером проплывают ухоженные поля. Вдали цветными жучками, поблескивая на солнце, бегут машины по невидимому отсюда полотну шоссе. Нашелся собеседник — крепко сколоченный пожилой мужчина с дотемна загорелым лицом, на котором белой щеточкой топорщатся аккуратно подстриженные усы. Он вполне сносно говорит по-русски и рад случайному знакомству. Выясняется, что воевал в тех же местах, где я. Понятно, мы находились по разные стороны, и он торопится сообщить, что был шофером. Украинец, от рождения живущий в Венгрии. Военного прошлого мы не уточняем. Обстановка не располагает припоминать подробности. Ему этого, видно, не хочется. Я не считаю нужным. Говорим о детях. У собеседника два сына. Один пошел по пути отца — автомеханик в Дебрецене, другой офицер — служит в Будапеште. В гости к нему — младшему — сейчас он и спешит. Мы говорим о жизни сегодня. Ему, как видно, нет оснований ее хулить. Пьем отличное пиво. Мягко посипывает воздух, когда с маленьких темных бутылочек слетают пробки. Поезд без остановки проходит небольшую станцию с трудным венгерским названием. Дорога мне незнакома. Во многих краях страны пришлось побывать более четверти века назад, но здесь не был. Да если и был бы — вряд ли бы признал, что сейчас увидел. Минуем большой завод. Высокий бетонный забор с кричащими трафаретами рекламных надписей. Светлые стены корпусов и какие-то башни с лабиринтом сверкающих на солнце серебристых труб. Августовское синее небо густеет, и огромные решетчатые стекла цехов готовятся вспыхнуть, отражая закат. Как не похожа эта предвечерняя картина на знакомую мне — ту, когда покрытые сажей пожаров корпуса заводов с развороченными фугасками крышами и стенами, избитыми снарядами, мертво глядели на нас с окраин венгерских заводов.

Я смотрю в окно. Вслед за заводом разворачивается ландшафт небольшого городка. Киоски, полные мелочей, машины, парочки на улицах, афиши боевиков, кирпичная стена с рекламой кока-колы, а я вижу безлюдные улицы, обуглившиеся стволы деревьев, помятые и побитые корпуса пятнистых машин, сброшенные взрывной волной вывески, поваленные столбы, настежь растворенные окна пустых домов с сорванными ставнями. Я вижу бледных, испуганно глядящих детей, которым некуда было уйти, и исхудалых, готовых ко всему пленных солдат-мадьяр в шинелях, сделавшихся из желто-зеленых грязно-бурыми.

Воспоминания давно пережитого не оставляют меня и здесь, в сияющем пластиком и никелем, мерно покачивающемся вагоне-баре, в поезде, стремительно несущемся в прекрасный Будапешт, а тогда еще вражескую венгерскую столицу, в которую нам пришлось входить не с парадного подъезда.

Позади было многое. Черные руины Сталинграда, среди которых и старожил с трудом отыскал бы место, где был его дом. Весенний и солнечный, вдруг ставший далеким тылом Крым с еще не сорванными плакатами «Засевайте землю, а немецко-румынское оружие защитит вашу работу!». Позади были круглые разбитые стены Севастопольской панорамы, пустой, как гигантская каменная кастрюля без крышки, и памятник Тотлебену, без головы, с насквозь пробитым осколками мундиром. Позади был Днепр со взорванными фермами моста и беспомощно торчащими из воды высокими, как башни, быками. Позади оставались поверженные Яссы, и развалины того, что когда-то звалось городом Плоешти, и тучные бескрайние виноградники Румынии, которые мы проскочили вслед за танками и усаженной на машины пехотой. Позади был и поразивший нас, несмотря на войну полный товаров, совсем не военный Бухарест, города Клуж, Орад, Тимишоара, которым сказочно повезло. В них не было войны — не свистели бомбы, не разрывались мины и, кажется, даже на день не закрывались киношки, ресторанчики, бары и прочие увеселительные заведения.

Позади была и темноглазая девчонка на крылечке неказистого дома одной из румынских деревень. Устроившись на лесенке со стопкой учебников, она деловито, с каким-то упоением вырывала из каждой книжки изображение диктатора Антонеску.

Впереди еще была война. Ради мира и свободы других народов бились и умирали на незнакомой им, теперь уже венгерской земле сибирские и уральские, вятские и рязанские, харьковские и полтавские колхозники и рабочие, ставшие солдатами.

Когда-нибудь я еще постараюсь написать про то, как удивительной осенью сорок четвертого года проходили наши батальоны румынскую землю. Тогда казалось, что военным ненастьям пришел конец. Дальше так и откроется нам дорога на запад. Немцы еще будут огрызаться, но это там, севернее, на территории во всем виноватой Германии, а мы — южные фронты — так и покатим навстречу радующимся освобождению от фашистов странам, пока не встретимся с не спешащими сюда союзниками или славными партизанами Югославии.

Радужным надеждам не пришлось сбыться. В Венгрии советские войска столкнулись с отчаянным и злобным сопротивлением. Кое-как примирившись с потерей Болгарии и Румынии, гитлеровцы решили во что бы то ни стало подольше удержаться на венгерской земле. Печальный опыт катастрофы под Яссами был учтен в оккупированной Венгрии. Теперь впереди, перед собой, немецкое командование выставило мадьярское войско. Ни в одной из освобожденных нашей армией стран не было таких тяжелых и долгих боев, как в Венгрии.

Бессмысленный и безнадежный для врага бой на территории Венгрии длился всю зиму.

Говорят, что солдат не может судить о том, что делается на фронте. Он смотрит из окопа своего взвода. Со мной было иначе. Положение командира небольшой инженерной части фронтового подчинения, которую всякий день могли придать любому из армейских соединений, позволяло мне увидеть на венгерской земле многое.

В моем командирском планшете, кожа которого за три десятилетия высохла и потрескалась, сохранилась карта будапештского участка фронта. Это так называемая военная десятикилометровка. Давно протершаяся на сгибах, она сослужила мне добрую службу, когда на трофейном «опель-кадете» мы с шофером, ефрейтором Амзараковым — низкорослым симпатичным хакасом, — мотались по венгерским дорогам, отыскивая населенные пункты, названия которых не только невозможно выговорить, но и прочитать трудно. Благо карта была наша, русская. Прежде и на Дону приходилось пользоваться трофейными немецкими, наглядно убеждаясь в том, как давно и тщательно готовились гитлеровцы к нападению на СССР.

План Будапешта в центре карты со всеми его пригородами легко закрывается ладонью. Венгрия невелика, и на одном топографическом листе умещается и почти весь текущий через нее Дунай, и находящийся на севере страны Эстергом, и западный Секешфехервар, и голубая гладь озера Балатон. Старая карта испещрена красными птичками — отметками населенных пунктов, по мере того как они занимались Красной Армией. Гуще всего выцветшие карандашные уголки теснятся в юго-западных предместьях столицы. Здесь бои были в особенности упорными. Битва шла за каждый квартал.

Широкая стремительная стрелка исходит от Дуная южнее Будапешта и, охватывая его с востока, острием своим упирается в Дунай наверху карты, где река резко сворачивает на запад. Здесь встретились войска, окружавшие будапештскую группировку с юга и северо-запада. В кольцо попал и старинный Эстергом, город, славящийся гигантским собором — многовековой резиденцией венгерских кардиналов. Собор в общих чертах похож на наш Исаакий, только внутренние его помещения еще вместительнее. Эстергомский собор остался невредим. Советские войска обошли город. Артиллерия пощадила национальную святыню страны.

После соединения войск и завершения окружения исход боев за Будапешт был предрешен, но Гитлер, еще надеявшийся на какое-то не ведомое никому чудо, приказывал осажденным частям сражаться «до последнего солдата». Меньше всего хотелось умирать за Гитлера солдатам-мадьярам, но что остается делать, когда дула офицерских парабеллумов направлены в спину. Венгерские солдаты погибали за то, чтобы дать немцам хоть какую-то передышку. Диктатора Хорти сменил у власти отъявленный фашист Салаши. Новый «спаситель» Венгрии заявил, что всякий, кто бросит оружие, будет уничтожен «патриотами». Обреченные на истребление, поредевшие венгерские батальоны продолжали цепляться за последние рубежи. За Эстергомом, на придунайских высотах, наши артиллеристы и авиация отражали безнадежные атаки немцев, пытавшихся извне пробить брешь в кольце окружения.

Голубонебым августовским днем с высокого венгерского берега смотрю вдаль через полноводный Дунай, По воде бегут ослепительно белые пароходики, тянутся длинные, как сигары, тяжело груженные самоходные баржи. Издали не разобрать, под чьим они флагом. За зелеными пологими берегами дрожащая в летнем мареве беспредельная синь переходит в густую лиловую бесконечность.

Осаждаемый туристами собор, возле которого теснится с десяток зеркально сияющих «икарусов», за моей спиной. В голубом небе ни облачка. В куполе собора растопилось солнце. Здесь, на площадке перед Дунаем, слышится русская и немецкая речь. Сошлись группы — одна наша, другая из ГДР. Обычная здесь мирная картина.

Гид венгерского туристического бюро — расторопный молодой человек с черными усиками, для мадьяра более чем сносно говорящий по-русски, показывает окружившим его советским туристам на противоположный берег реки. Чуть правее многотрубно дымит какой-то завод. У мола возле него принимают продукцию сухогрузы.

— Там уже Чехословакия, — говорит гид.

Загорелый беловолосый парень в рубашке навыпуск, беспрерывно во все стороны щелкавший «ФЭДом», на миг оторвался от видоискателя и, повернув лицо к гиду, спросил:

— Нет, это вы серьезно?

Ему, приехавшему из Орла или Тюмени — города, от которого государственные границы за тридевять земель, — удивительно видеть, что Венгрия кончается вот тут, под ногами, всего в какой-нибудь полусотне километров от столицы, что внизу, за Дунаем, уже другая страна.

В тот далекий памятный мне год четверть века назад мы не очень-то разбирались в границах. Да они, помнится, и были иными. Там, куда смотрит парень, уже направивший свой объектив за Дунай, тогда взламывалась чуть ли не последняя на нашем пути оборонная линия немцев. Гремели, кажется, ни на час не затихавшие пушки. Отгромыхав, куда-то во тьму уходили танки с чумазыми ребятами в черных, металлически лоснящихся комбинезонах. В непроглядное небо, освещая малознакомую картину, взмывали ракеты.

Помню, в такую ночь в штаб части, которой я был временно придан с ротой саперов, привели молоденького, почти мальчика, венгерского солдата. Щурясь от яркого света, он жался к стене, боязливо поглядывая по сторонам.

— Сам сдался, сам пришел, — весело объявил приведший его молоденький парень-сержант с автоматом на груди, сказав это таким тоном, будто привел знакомиться с нами товарища.

Трудно было с мадьярским языком. Переводчиков не хватало. Объяснялись кое-как, при помощи немецкого, который тогда в Венгрии знали хорошо.

Допрос пленного был недолгим. И без его объяснения было ясно, что мобилизован он неделю тому назад. Тоненькая мальчишеская шея торчала из ворота шинели. На лоб сползала венгерская солдатская шапочка из сукна. Солдат-мальчик сообщил все, что он знал, а знал он куда меньше нашего. Пора было его и уводить, но тут на глазах юноши появились слезы. Он вытирал их широким грязным рукавом.

— О чем это он? — недовольно спросил допрашивавший пленного подполковник. — Ничего с ним не будет.

Переводчику с трудом удалось выведать причину подавленности пленного.

— Он плачет, — пожал плечами лейтенант — в прошлом аспирант-историк, — потому что сдался. Он говорит, что ему стыдно. Его товарищи по гимназии воюют, а он не мог, испугался и сдался.

Странно, но тогда, в переполненной военными тесной комнате, никто не засмеялся над нелепым признанием. Смятение юноши, начиненного понятиями о «чести» воина трижды поруганной родины, не было смешным.

— Он еще говорит, — добавил переводчик, — что в Будапеште у него мама и маленькая сестренка и что они голодают в бункере.

— Скажи ему про Ленинград, — крикнул зло кто-то из угла комнаты, но подполковник прекратил объяснения.

— Пускай не страдает. Ничего! — сухо бросил он. — Маму он еще, надо надеяться, увидит, а если его товарищи тоже не будут дураками — и они вернутся домой.

Теперь, в мирный час свободной и суверенной Венгрии, я стоял у металлических перил площадки и думал о том, где же сейчас тот благополучно кончивший свою недолгую войну тотальный солдат. Ему, должно быть, едва за сорок. Помнит ли он сырую ветреную ночь вблизи Дуная и понимает ли, что, бросив тогда немецкий карабин, сделал лучшее, что мог сделать для своей родины?

Растерзанная боевыми действиями последней военной зимы Венгрия делилась на части. На востоке страны уже наступил мир. «Венгерских порядков не ломать и своих не вводить», — гласил приказ советского Верховного командования. Там уже властвовало народное управление. Безземельные крестьяне — недавние нищие батраки — впервые готовились засевать свою землю. Юго-запад еще держали оккупанты, собирая там силы для безумной контратаки.

На низком берегу Дуная, в местечке Каталин, вблизи Эстергома, мы встречали Новый год — последний военный год. Впереди была с нетерпением ожидавшая нас восставшая Словакия. Идти бы и идти без устали вперед, но за нашей спиной еще дышала плененная венгерская столица. В окопах и в укрытиях у ее стен пришлось встречать Новый год сотням стрелковых рот и артиллерийских батарей.

Нет, армия не стояла на месте, ожидая, пока сама по себе падет одна из самых последних немецких крепостей. Один за другим брались с боя маленькие города и местечки. Давно уже сделался надежным тылом Цеглед, чистенький тихий городок с могучим монументом — памятником Кошуту Лайошу, герою венгерской революции прошлого века, бесстрашному гордому борцу за независимость родины. Бородатый и плечистый, с крутой грудью, бронзовый Кошут в высоких сапогах как бы шел к Будапешту, уверенный в том, что дойдет до него — свободного, никому не подвластного.

В январе были заняты славный рабочими традициями Чепель и юго-западные пригороды столицы — Кишпешт, Кобанья, Ракошсентемихаль, трудовой Уйпешт. Бои завязались в промышленных предместьях столицы.

А в селах и местечках на равнине, там, откуда враг был прогнан, очень быстро прошел внушавшийся гитлеровской пропагандой страх населения перед солдатами Красной Армии. Ладно сбитые парни с медалями и нашивками ранений над карманами гимнастерок сидели на кухнях венгерских крестьянских домиков — этих единственно отапливаемых зимой помещениях, ели зеленую маринованную паприку, запивали ее мутным деревенским вином, в свою очередь угощая хозяев свиной тушенкой или баночной колбасой.

С хохотом, удивляясь местным обычаям, ложились спать на перины в холодных комнатах, накрывались сверху такими же пухлыми перинами, оставляя головы в прохладе.

Мы уже не были ни загадочными, ни страшными, да и мадьяр понемногу узнавали. В населенных пунктах отыскались портные и сапожники — преотличные, между прочим, мастера. У офицеров нашлись отрезы, а в мастерских — кожа. Местные ремесленники оказались заваленными заказами. Портные скоро освоились с покроем кителей, принялись за дело и сапожники. Правда, готовые кители все же чем-то смахивали на мадьярские мундиры, а сапоги шились по привычному здесь образцу, с низким подъемом, и надевать их и снимать было сущей мукой.

Работали охотно и ошеломляюще быстро. Просьба была одна — расплачиваться продуктами: крестьяне ничего не продавали. Те, кто не имел своего хозяйства, бедствовали.

Понятно, что блага ближнего тыла доставались в основном подразделениям второго эшелона, тем, кто с техбазами и авторотами располагались на достаточном расстоянии от переднего края. Тем, кто вел бой в пригородных кварталах венгерской столицы, было еще не до портных.

Год на войне, а значит и день, считается за три. Норма эта принята при исчислении стажа офицерам-фронтовикам. Но нет, не совсем так. Бывает, что день на войне равен прожитому году. Недаром же фронтовикам десятилетиями видятся военные сны. Причем памятны не только часы боев — время наивысшего напряжения, но и многие житейские эпизоды военных лет.

Навсегда запомнились мне венгерские домики с плитами в первой комнате, полугородская обстановка, крашеные, с трафаретами, стены и обязательные фотографии в рамках.

Нами долго пугали население. «Красные солдаты несут вам грабеж, насилие, смерть! — во все горло вещала салашистская пропаганда. — Бейтесь, скрывайтесь, бегите!» Но мадьяру-крестьянину некуда было бежать со своей земли, даже если он порой и был обманут гитлеровской брехней. Ему говорили: «Сопротивляйтесь! Доставайте оружие, стреляйте из дверей и окон!» Но нет, население Венгрии в нас не стреляло. Я не запомнил ни одного такого случая. Да, пропаганда сделала свое. Давным-давно осмеянный «бородатый большевик» с ножом в зубах и в мохнатой шапке кое-кому снова показался реальным. Мы входили в поспешно брошенные дома. Большей частью, конечно, это были дома зажиточные.

Помню оставленный впопыхах особняк средней руки в зеленом пригороде Сегеда вблизи Тиссы — дом, в котором нам пришлось временно располагаться. Не нужно было обладать большой проницательностью, чтобы догадаться, что здание принадлежало какому-то венгерскому музыканту. В просторной комнате второго этажа с эркером стоял концертный рояль. На стенах висели фотографии сухощавого седого человека то за дирижерским пультом, то пожимающего руки людям во фраках, то сидящего над нотами с карандашом в руке. Впрочем, музыканта среди нас не было, и брошенные бежавшими хозяевами ноты интересовали нас мало. По всему было видно — хозяева уходили поспешно. На плите оставался кофейник с недопитым кофе и сухарики в плетенке. Полки кладовочки при кухне были заставлены баночками с маринадами. Показалось не только смешным, но даже несколько обидным то, что музыкант — по всему, человек образованный — так позорно бежал, поверив в «варварство» русских.

И вот, кажется, на третий день нашего здесь пребывания он вернулся. Меня вызвали на улицу. Перед крыльцом стоял высокий костлявый пожилой мужчина с длинными полуседыми волосами. За спиной его неуклюже висел рюкзак с какой-то поклажей. Тонкие ноги-палки, вынырнув из брюк «гольф», уходили в широкие походные ботинки. Он был похож на альпиниста-любителя с солидным спортивным стажем. Рядом с ним стояла женщина в очках, опустившая на землю чемодан, и девочка лет пятнадцати с большой сумкой. Обе были тоже в брюках, что для нас тогда было непривычно.

Сомнений не было: передо мной хозяева дома. Объяснялись недолго. На кое-как понятном нам немецком языке музыкант, назвавшийся профессором, объяснил, что просит разрешения занять хотя бы одну комнату в доме, который он с семьей оставил, боясь бомбежки.

Они поселились на втором этаже. Уже на следующий день мы услышали сверху звуки рояля, а в саду слышался смех Милошки — дочки профессора, которую учил русскому наш повар Ушаков.

Хозяин дома оказался известным венгерским пианистом и композитором. Помню наш с ним разговор. Мелькали имена Глазунова, Прокофьева, Шостаковича… При упоминании каждого из них музыкант возводил глаза к потолку и, словно в молитве, поднимал вверх руки. Стараясь быть взаимно любезным, я высказывал свои небольшие познания в области венгерской культуры и называл Листа, Кальмана, венгерские танцы Брамса. Успокоившийся и уже поверивший, что с его семьей ничего не случится, профессор даже сыграл что-то из Прокофьева, стараясь дать нам понять, как любит и ценит русскую музыку.

Четыре пятых Венгрии тогда еще были заняты немецкими войсками, и мадьяры сражались с ними заодно. Мы еще были враждующими армиями, но здесь, на клочке освобожденной венгерской земли, уже рождались иные отношения, и композитор начинал верить — дружба меж далекими друг от друга народами возможна.

Как-то с неизменным моим Амзараковым возвращались мы на нашем «опеле» из штаба фронта, от которого теперь, находясь впереди левого фланга, располагались километрах в двухстах. По дороге, чтобы попросить вскипятить воды для чая и поесть, завернули мы в один из крайних домов лежащего на пути небольшого поселка. Хозяйкой дома оказалась полноватая женщина. И вот, пока я ждал чаю, пока Амзараков распаковывал съестное, я, разглядывая висящие на стене карточки, среди привычных уже усачей в венгерской форме увидел фотографию, странно показавшуюся чем-то знакомой.

На карточке, наклеенной на серое паспарту, была снята семья. Мужчина лет около пятидесяти — седоватый, плечистый, с усиками, — двое детей — мальчик и девочка — и женщина с прямым пробором в волосах и приметно русским лицом. И костюм мужчины, и одежда детей и матери не оставляли у меня сомнения в том, что снимок сделан в Советском Союзе и что на карточке советская семья.

Принесшая чайник хозяйка заметила мое любопытство. Она сняла фотографию со стены и, смахнув пыль, вручила мне, чтобы я мог разглядеть снимок поближе.

Как умела, она объяснила, что это ее брат. Что он был пленным в ту войну, затем сражался на стороне красных и остался в России. Что в Москве он какой-то начальник, а тут снят со своей семьей.

Слово «Москва» она произнесла с нескрываемой гордостью, сверкнув на меня живыми быстрыми глазами. Стало ясным, что это для нее не просто название города, не географическое понятие, нет, что-то большое, значительное. Она не сказала, что ее брат коммунист, но это было очевидно. Темное пятно от фотографии на стене говорило о том, что карточка здесь висит не один и не два года. Висела и в те времена, когда не только получать из Москвы письма, но и иметь там родственника было рискованным.

Я смотрел на московскую семейную фотографию, и теперь уже не имена мировых гениев, роднящих нас с Венгрией, приходили на ум. Нет, совсем иные, еще более близкие имена: Бела Кун, Матэ Залка — прославленный испанский генерал Лукач. С юности знакомые имена писателей: Бела Иллеш и Антал Гидаш. Оказалось, вовсе не так уж далека была от нас Венгрия. Ведь и над ней, пусть и недолгий срок, в 1919 году развевался алый флаг Советской республики.

Десять дней мы с дочерью провели на озере Балатон. «Венгерское море» пользуется большой популярностью. Берега курортного города Шиофока были буквально усеяны прибывшими сюда из всех стран Европы иностранцами. Теплое, как вода в ванной, в которую без меры влили зеленого экстракта, озеро кипело купающимися. Загорелые тела, не оставляя, кажется, и квадратного метра пространства, покрыли пляж, на котором в двадцати шагах от берега выстроились шестнадцатиэтажные стеклобетонные ярусы отелей. Переполненные гостиницы, забитые сотнями автомашин площадки, такое количество баров, кафе, ресторанов, что все их занять, казалось, не представлялось возможным. Больше всего тут было длинногривой рослой молодежи в клешах и шортах всех цветов радуги. Только пляжными костюмами девушки отличались от парней. Последние носили символические плавки, девушки — не менее условные купальники.

Нынешняя молодежь на Западе отдыхает по-своему. Всю ночь не смолкал на улицах курорта рев проносящихся мимо нашего отеля легковых машин. В летних ресторанах и барах радиофицированные квартеты и трио создавали такой шум, на какой вряд ли способен и сошедший с ума духовой оркестр. С наступлением темноты от пристани отвалил теплоход-дансинг. На всех его палубах также гремел неоджаз, звуки которого разносились по всему озеру. Без устали танцевали танго, шейки и еще что-то очень модное.

Таким увидел я нынешний Балатон. Мне не пришлось находиться в этих местах в дни боев за Венгрию. Отсюда немцы, собрав внушительный кулак танковой армии, наносили контрудар по войскам 3-го Украинского фронта. Им тогда удалось потеснить наши части и на какой-то момент снова выйти к Дунаю ниже Будапешта. План фашистского командования состоял в том, чтобы отвлечь силы от венгерской столицы и дать уйти оттуда осажденным частям. Помню, в сводках мелькали отмеченные кружками на моей карте переходящие из рук в руки города: Дунафельдвар, Харцегфальвар, Аба и теперь знакомый мне, такой сейчас развеселый Шиофок. Вблизи его шли решающие судьбу Венгрии танковые бои, о которых сейчас ничто не напоминало ни в городе, ни в его красочных окрестностях.

Мы, фронтовые саперы, оказались тогда на время несколько западнее вышедших к Дунаю немецких войск. Мы находились выше и наводили через незастывшую реку ложный мост. Он должен был обмануть авиацию врага, становясь мишенью. Но наш мост остался невредим. Бомбы, сброшенные с порядочной высоты, и прилетевшие издали снаряды поднимали в Дунае смерчи воды справа и слева от моста на декоративных понтонах, с декоративными танками. Наши артиллерия и «катюши» били через мост на запад и юг. Усталость непрерывно находящихся в бою артиллеристов была нечеловеческой. Помню, мой сосед по расположению, командир батареи, уснул в оставленном хозяевами прибрежном доме. Проснулся он от пронизывающего сквозняка. Слева над спящим в глинобитной стене зияла огромная дыра. В другую дыру, не меньшего размера, над спинкой кровати, гляделось рассветное небо. Попавший в угол дома и пробивший две его стены снаряд разорвался в саду. Ни взрыв, ни то, что посыпалось на счастливчика капитана, не разбудило его. Так спали мы тогда. Теперь музыка бара напротив отеля «Нопфень», где я жил, не давала заснуть до утра.

Вскоре после ликвидации дунайского прорыва был взят Пешт — восточная и основная часть венгерской столицы. В центральные кварталы его автоматчики проникали и через подземные бункера — городские катакомбы. В них, спасаясь от неминуемой гибели, уже несколько недель пряталось голодное население столицы. Потерявшие облик горожан люди с ужасом в глазах встречали пробившихся в подземелья советских саперов и автоматчиков. Страх отступал, как только обитатели бункеров убеждались, что бойцы не воюют с гражданским населением. Пехотинцы рвались вперед, к Дунаю. И тогда в катакомбах стали появляться венгерские солдаты. Иные из них уже были переодеты в штатское. Другие, еще носившие почерневшие обтрепанные шинели, по всей форме вытягивались перед нашими автоматчиками и предъявляли свои солдатские книжки. Находились и такие, что делались проводниками, предупреждая об опасности. Становилось ясным, что мадьяры теперь воюют только из-под палки и при первой возможности ищут способа сдаться. Иным из них такая попытка стоила жизни. Эсэсовцы, собранные в Будапешт, безжалостно расстреливали всех, кого подозревали в желании капитулировать. Белый платок в кармане венгерского солдата был достаточным поводом для расправы.

И все-таки после уличных боев, в которых трудно было распознать — в тылу ли ты или на переднем крае, немцы, оставили Пешт, бежав на высокогорную сторону Дуная, в древнюю Буду. Красавцы мосты, слава Будапешта, были взорваны. Фронт в городе установился по Дунаю.

На левом берегу, в кварталах Пешта, остановились части 2-го Украинского фронта. На правом, в Буде, в ее аристократических особняках и толстостенных готических замках, засели стиснутые со всех сторон немецкие и те мадьярские части, которые фашистам удалось вывести с собой. Новоиспеченный диктатор Салаши и его министры бежали за австрийскую границу и оттуда продолжали взывать к патриотическим чувствам брошенных на истребление «братьев мадьяр».

В Будапешт, под влиянием пропаганды, утверждавшей, что «русские не щадят никого», сбежались тысячи жителей из маленьких городов. Они попали в страшную ловушку. Около миллиона беззащитных женщин, детей и стариков прятались в подвалах и бункерах города. Правители фашистской Венгрии обрекли их на голодную смерть. Не имеющие ни домашнего крова, ни пищи люди жили в импровизированных укрытиях, стащив туда кровати и стулья из брошенных квартир. На керосинках и самодельных очагах готовили жалкое подобие еды. В узких переулках Пешта беспрерывно рвались снаряды. Никто не смел высунуть голову.

Восточная часть города Пешт была окончательно очищена от врага во второй половине января.

Еще в румынском городе Яссы, во время боев (коммерсанты в Румынии торговали и под свист снарядов), я обзавелся тетрадью, в которую решил по возможности записывать то, что увижу. Тетрадь, побывавшая со мной и в югославский Суботице, и в чешском Брно, как это ни удивительно, сохранилась у меня до сих пор. Так вот там, в начале ее, есть торопливая запись, сделанная в дни освобождения Пешта. Пусть простит меня читатель за стиль.

«Будапешт, город, переживший тяжелое бремя страданий.

Многоэтажные, избитые осколками здания в большинстве своем целы, лишь выбиты окна, да кое-где бреши от снарядов. Красавец цепной мост взорван немцами посередине. Беспомощно и печально опустил он свои стальные руки-цепи в ледяную воду Дуная. На Дунае идет перестрелка. По эту сторону — наш передний край. На той стороне — немцы. Здесь, в занятой нами главной части города, уже идет никогда не утихающая жизнь. Бледные, добротно одетые мужчины в шляпах куда-то спешат по улицам. Худенькие большеглазые венгерские мальчишки играют в брошенных подбитых машинах. На лицах встречающихся девушек — боязливые улыбки. На площади, где лежат раздувшиеся трупы артиллерийских лошадей, изможденные женщины пытаются кухонными ножами вырезать из конских туш еще, может быть, не протухшее мясо.

Кое-кто боязливо и жалко просит хлеба у каждого проходящего мимо советского офицера.

В двух-трех кварталах от передовой, в узких улицах, люди в черных длиннополых шинелях и шапках-кастрюльках чинят разбитую снарядом стрелку на рельсах трамвайной линии. Мадьяры — трудолюбивая нация. Эти люди не могут сидеть без работы.

В разбитом Будапеште уже кое-где горит электричество. Восстанавливается водопровод.

Отлично помню этот зимний, уже теплый день конца января. Мы ехали в Будапешт с севера, из Каталины. Миновали расположенный у подножия горы городок Забеген… Впереди темнел Уйпешт — рабочий район города. Навстречу нам по краю шоссе и обочинам двигалось нечто похожее на демонстрацию без лозунгов и знамен. Люди из освобожденного Будапешта возвращались по домам. Толпа была черной. Во всяком случае, такой она запечатлелась в моей памяти. Женщины катили коляски с маленькими детьми. Тех, кто мог как-то идти сам, вели за руки. Некоторых несли на руках. Мужчины — их было немного — везли какие-то самодельные тележки на колесах от детских велосипедов с погруженным жалким домашним скарбом. Печальная колонна растянулась на километры. Люди шли в деревни, может быть, в города, откуда два месяца назад бежали в столицу, ища там спасения. Иные двигались еще сносно. Были и такие, кого придерживали под руки.

И тут я подумал о родном Ленинграде. Не так уж давно мы, оторванные войной от блокадного города, узнали в подробностях о том, что пережили ленинградцы. Здесь люди сами еще уходили из города, отделавшись голодом и страхом в его подземельях. Сколько же никуда не ушло и уже никогда не сможет уйти из Ленинграда?!

В Ленинграде в начале 1942 года умерла моя мать. В частях морской пехоты у его стен погиб старший брат — инженер с завода «Красная вагранка». Я уже знал, что недосчитаюсь многих оставшихся в городе товарищей. Мы расставались, уверенные в победе, и не обманулись, хотя не представляли себе масштаба горя, какое принесет война.

И все же человеку, видевшему пепел городов на родной земле и смерть боевых товарищей, тем не менее чуждо низменное чувство мести. Так мы были воспитаны нашей советской школой и ленинской Красной Армией, в рядах которой я воевал уже четвертый год. Мне было жаль и только жаль идущих навстречу нашей медленно пробиравшейся машине людей. Они шли, стараясь не смотреть в нашу сторону, хотя уже было ясно — нас не страшились.

Навсегда запомнил я Будапешт тех дней. Непривычные дома его центральных керулетов (районов). Здания с дворами-колодцами, но, в отличие от ленинградских, без арки на улицу. Со всех четырех сторон, по всем этажам опоясанные сплошными балконами. Не знаю, что делалось на асфальтовом дне дворов прежде, но теперь там кучками собирались обитатели дома и варили себе пищу. Делали они это, как кочевники, на кострах, только вместо чанов над огнем висели эмалированные кастрюльки. В Будапеште не было ни газа, ни света.

Мы ночевали в предместье Уйпешт. В маленькой тесной квартире собралось несколько человек. Все они — женщины, пожилой мужчина и старик — были рабочими близлежащих заводов. У нас нашлось чем угостить, да и выпить нашлось. Мы охотно поделились тем, что было, с хозяевами квартиры и гостями-соседями. Уже не помню, каким способом, но получился оживленный разговор, хотя переводчика среди нас не было.

Примерно в середине вечера зашумели и о чем-то горячо заговорили женщины. Возник не спор, скорее темпераментный обмен мнениями. Без особого труда можно было понять: речь шла о том, что русские — славные и добрые ребята и что тому доказательство — вот этот вечер и дружеская беседа с теми, кого еще недавно изображали душегубами. Сидящий у стола старик, почти ничего не выпивший, время от времени поднимал свой сухой жилистый кулак и, грозясь им куда-то в пространство, хрипло восклицал:

— У-у, Гитлер, Хорти Миклош!

И женщины согласно кивали головами и вздыхали.

Меж тем в эту ночь над Уйпештом нависла серьезная опасность уже не военного порядка, но порожденная войной.

По Дунаю с его верховьев шел лед. Весна в том году была необычайно ранней, и реки вскрылись преждевременно. Дойдя до Уйпешта, он не мог пройти дальше. Мешали рухнувшие в воду фермы взорванного немцами железнодорожного моста. Первого из шести тогдашних будапештских мостов. Застряв в переплетах ферм, ледяные глыбы, наплывая, лезли одна на другую и создали непробиваемую для воды плотину. Дунай выше Уйпешта начал подниматься. Вскоре вода вышла из берегов и начала затоплять улицы предместья.

Нас разбудили ночью. Тот самый старик, что посылал проклятья Гитлеру и Хорти, дал понять, что в городе творится неладное. Уйпешт уже не спал. Торопливо надев шинели, мы пошли к Дунаю. Но оказалось, что туда уже прибыли армейские саперы. В темноте, чтобы не привлечь внимания немцев с той стороны реки, на лед доставили изрядное количество тола и заложили запалы. Взрывчатка сделала свое дело. Тишину ночи сотрясали взрывы. В черное небо вместе с огнем взлетели глыбы льда. Похоже было, будто произошло извержение подводного вулкана. Белая дамба рухнула. Вода вместе с обломками льда хлынула по течению и стала отступать с уйпештских улиц. Еще не освобожденная до конца столица и ее предместья Ракошпалота, Палотауфалу, да и совсем недалекий отсюда знаменитый остров Маргит были спасены от наводнения советскими саперами.

Немцы сидели на высоком берегу в Буде. Туда вода вряд ли добралась бы. Ну, а если бы залило Пешт, прекрасное здание парламента, стоящее на самом берегу в центре набережной? Если бы залило сотни прибрежных домов с хлебнувшими горя жителями? Да разве они, те, что вели огонь по венгерской столице с высот левобережья, пожалели бы кого-нибудь?!

Теперь я ходил по улицам Будапешта, пытаясь угадать приметы прошлого. Их не было. Останавливаясь вблизи Дуная, припоминал. Вот по какой-то из перпендикулярно расположенных к реке улочек, из которых видна гористая часть города за Дунаем, мы со старшим лейтенантом Бучиным переходили дорогу. Пули одна за другой просвистели где-то совсем близко около наших фуражек. Когда мы, бросившись к стене, укрылись за выступ дома, из подъезда здания напротив нам крикнул автоматчик:

— Вы что?! — В сердцах он добавил пару крепких словечек. — Война же!.. У них там, на горе, снайперы. Только и ждут таких, как вы.

К счастью для нас с Бучиным, сидящий на берегу в Буде снайпер, видно, оказался не очень-то высокой квалификации.

Сейчас мирный Будапешт был прекрасен. Оживленные, заполненные ярко одетой толпой тротуары. Зелень бульваров и зеркальная синь прудов. Вереницы, нет, ленты плывущих вдоль улиц машин, блистающих лаком всех цветов радуги и раскидывающих во все стороны зайчиков, отраженных никелем радиаторов и бамперов. Тысячи продольных и поперечных стеклянных транспарантов, приглашающих, зовущих, требующих что-то посетить. Город был одновременно суетлив и праздничен.

Но великолепней всего — Дунай. Необыкновенно красив Будапешт по берегам, откуда бы на них ни смотреть. Давно вновь отстроена и горда своими архитектурными, шедеврами Буда. По-прежнему прекрасно торжество готики — величественное здание парламента, а неподалеку ультрасовременный, отлично вписавшийся в череду прибрежных построек новый отель — песня из стекла и бетона. Сам Дунай широк и полноводен. Смотреть на него сверху, с высоты горы Геллерт в Буде, — истинное наслаждение. Гордая река течет здесь на юг, перерезая пополам Венгрию до югославской границы. В ясный солнечный день Дунай и его берега с птичьего полета видны на долгие километры. Плывут пароходы, оставляя за собой белый бурлящий шлейф, тянутся вдоль берегов ГЭС и фабрики, и сливаются с небом далекие просторы земли. На противоположной стороне — шумный, кипучий, деловой Пешт. Счастливая, ласкающая глаз панорама. Сами по себе уходят мысли о прошлом. Мир удивителен и в самом деле, может быть, уже непобедим.

И снова здесь говорливые туристы и восторги, восторги! Восхищение открывшейся красотой на множестве языков.

Милая худенькая девушка Лена — наш будапештский гид и переводчик — объясняет мне, что высящийся на горе монумент со статуей Свободы, поднявшей над головой пальмовую ветвь, работы скульптора Кишфалуди-Штробля, поставлен тут в честь советских войск — освободителей Венгрии от фашизма.

Невдалеке отсюда, внизу, — новый мост, которого не было в те военные времена, и вообще здесь многое иначе. О войне, самой последней, Лена, конечно же, знает только из учебников истории. Она моложе и этого памятника, и, кажется, даже этого нового моста. Ну и прекрасно!

В Будапешт более четверти века назад я еще попал под самый конец войны, в апреле. Стояла цветущая весна. Здесь уже все зазеленело. По городу со скрипом и тарахтеньем ходили старые трамваи. Работали кино и театры. На улице Ракоци были открыты магазины. Появились откуда-то и товары. Они выставлялись в витринах, в которых не было стекол. Вечером Будапешт затихал рано, но днем он жил и находился весь в движении. Улицы были расчищены. Дома кое-как приведены в порядок. Мрачные дни зимы отошли в воспоминания. Горожане отличались находчивостью и сдержанным вниманием. Чувствовалось — Венгрия найдет свое место в будущем мире, завоеванном такой дорогой ценой.

После отдыха в шумном и жарком Шиофоке и малоспасительного купания в Балатоне мы снова в венгерской столице, только теперь живем не в отеле «Волга», вблизи центра, в северо-восточной части города, а на его левобережной стороне, в новом, комфортабельном отеле «Вена».

Отель стоит чуть ниже оживленного шоссе, на развилке двух дальних автотрасс. До блеска накатанные сизые ленты дороги ведут отсюда за границу — в Австрию и Югославию.

На кинжальном острие газона, там, где сходятся две дороги, устремляясь затем к центру Будапешта, высится монумент советского воина с небольшим флагом в руках. Кто это? Вряд ли памятник какому-то фронтовому регулировщику. Возможно — танкист? Танкам, когда они идут колонной, путь указывают флажками специально для того выставляемые «маяки».

Машины на Будапешт и из него проносятся здесь, не снижая хода, со скоростью 80—100 километров в час. Подойти к монументу не так-то просто. Но я все-таки улучил момент и через некоторое время был возле памятника.

На постаменте, служащем опорой поднявшему флаг офицеру, прочитал имя капитана Остапенко.

Так вот это кто! Тот самый капитан Остапенко, который в декабре 1944 года, так же как другой капитан — парламентер советских войск Миклош Штейнмец, вышел с белым флагом навстречу врагу, неся гуманный ультиматум своего командования с предложением прекратить бессмысленное и безнадежное сопротивление и тем сохранить жизнь тысячам солдат окруженных частей и положить конец страданиям гражданского населения Будапешта.

Мне хорошо помнится этот день самого конца декабря. Фронт облетела обжигающая весть. Ультиматум остался без ответа. Оба парламентера убиты. Штейнмеца подпустили близко и расстреляли. Остапенко дошел до вражеского расположения. Капитулировать фашисты отказались, и, когда капитан направился назад, раздался выстрел в спину.

Убийство парламентеров считалось преступлением в истории всех войн. Советским фронтам не оставалось ничего другого, как начать решительный штурм. Немецко-фашистское командование взяло на себя ответственность за ненужные жертвы и разрушения венгерской столицы.

Два капитана — русский и мадьяр — несли мир войскам и избавление от гибели женщинам и детям. Пользующиеся незыблемым правом неприкосновенности, они были подло уничтожены.

Теперь на перекрестке до зеркальности накатанного шоссе, отражаясь в нем, стоит бронзовый капитан Остапенко. Лицом он обращен к Будапешту, за освобождение которого боролся и у стен которого погиб с флагом мира в руках.

Из Будапешта мы уезжали, когда на город уже спустилась густая синь летнего вечера. Состав «Будапешт — Москва» стоял под сводами вокзала. Нам повезло особо. В поезде был вагон до нашего города. На нем белела эмалевая табличка «Будапешт — Ленинград».

Так просто. Садишься в поезд в центре Будапешта, вблизи протекающего через половину Европы Дуная, и на третий день ты дома, на Неве. Погружаешься в тот же вагон в Ленинграде, двое суток, и вот она — столица социалистической Венгрии.

Ничего удивительного и необыкновенного. Студенты-мадьяры учатся в Ленинграде. Я на слух узнаю их речь в театрах и музеях, в магазинах и автобусах. На улицах Будапешта нет-нет да и услышишь — говорят по-русски. Здесь очень любят Райкина, ансамбль Моисеева, театр Образцова и в особенности же советский цирк, который тут, как и повсюду за границей, называют Московским цирком.

Под землей Будапешта стремительно носятся сверкающие вагоны метро. Оно сооружено здесь с помощью советских специалистов. В аптеках наших городов продаются медикаменты, на аккуратной упаковке которых значится: «Будапешт, Венгрия». И то и другое отдано на службу людям. Их здоровью и счастью.

Дружба. Надолго, навсегда! Дорогой ценой, беззаветным героизмом наших солдат была добыта она той далекой зимой, что не давала покоя моей памяти знойным летом, два года назад проведенным на венгерской земле, теперь такой цветущей и благополучной.

Впрочем, так, наверное, и должно быть. Молодежь пусть постигает по книгам уже историческое время. Мы же, для кого военное прошлое и память о товарищах никогда не покроются туманом истории, мы, те, кому посчастливилось… да, да, именно посчастливилось своими глазами увидеть победу правды и справедливости, никогда не забудем того, как трудно она добывалась.

Я был в Венгрии дважды в своей жизни. Не знаю, случится ли быть еще, но мне кажется — я оставил там частицу себя.

Предыдущая главаГлава 48 из 51Следующая глава