Вот и окончилась его долгая военная дорога.
Сложилось так, что Владимир Акимович Белович уезжал на родину, чтобы уйти там в запас, в погонах с двумя маленькими звездочками, из которых, почти за четыре года службы, только одна прибавилась к единственной, означавшей звание младшего лейтенанта. В нем Белович начинал свой боевой путь.
Секрет столь малой офицерской выслуги за все изнурительное военное время таился в незавидной боевой специальности — начхим!
Ох уж эти бедолаги начхимы во фронтовых частях! Поглядеть — можно было подумать: они провинились в том, что сражений с применением химического оружия, к великому счастью для всех, так и не произошло.
Чуть ли не с первых месяцев войны начхимы сделались объектом всяческих шуток и подтруниваний, которым потом не было конца. И хотя в течение почти четырех лет по фронтовым подразделениям рассылались приказы, строго требовавшие внимания к химслужбе и выполнения на этот счет всех необходимых предосторожностей, кажется, к третьему году боев почти все уже были уверены, что на химическую атаку враг не осмелится.
Только в далеких тыловых частях можно было увидеть дневального, снаряженного по всей форме, с противогазной сумкой на плече. На фронте давно надоевшие всем противогазы возили в хвосте моторизованных и конных обозов, вместе с разным бытовым хозяйством, которым по мере продвижения на запад обрастала каждая передовая часть. Что же касается офицеров-химиков, то, пребывая вроде бы не у дел, они занимались чем угодно, выполняли любые задания штаба.
За три с лишним года службы в инженерном полку много переделал всевозможных не своих дел и начальник химической службы лейтенант Белович, прозванный штабными остряками Самым Старшим Лейтенантом.
Бывали дни, когда он, не слишком удачно, замещал начальника продовольственно-фуражного снабжения. Случалось, бесстрашно выполнял обязанности офицера связи меж передним краем и армейским инженерным командованием. Бывало и так, что ему поручали работу военного дознавателя, — Белович добросовестно выполнял и следовательские обязанности.
По гражданской своей профессии он был заводским экономистом, а начхимом заделался потому, что когда-то в молодости проходил учебный сбор, навсегда закрепивший за ним военно-учетную специальность химика.
Это был весьма штатский, добрый и очень неглупый человек. Природная мягкость характера и врожденная безотказность давали легко повод к тому, что Беловичу поручали все, что не хотелось или не было времени делать другим.
Офицеры инженерного полка — те, для кого военная служба была давним постоянным занятием, и те, кто стали называться капитанами и майорами лишь во второй половине сорок первого года, — относились к Беловичу с тем несколько снисходительным участием, с каким умудренные опытом взрослые люди относятся к старательному, но еще беспомощному ребенку.
Наверное, он был единственным командиром в штабе полка, к которому все стоявшие выше его по званию обращались не иначе как по имени и отчеству. Тем самым офицеры как бы старались сгладить ставшее с годами войны почти комическим положение с его лейтенантскими погонами.
Впрочем, сам Белович никакого неудобства в своем звании не замечал или не желал замечать. Службу в полку он принимал как дело для него временное, относясь к нему, однако же, со всей серьезностью. Он, как мог, честно делал все, что от него требовали.
Хотя Белович и старался походить на настоящего военного: туго стягивал ремень, который носил с портупеей, часто чистил свои тяжелые яловые сапоги и пуговицы надраивал до блеска, тем не менее было в его немного покатых плечах, в склоненной набок голове, когда он внимательно слушал собеседника, в походке носками врозь что-то непоправимо штатское.
На то, что его называли Самым Старшим Лейтенантом, как и на другие шутки, начхим не обижался. Даже наоборот, порой беззлобно подыгрывал острякам, как бы подчеркивая тем, что присутствует здесь лишь в силу военной необходимости и готов, как только придет тому час, стать прежним Владимиром Акимовичем.
И вот он покидал полк. Это происходило в жаркие летние дни, когда на улочках чудом обойденного боями немецкого городка, где теперь располагался штаб, доцветали липы. К тому времени со дня, когда затихли орудия, прошло уже два непривычных мирных месяца, и не было ничего удивительного в том, что командование нашло возможным отправить начхима домой, где он, конечно же, должен был незамедлительно уйти в запас.
Направление в Москву для демобилизации и литер на проезд уже лежали в кармане кителя, недавно сшитого Беловичу местным «военным и штатским» портным.
Года полтора назад он, до тех пор полагавший, что о своих прежних, довоенных занятиях следует позабыть, скорее всего ради любопытства, чем на что-то надеясь, послал письмо в домовую контору на одной из линий Васильевского острова, где в большой коммунальной квартире жил более десяти довоенных лет. Надежд получить ответ было мало. К тому же вообще оставалось неизвестным, цел ли тот пятиэтажный дом со вторым двором-колодцем, куда выходило окно комнаты Владимира Акимовича. Ну а если даже цел — кто знает, кому из соседей удалось выжить, чтобы им сумели передать его письмо?
И все же, как ни удивительно, ответ пришел. Пришел месяца три спустя, когда Белович уже перестал его ожидать. Письмо прислала соседка по квартире, эстрадная артистка. Пережив блокадную зиму и голод, эвакуировавшаяся из города в сорок втором году, она каким-то образом умудрилась уже вернуться домой.
Ровные строки на сероватом листе ученической тетрадки в линейку сообщали о том, что дом, в котором жил Владимир Акимович, уцелел, хотя в окнах его и чернеет закрашенная фанера вместо стекол, и что комната Беловича благодаря удачным обстоятельствам осталась незанятой. Еще соседка-актриса писала, что теперь она член домкома и что по действующим правилам площадь фронтовика никем не может быть заселена, из чего следовало, что Белович, отвоевав и оставшись невредимым (этого ему пожилая эстрадница в письме горячо желала), сможет вернуться в дом на Васильевском острове.
С того талого весеннего дня (полк тогда уже прошел Польшу и приближался к границам Германии), когда Беловичу принесли самодельный конверт с волнующим штемпелем: «Ленинград», обычно уравновешенный и выдержанный Владимир Акимович на время потерял свою всегдашнюю выдержку, Мысль о том, что с прежним укладом жизни, может быть, вовсе еще не покончено, привела его в беспокойное состояние.
Он по нескольку раз перечитывал письмо. Вслух вычитывал из него строки товарищам по службе. Сделался вдруг непривычно говорлив и, так как в штабе больше не было ни одного ленинградца, мог без конца рассказывать об этом, с его точки зрения, не знающем себе равных городе. Искренняя влюбленность Беловича в родной город сразу же послужила предметом для новых веселых подтруниваний. Нет-нет и кто-нибудь из штабных как бы вскользь бросал фразу вроде того, что-де, конечно же, Ленинград хорош, но разве можно его по красоте сравнить, например, с Киевом или Одессой. Не улавливая подвоха, начхим немедленно кидался в словесный бой и с бог знает откуда взявшимся красноречием отстаивал еще Пушкиным воспетую неповторимость невских берегов.
Когда день расставания с боевыми друзьями приблизился вплотную, Владимир Акимович, совсем недавно желавший демобилизации, кажется, был готов кинуться умолять командование отменить приказ и оставить его — лейтенанта Беловича — в штабе до тех дней, покуда не будет расформирован их полк. Ему стало казаться, что все здесь только и мечтали о том, чтобы побыстрее от него избавиться. Думалось, и товарищи-офицеры, с кем вместе провел годы, стоящие десятилетий, смотрели на него так, как смотрят в купе дальних поездов сдружившиеся пассажиры, которым еще предстоит путь вместе, на того, кто сходит на ближайшей станции.
Владимир Акимович Белович был холост. На протяжении всей своей военной службы денежный аттестат он направлял в далекий, совсем ему незнакомый Ташкент старшей сестре, которую не видал уже лет пятнадцать. Она была для него формально тем единственно близким человеком на свете, кому смогут послать извещение в случае его гибели.
По правде говоря, одинок он был не всегда.
За несколько лет до войны Белович женился.
На одной вечеринке, устроенной по случаю майских праздников, его познакомили с веселой, гладколицей Риммой Григорьевной — врачом-ортопедом, подругой хозяйки квартиры. Кажется, в тот же вечер подвыпивший Владимир Акимович — пил он редко и неумело — наговорил бездну комплиментов под звучный и одобрительный смех полногрудой Риммы.
Уже на следующий день сослуживцы, в особенности женщины, бывшие свидетелями его внезапного увлечения, пришли к выводу, что Белович и Римма будут прекрасной парой и что Владимиру Акимовичу давно пора начать семейную жизнь.
Записались через несколько дней и стали называться мужем и женой.
В комнату Владимира Акимовича Римма привезла полутораспальную кровать какого-то желтого дерева в крапинках, которое называла «птичий глаз». На стену повесили огромную картину художника Юлия Клевера — багровый закат в зимнем лесу. Это был дар матери Риммы.
С утра, напившись чаю, они разбегались на работу. Обедали врозь. По воскресеньям Римма водила мужа к своей маме, которая считалась в кулинарном деле искусницей. Владимир Акимович с удовольствием посидел бы дома и почитал бы книгу, но спорить с женой не решался и покорно шел к теще.
Чуть ли не каждое воскресенье, после обеда, ходили на балеты, которые Римма Григорьевна обожала. Белович в балетах не разбирался и порою на них скучал. Вскоре он понял, что Римма в театр, особенно на премьеры, стремилась лишь потому, что туда шли ее знакомые профессора со своими женами и еще какие-то «всем известные люди». В антрактах, когда гуляли по фойе, она цепким взором отыскивала в толпе знакомых и старательно им улыбалась.
Первым ее мужем был театральный художник. Римма рассказывала: лишь только они познакомились, художник немедленно захотел писать ее портрет в костюме Кармен с веером в руке. Портрет так и не был закончен. Помешал развод.
Дома по вечерам она скучала. Если Белович, сидя за столом, читал какую-нибудь книгу по экономике и делал выписки, Римма, пожав плечами, спрашивала: «Неужели тебе это не надоело на работе?»
Вскоре Белович с горечью начал убеждаться, что она все чаще стала его раздражать. И то, как Римма Григорьевна непомерно любила сладкое, и как судила о балеринах, непременно сообщая, кто будто бы какой из них покровительствует…
Вскоре они разошлись.
Развелись так же просто, как и записывались меньше года назад. Не было ни скандала, ни взаимных упреков, даже крупного разговора. Однажды, вернувшись с работы, Владимир Акимович увидел, что в комнате нет ни «птичьего глаза», ни заката Юлия Клевера. В доме его встретили лишь давно знакомые вещи.
Его соседка, пожилая эстрадная артистка, встретившись с ним в коридоре, как бы между прочим сказала ему:
— Не горюйте. Все к лучшему. Она вам совсем не подходила.
Он ничего не ответил, но ведь он и не горевал. Однако слова, брошенные неглупой женщиной, запали в душу. Почему она ему это сказала?.. Значит, размышлял Белович, еще не все потеряно. Значит, еще может найтись на свете такая женщина, которая ему «подойдет», такая, что сможет понять его и сделать счастливым? Нет, он вовсе не закоренелый холостяк. Просто так сложилось. Он бы хотел нормальной человеческой любви, доброй семьи и обязательно детей. Ведь ему уже за тридцать. Пора бы!
И тут, в солнечный воскресный день начала лета, на страну обрушилась война, и нечего уже было думать ни о женитьбе, ни о несуществующей семье, ни о чем личном.
Больше себе он не принадлежал.
Прошло не так уж много времени, и война из чего-то незнакомо страшного превратилась сперва в трагическую реальность, а потом сделалась жестокой, но привычной обыденностью.
И все-таки пришел так долго ожидавшийся неповторимый май. Внезапно наступила тишина.
Оставалось еще немного времени, и Владимир Акимович Белович должен был ступить на асфальт измученного и израненного Ленинграда.
Все было готово к отъезду, и он мог бы уже в конце дня отправиться к железнодорожной станции на попутной машине. Но Белович предпочел отложить отъезд до утра, решив устроить небольшую прощальную вечеринку.
В уставленной разными безделушками, украшенной салфеточками и картинками гостиной домика, где он квартировал, начхим поставил для товарищей две расцвеченные этикетками бутылки немецкого рома. Дольками были нарезаны плавленый сыр и похожая на застывший фарш баночная колбаса. Ужин как будто получался.
А тут кто-то из пришедших притащил еще с собой бутылку водки. Другой принес тарелку невесть где раздобытой кислой капусты. Штабные офицеры полка не были избалованы обилием съестных припасов, и стол, приготовленный Беловичем, вместе с добавками, показался отличным.
Однако все изменилось с приходом на прощальный вечер капитана Удалеева.
Он явился неожиданно с таким количеством снеди и вина, что скромно начатая прощальная вечеринка грозила превратиться в шумное пиршество.
Удалеев пришел не один. За ним следовал розоволицый старшина. В руках он нес картонный, по всей видимости не очень-то легкий короб.
— Товарищи офицеры доблестного штаба! — еще в дверях заулыбался Удалеев. — Сейчас будет мировой банкет по случаю убытия из части лейтенанта Беловича. — Кинув взгляд на приготовленные начхимом угощения, капитан торжествующе продолжал: — Это все семечки, голубы мои. Сейчас оформим по-положенному. Примите, товарищ лейтенант, надлежащее уважение!.. А ну, Бабенченко, выгружай!
В этом громком вступлении, в ерническом подмигивании собравшимся, в широких жестах, которые должны были свидетельствовать о щедрости капитана, Белович почувствовал для себя что-то оскорбительное. Подумалось: Удалеев в насмешку ему затеял всю эту показную суматоху с роскошным угощением.
Как бы то ни было, а на столе уже появились копченая колбаса, селедка и соленые огурцы, ветчина и другие редкостные в те дни закуски. Выстроились бутылки с вином, которого хватило бы и не на такую компанию, что собралась у начхима.
Несколько растерявшийся Белович вовсе не выражал той радости, какую, казалось бы, следовало проявить в благодарность капитану. Но и протестовать было нелепо.
Впрочем, и сам капитан Удалеев, направляясь к Беловичу, знал, что его появление придется начхиму не очень-то по душе.
Дело тут заключалось в том, что если и был в полку среди офицеров человек, который испытывал неприязнь к начхиму Беловичу, так это именно капитан Удалеев. К тому же недолюбливание тут было обоюдным. Взаимная молчаливая неприязнь их имела романтическую подоплеку, причиной которой явилась женщина. Странным это могло считаться и непонятным. Ведь ни о каком соперничестве, разумеется, не могло быть и речи. В самом деле: о чем говорить?! Тихий, уравновешенный и уже немолодой Белович и такой завидно приметный капитан Удалеев, который, казалось, был и создан для того, чтобы нравиться женщинам.
И вот поди ж ты!
Никто в полку так не выставлял на смех, где только это было удобно, штатские привычки Беловича, как это делал капитан Удалеев. Никто так не подтрунивал над отсутствием у Беловича строевой выправки и командирских навыков. В лицо, пожалуй, лишь он называл Беловича не иначе как «товарищ лейтенант» — уставным обращением, к которому никак нельзя придраться. Делал это Удалеев ловко, словно бы по природной простоте и привычке следовать воинской дисциплине, будто и в мыслях не имел намерения обижать начхима, но Белович-то понимал истинный смысл нехитрой игры капитана. Знал и о его подлинном отношении к себе. Тем не менее начхим делал вид, что ни о чем том не догадывается, и держался в отношении Удалеева подчеркнуто корректно, хотя и суховато.
А яблоком раздора была Зина.
Едва ли исполнилось ей девятнадцать, когда осенью сорок третьего года пошла она в армию, и первым человеком, которого Зина спросила, как ей стать военной, оказался лейтенант Белович.
Это случилось еще вдалеке от границы, на освобожденной советской земле, в городе, где Зина жила с рождения. Два года она, прячась от немцев, только изредка показывалась на улицах, по-старушечьи перевязывалась темным платком, из-под которого поблескивали ее живые глаза на бледном от недоедания лице.
Штаб полка, тогда приданного армии, наступавшей на крайнем южном фланге фронта, вошел в город на второй день после занятия его передовыми частями.
На одной из улиц, изрытой глубокими колеями проходивших тут танков и грузовиков с пушками, еще отпугивающе пустынной, Белович и повстречался с Зиной.
Девушка остановила его, когда Владимир Акимович шел по адресу, данному ему командиром части, чтобы присмотреть квартиру, где придется заночевать, а может быть, и жить некоторое время. Доверчиво глядя в кое-как побритое с утра лицо немолодого лейтенанта, Зина спросила, как ей стать военной и уйти отсюда с Красной Армией.
Белович понимал — нужно бы ответить, что в скором времени появится здесь районный военный комиссариат, который и займется этими делами, но девушка смотрела на него с такой надеждой в глазах, что Владимир Акимович не стал ей ничего объяснять, а, позабыв на время о том, куда шел, велел Зине следовать за ним. Тут он повернул назад, повел ее к штабу полка. Возвратясь в штаб, он очень по-уставному обратился к командиру и совсем по-штатски попросил принять девушку в вольнонаемные или оформить бойцом в хозяйственную часть. Причем просил о том столь убежденно, что можно было подумать, будто знал девушку давно и готов был за нее поручиться.
Всего только и оказалось у Зины документов, что бесполезная теперь сберкнижка матери, которую та оставила, когда уходила с младшей дочкой на восток от немцев — сама Зина гостила в то время у тетки в соседнем районе, — да еще перетертое на сгибах, с бледной печатью удостоверение об окончании «без отрыва от производства» курсов сандружинниц. Паспорта не было. Паспорт забрали в немецкую комендатуру, велев за ним прийти самой. Зина не пошла — пряталась, жила без паспорта.
К радости Беловича, командир части, подумав, вошел в положение девушки. Зина была направлена в распоряжение начальника медсанслужбы полка. Ей выписали солдатскую книжку, зачислили рядовой и оставили в санчасти при штабе.
Ах, как удивительно пошла ей военная форма!
Гимнастерка, ловко перехваченная ремнем на узкой талии, плотно облегала округлые плечи и высокую девичью грудь. Собственноручно суженная и потому переставшая быть скучно-форменной юбка охватывала бедра, открывая чуть полноватые, обутые в сапоги ноги.
Совсем немного прошло времени, и щеки Зины, перестав быть бледными, к тому же еще и чуть пополнели, а, кажется, еще не знавшие помады губы и без того сделались пунцовыми. Темные и гладкие волосы, расчесанные на пробор и стянутые сзади в узел, придавали ее лицу что-то особенное, не похожее на городские женские лица.
Нет, Зина не была красавицей, не назвать ее было Аксиньей из «Тихого Дона», представлявшейся Беловичу идеалом российской красоты. И все-таки именно об Аксинье подумал он, глядя однажды на Зину, когда она, склонившись над листком бумаги, что-то там записывала. Может быть, она действительно не была красавицей, конечно же, не была, но ее свежесть и молодость, обволакивающее спокойствие агатовых ласковых глаз могли помериться привлекательностью с любой признанной красотой.
Не зря же чуть не с первого дня появления Зины в инженерном полку на нее стали засматриваться все — и те, кто мог иметь шансы на успех или хоть малую на то надежду, и те, кто вряд ли на что-либо мог надеяться. Сыскались и чистосердечные поклонники — этакие рыцари в бывалых шинелях, и, чего греха таить, такие, что уповали на преимущества своего командного положения. Были и те, кто считал себя неотразимым.
Однако все по-разному предпринятые попытки сближения с Зиной вскоре разбились о достаточно безобидную, но неколебимую стойкость поначалу, казалось, такой покладистой девушки.
Когда, случалось, как это говорится, к Зине подъезжали, одни с рискованной прямотой, другие с тонким подходом, когда заводили с нею смелые или игривые разговоры, а то пытались ошеломить богатством красноречия, Зина вдруг очень просто и решительно говорила:
— Знаете что, я не затем в армию пошла.
Бывало — наступающий сдавался не сразу:
— При чем тут армия?
Но Зина не думала вступать в споры.
— Вот так вот. Понятно? — беззлобно, но решительно кончала она разговор и тут же, неожиданно очень приветливо, улыбалась, чем превращала в шутку все происходившее.
Это простодушное Зинино умение кончать порой не совсем приятное объяснение давало каждому возможность выйти из трудного положения без видимых потерь. И каждый про себя был за то благодарен девушке.
— Ну, а если влюбишься? — уже шутя спрашивали ее.
— Не влюблюсь. Не время.
— Ой ли? А — случится?
— Пока не случилось, так что — все! — с легким вздохом заканчивала разговор Зина и при этом так чисто, открыто смотрела в глаза собеседнику, что и тому, кому казалось, будто он был всерьез увлечен девушкой, становилось легче, и ее оставляли в покое.
«Зина ничья». С этим даже как-то радостно примирились, и Зину полюбили. Полюбили той грубоватой, но верной любовью, которая на фронте окружала девушек, попавших в большую мужскую семью и вместе со всеми переносящих тяготы и превратности фронтовой жизни.
Да, Зину полюбили. Ей старались делать приятное. Кто радовал теплым, словно отеческим, словом. Кто, желая доставить удовольствие, приносил ей конфеты из своего дополнительного офицерского пайка. Иные были довольны, когда им удавалось оказать Зине небольшую услугу. Помочь ей что-нибудь донести до санчасти или куда-то попутно подвезти ее на штабном мотоцикле. И Зина в таких случаях каждого сдержанно, но трогательно благодарила. Кого одобрительным взглядом, кого кратким «спасибо», а кого и просто милой улыбкой.
Но один человек для нее все же был исключением из правила. Им был Самый Старший Лейтенант. Только его, когда это было не при других, она называла просто Владимиром Акимовичем, и при этом с какой-то очень домашней интонацией. Зина явно отличала Беловича от всех и средних, и старших командиров. Как бы оправдывая свое, наверное, все-таки заметное, особое отношение к начхиму, она, если ей на то кто-нибудь намекал, вздохнув, говорила: «Он хороший человек». И чувствовалось: в это короткое определение вкладывалось много смысла.
Когда при очередном новом размещении части удавалось пожить с некоторыми удобствами, по отдельным домикам, Зина ни к кому из офицеров, квартируй они хоть по трое, в гости не ходила, а к начхиму шла без всякой оглядки и подолгу у него задерживалась. Пила чай, слушала его рассказы про довоенную жизнь в Ленинграде, про завод, где он работал, про театры…
Была у Зины редкая в девушках черта — она умела внимательно слушать. И не просто слушать, а выражать интерес к рассказчику, подбодряя его то улыбкой, то понятливым легким кивком головы или выжидательным взглядом.
Имелась в военной биографии Беловича и исключительная, а может быть, и героическая страница.
Никогда о той истории он никому не рассказывал, а Зине рассказать захотелось.
Еще в тяжелые дни отступления на Дону начхим был послан в инженерную разведку, которая в данном случае была не чем иным, как необходимостью посмотреть место предполагаемой переправы и доложить, что там за берега и есть ли естественные укрытия. В те дни линия фронта была ненадежной, но, отправляя Беловича, начальник штаба не предполагал, что начхиму встретятся серьезные препятствия.
А оно так и случилось. Оглядев местность и к вечеру уже возвращаясь назад, Белович увидел на хуторе, через который проходил днем, немецкие пятнистые бронетранспортеры.
Затихнув в зарослях орешника и дождавшись сумерек, он направился в обход к другому одинокому хутору, где не было видно признаков присутствия немцев. Подняв с кровати перепуганного хозяина, Белович потребовал, чтобы тот провел его на прямую дорогу к селу, где стоял штаб. Когда хуторянин — хилый мужичонка с бегающими глазами — начал бормотать, что боится — узнают немцы, завтра же его расстреляют, Белович твердо сказал:
— Веди, или…
При этом он опустил руку в карман и, сжав спичечный коробок, уткнул указательный палец в полу шинели, чуть ее приподняв. Окончательно струхнув, хозяин стал торопливо надевать сапоги. Если бы он знал, каким «револьвером» угрожал ему Белович! В инженерных частях с офицерским оружием в те дни обстояло из рук вон плохо. Начхим был вооружен сумкой с противогазом. Никто ведь и не думал, что он может встретиться с противником.
Идя вслед за проводником и все так же сжимая коробок, Белович предупредил:
— Пойдешь не туда, жалеть будет поздно.
Хуторянин не подвел, и с поднявшимся солнцем начхим достиг своих. Возвращению его немало удивились: с прошлого утра обстановка резко изменилась. По карте получалось, что Белович проводил разведку местности километрах в десяти в тылу немецких войск.
Он не стал докладывать, как ему удалось оттуда уйти. Сказал, что вышел с темнотой, и все. В кармане его шинели лежал еще теплый спичечный коробок, который Белович, не заметив того, сжимал в кулаке всю дорогу. Потом он почти позабыл про эту историю, со временем начавшую казаться лишь забавной. И вот как-то рассказал о ней Зине. Зина слушала, замерев, с напряженным вниманием. В какой-то момент всплеснула руками. В каком-то месте рассказа ахнула. Потом чистосердечно спросила:
— Здорово испугались, да?
— Было, — кивнул Белович и рассмеялся. — Но ты же видишь, какой я находчивый вояка?!
Чем снял всякую возможность думать, что считает себя героем.
Часто, когда Белович, рассказав что-нибудь любопытное, умолкал, Зина, улучив минуту, говорила:
— Давайте, я вам подворотничок подошью.
Владимир Акимович при этом всегда смущался.
— А разве он не свежий? Я и сам могу…
— Я лучше. У вас как-то криво выходит, — безобидным смешком смягчала его стеснительность Зина. — Ну, снимайте. Отвернусь к окошку. — И, переходя от слов к делу, вынимала из кармашка гимнастерки заранее приготовленный белоснежный бязевый лоскут и иголку с хвостом вдетой в нее нитки. И Самый Старший Лейтенант за ее спиной стеснительно стаскивал с себя гимнастерку.
Своего скромного участия во фронтовой жизни Беловича Зина не скрывала, и вскоре немногочисленные женщины, служившие при штабе, прозвали ее «начхимовой невестой». Когда Зина про то слышала, она, не сердясь, отшучивалась:
— В самый раз угадали. Вот до Берлина дойдем, в костеле свадьбу сыграем.
Почему-то она считала, что в Берлине всюду одни костелы.
Перед Новым годом Зине поручили готовить елку. И конечно же, в помощь ей откомандировали лейтенанта Беловича: начхиму-де все равно нечего делать. Вместе с Владимиром Акимовичем они понаделали разных игрушек. Навесили на ветви елки спичечные коробки, оклеенные фольгой, лебедей и звездочек, нарезанных из старых штабных карт, гирлянды из карамелей, добытых в военторге. Белович неожиданно оказался отличным изобретателем украшений из ничего, а Зина — умелым исполнителем его замыслов. Владимир Акимович любовался движениями ее быстрых пальцев, потом сам старательно делал выкройку и склеивал какие-то смешные фигурки. Работая, Зина напевала то одну, то другую знакомую песню, и Белович пытался вторить ей своим тихим приятным голосом. Прислушиваясь, Зина на миг замолкала, говорила:
— Смотрите, как у вас получается…
Он был польщен ее похвалой и старался вовсю. Им было хорошо вдвоем возле елки, от которой исходил теплый запах детства, Владимиру Акимовичу казалось — он дома.
Новый год встречали еще в Польше.
На участке фронта, где действовал инженерный полк, выдалась передышка, и в штабе было относительно спокойно.
Общими усилиями приготовили новогодний стол. Нашлось и шампанское. Несколько его бутылок досталось штабным от расщедрившегося на четвертый год боев военторга. Словом, пирушка выдалась на славу. Но особенный успех выпал на долю убранной Зиной вместе с Беловичем елки. Ею восхищались. Зину и Самого Старшего Лейтенанта хвалили. Еще бы! Ведь на елке даже горели настоящие свечи. Их добыли в местном костеле, выменяв на банку консервированных сосисок. Длинные католические свечи Владимир Акимович разрезал на части и укрепил их на ветках. Получилось удачно. Когда потушили свет, все затихли. Свечи горели, еле слышно потрескивая. Наверное, каждый в эту минуту был далек и от войны, и от полуразоренного польского местечка.
Свет свечей отбрасывал на стол длинные прозрачные тени стаканов и рюмок. Искрились серебряные горлышки бутылок с шампанским.
«Как в ресторане!» — завороженно шепнула Беловичу Зина, сидевшая рядом. За столом все едва поместились.
Скоро в комнате стало душно. Безжалостные курильщики исполосовали воздух синим дымом.
Владимир Акимович и Зина вышли на улицу. Она набросила на плечи шинель, но шапку не надевала. Белович, напротив, надел шапку, но от шинели отказался, заявив, что простуды не боится.
Местечко, где задержался штаб, спало.
В темнеющих на склоне невысокого косогора домиках с островерхими крышами не видно было ни одного огонька. По небу плыли длинные лоскуты растерзанных облаков. Они то совсем скрывали полную веселую луну, то лишь заслоняли ее, и тогда казалось, что луна выглядывает из-за тюлевой занавески. Меж стаей бежавших облаков проглядывали звезды.
Прямо против крылечка, на которое вышли подышать Зина с Беловичем, темнела башенка костела. В верхнюю часть башни угодил снаряд, и четкий силуэт верхней арки был изуродован пробоиной в форме опрокинутой на спину буквы «с». Через арку и дыру от снаряда виднелись звезды и плывущие облака. Было совсем тихо. Только из-за закрытых двойных дверей доносился шум веселого застолья.
— Как хорошо! — сказала Зина, глядя на небо. — Будто в цветном кино. И войны, кажется, никакой нет.
Словно опровергая эти ее слова, за дверьми запели «Землянку», которую теперь пели часто и повсюду. Помолчав, Зина спросила:
— Владимир Акимович, кончится война, что станете делать?
Он ответил не сразу. Смотрел на бегущие облака.
— Не знаю. Работать, конечно. Надо, чтобы она еще кончилась.
Потом в свою очередь задал вопрос:
— А ты, Зина?
— Учиться, наверное, пойду. Что же еще?
— Надо, чтобы война закончилась, — повторил Белович.
— Кончится. К лету, — с неожиданной убежденностью заявила Зина и так же решительно продолжала: — Мы с вами останемся живы. Я знаю.
Он рассмеялся.
— Скажите, ясновидящая…
— Знаю, — упрямо отвечала Зина. — Я как скажу, так и бывает.
— Да что ты?
Беловичу стало совсем весело. Но Зина не смеялась. Она взглянула на него так, будто ждала, что он сейчас скажет что-то очень важное, необходимое ей. Свет, падавший из окна по соседству с ними — елку уже загасили, и горело электричество, — позволял разглядеть Зинино лицо. Глаза ее, поблескивая, выжидающе смотрели на Беловича. Она была хороша, очень хороша сейчас, и Владимир Акимович было уже хотел ей это сказать, но решил, что она может принять его слова за пьяное объяснение, и лишь проговорил:
— Идем-ка, а то и в самом деле простудимся. Болеть на войне совсем глупо.
Они возвратились в помещение. Встреча Нового года клонилась к концу.
Кажется, с новогоднего вечера и стали называть начхима Зининым женихом. Но шутка эта была так далека от действительности, что никто ей не придавал значения. Посчитали так: уж пусть ее женихом называется совсем не годящийся на эту роль Самый Старший Лейтенант, чем кто-нибудь из тех, кто и на самом деле предъявит на нее какие-то права. Пускай Зина, когда Белович проходит мимо санчасти, стучит по стеклу, улыбается и машет ему рукой. Это ничего не значит. Так, пустяки. Зина — ничья. В том уверились твердо. Да оно так и было, и казалось — останется навсегда. Во всяком случае до конца войны, как утверждала сама Зина.
Но вышло по-иному.
Все изменилось после прихода в полк капитана Удалеева.
Он прибыл из фронтового офицерского резерва незадолго до Нового года и первое время находился во втором эшелоне, помогая там интендантам подтянуть полковые тылы. Позже уже, кажется, не было дня, чтобы он не бывал в авангарде частей, выполняя наиболее срочные поручения командира полка. Тот сразу поверил в Удалеева. В его напористость, быстроту действий и умение ладить с фронтовыми снабженцами.
В полку Удалеев пришелся ко двору. Молодой и жизнелюбивый, отмеченный наградами, он производил отличное впечатление. Он покорял лихой военной выправкой, находчивостью и не боялся браться за все, что требовалось полку.
С тех пор прошло немного времени, и произошло то, чего меньше всего ожидали штабные и сама санинструктор Зина Калюжная: она влюбилась в Удалеева. Куда девались гордые намерения оставаться строгой и недоступной? Зина влюбилась с той неудержимой, не терпящей преград страстью, на которую бывают способны только очень чистые, прямые натуры. Как скованные холодными зимами быстрые реки весной, вздыбив ледяной панцирь, рвутся вперед, увлекая с собой все, что мешает их открытому течению, так и любовь, не знающая того часа, когда придет ее время, однажды нежданно вырывается наружу и несется навстречу неизведанному, не считаясь ни с рассудком, ни с препятствиями.
Удалеев покорил, пленил и приручил «ничью Зину». Никто не знал — стоило это ему больших усилий или все случилось само собой, только вскоре их часто стали видеть вместе, и все сделалось понятным даже для самых недогадливых. В Зине заметили перемены. Она теперь громче и веселей обычного смеялась. При этом, кажется, без особого повода — просто так, от душевного ликования, что ли. А Удалеев под разными предлогами что ни день заезжал в санчасть. И у всех на виду торчал возле санчасти, дожидаясь хозяина, его трофейный «цундап» с коляской.
Кое-кто поговаривал, что где-то в другой части капитан уже проводил в тыл молоденькую связистку, которой ничего больше не оставалось, как вернуться домой. Но Зина дурным слухам не считала нужным верить и лишь радовалась посетившему ее еще не изведанному счастью разделенной любви.
Своего чувства к Удалееву она вовсе не считала нужным ни от кого прятать. А так как никто в полку не мог упрекнуть ее ни в ветрености, ни в изменчивости, то и возмущения ничьего ее поведение не могло вызвать. Какое кому до того дело? Она полюбила, и пусть все, кто хочет, о том знают. Вот и все!
Но ведь и действительно: кто мог запретить молодым людям, пусть и на фронте, пускай и вблизи передовой, любить друг друга? Чувства не подвластны никакому уставу, — что поделаешь… И хотя многих задел крутой поворот в Зининых правилах, с тем покорно смирились. Злословить было не о чем. Отношения штабной любимицы санинструктора Калюжной и капитана Удалеева как будто никому не мешали и, значит, никого и не касались. Пролетели месяц-другой, и кто-то уже стал их называть мужем и женой, что к тому времени не так уж редко встречалось на фронте, когда на время возникала иллюзия мирных дней.
Удивительным было другое.
Несмотря на резкую в ней перемену, Зина не изменила своего прежнего особого отношения к Самому Старшему Лейтенанту. Она так же, как и раньше, улыбалась ему приветливей, чем другим. Находила время, чтобы поговорить с ним о том, о сем. Спрашивала, как он думает: скоро ли дойдем до Берлина?.. Отдав свою любовь капитану, Зина оставила за собой право на бескорыстную дружбу с Беловичем, хотя на квартиру к нему теперь уже не заходила.
Удалеев оказался человеком не мелкого десятка. Он не ревновал Зину. Наверное, считал, что ревновать в данном случае значило сделаться посмешищем для других. Но то, что Зина, сойдясь с ним, не позабыла о Беловиче, скребло честолюбие капитана. И что она могла находить в этом нелепом начхиме? Наедине с Зиной Удалеев отводил душу тем, что посмеивался над Беловичем, называл его Зининым вздыхателем и «Санчей Панчей» (вероятнее всего, подразумевая при том Дон-Кихота). Он смеялся над тем, как неумело начхим козыряет, приветствуя на улице старших по званию, и вообще над его непригодностью к военной службе…
Зина понимала — это все-таки ревность. И, смеясь про себя, прощала капитану его выходки. В минуты, когда он высмеивал Беловича, она делала вид, что не обращает на это внимания, и за начхима не вступалась. Пройдет время, думала Зина, и Гриша — так звали Удалеева — поймет, что был не прав, когда выставлял в смешном виде доброго человека. А теперь? Пусть ревнует. Это даже хорошо: значит, любит. Что касается самого Удалеева, то молчаливое терпение Зины бесило его. Капитан с трудом скрывал возмущение упорным нежеланием подруги вместе посмеяться над начхимом, и только наигранное безразличие удерживало его от взрыва.
И вот теперь Удалеев, ставший чуть ли не главным снабженцем полка, пришел проводить Самого Старшего Лейтенанта. Пришел с будто бы открытой душой. Словно хотел широким жестом загладить прежнюю неоправданную неприязнь к начхиму, которую, разумеется, невозможно было скрыть от других.
Да и в самом деле, пора забыть обиды. Какие теперь могли быть обиды и упреки? Рано утром того же дня полк оставила Зина. И хотя санинструктор Калюжная уезжала домой согласно приказу о постепенной демобилизации женского рядового состава, всем была хорошо известна истинная причина ее отъезда.
Получилось так, что Владимир Акимович и Зина даже не успели толком попрощаться, сказать друг другу напутственные слова и обменяться адресами — сделать то, что делают все расстающиеся после долгих нелегких дней, проведенных вместе. В такие минуты и мужественные люди, не раз глядевшие в глаза смерти, говорят проникновенные слова, а то и пускают слезу, обещая переписываться и ездить в гости. Клянутся с чистым сердцем, не подозревая, что очень скоро — бывает и так — забудут в сутолоке новых дел и новых встреч об этих обещаниях.
Зина намеревалась уехать днем и надеялась по-должному проститься со штабными, но Удалеев раздобыл легковушку и в шесть утра, пока все еще спали, погрузил Зину с ее багажом и отвез на станцию, откуда до советской границы уже ходили поезда. Там он усадил Зину в вагон и к концу дня возвратился в полк.
Трудно было дознаться, делалось все это по заранее обдуманному им плану или и вправду легковая машина, как он утверждал, была счастливой случайностью. Ведь еще вчера Зина уславливалась с Беловичем добираться до пограничной станции вместе. Так было и веселее, и ей удобнее, но, по-видимому, капитану этого не захотелось, и он поспешил отправить Зину одну и пораньше. «Ну и что же, — решил про себя Владимир Акимович. — Пусть так. В конце концов не все ли равно, где расставаться». Теперь все было кончено. И в самом деле, почему было капитану Удалееву не прийти на его проводы?
Прощальный вечер закончился шумно. Выпитое вино сделало свое. Разговорились молчальники. Расчувствовались и люди, не склонные к широкой общительности. Иные объяснялись в давней любви и уважении к Беловичу. Кто-то вытащил из кармана и подарил некурящему Владимиру Акимовичу зажигалку в виде маленького пистолетика. За ним последовали другие. Кто положил ножик с полосатой пластмассовой ручкой, кто — хитроумный «вечный» блокнот. Вскоре перед Беловичем выросла горка памятных безделушек. И снова поднимали стаканы. Чокались и вспоминали дни, когда «встретиться в Берлине» было лишь мечтой, желанной, но столь далекой от осуществления. Припоминали и тяжелое, и удивительное, и смешное, что, думалось, не позабудется никогда. Кто-то в шутку требовал выпить за химслужбу, отлично поставленную лейтенантом Беловичем, благодаря чему Гитлер не решился на газовую атаку. Шутке смеялись и дружески обнимали Владимира Акимовича.
Шумливей и веселей всех других был Удалеев. Про себя Белович отметил в нем какое-то неподдельное оживление. Неужели, недоумевал Владимир Акимович, капитан действительно радовался тому, что сумел отправить Зину на день раньше начхима? Неужели ревновал к нему — застарелому лейтенанту? Он, этот удачливый красавчик, без пяти минут майор!
К ночи, когда, утихомирившись, офицеры принялись за выяснение отношений, Удалеев пробился к Владимиру Акимовичу. Он протянул ему свою широкую ладонь и сказал:
— Ну, расстаемся. Давай, голуба моя, навсегда мировую… Забудем, что там было. Ну его к бесам! Оставим это тут, на фрицевской земле. Другая начинается жизнь. Разлетимся каждый по своим болотам. На одной дорожке, наверно, и встретиться не придется… Я тебе, Владимир Акимович, на прощанье печатку шоколада сообразил. Говорят — французский. Вещь надежная, непортящаяся. Довезешь — своих там, в Ленинграде, угостишь… Ну, и мир!.. Хана всему. Будь жив, как лучше желаешь.
— Да ведь мы, собственно, никогда и не ссорились, — слегка пожав плечами, проговорил Белович и ответно пожал руку капитана, кажется, впервые назвавшего его по имени и отчеству.
— Ну и порядок. Понятно ведь, о чем речь. Теперь — все. Подпись и круглая печать! — хитро подмигнул Удалеев и отошел к столу, чтобы снова наполнить свою рюмку.
Когда поздно ночью Владимир Акимович остался один, он до мельчайших деталей припомнил их разговор. Увидел перед собой улыбающееся, густо порозовевшее лицо Удалеева, и ему вдруг показался неприятным этот «мир» и это «болото», на которое, по мнению капитана, он должен был возвращаться. Белович повертел в руках добротно запечатанную пачку (по всему судя, не менее десятка шоколадных плиток) и, отложив ее в сторону, вспомнил Зину, ее глаза, всегда глядевшие на него с каким-то скрытым вопросом. Вспомнил и отчего-то подумал о ней с обидой и пожалел ее, тут же решив, что пора обо всем этом позабывать. Ведь он знал — больше ее уже никогда не встретит.
И все-таки им с Зиной пришлось еще увидеться.
Это случилось спустя двое суток со времени ночных проводов, на вокзале пограничного города, уже на родной земле, где фронтовики и возвращавшиеся домой из неметчины угнанные туда женщины пересаживались на поезда, идущие в разных направлениях в глубину страны.
Сумев пристроить свой багаж в камеру хранения и отстояв очередь в кассу, чтобы прокомпостировать литер, Владимир Акимович оказался свободным на несколько часов. По комендантскому талону он сносно пообедал в столовой для военных транзитников и теперь, довольный тем, что билетные трудности остались позади, неторопливо шел вдоль платформы едва ли на треть уцелевшего вокзального здания.
Гигантской, выгоревшей внутри каменной коробкой высилось то, что прежде называлось вокзалом. Сквозь пустые проемы когда-то нарядных стрельчатых окон глядело чистое июльское небо. Никем не тревожимые ласточки стремительным своим полетом бесследно перечеркивали небесную синь. А внизу толпились, бродили, сидели на своих пожитках и спали там, где только возможно было уснуть, военные и штатские люди, объединенные одним-единственным желанием: «Скорее, скорей бы домой!»
Пробившись сквозь толпу ожидавших посадки, Владимир Акимович дошел до конца вокзального здания и свернул в сторону города. Прошел просторную, мощенную булыжником площадь. Вдоль полуразрушенной стены тянулся нестройный ряд тополей. Израненные осколками, наполовину обгоревшие, а кое-где и срезанные снарядами, тополя, несмотря на все это, упрямо цвели. Белый, сорванный с них ветрами пух ручейками стлался вдоль тротуаров. И здесь, укрываясь в тени стены и крон уцелевших деревьев, дожидались счастливого часа отъезда военные люди, в большинстве своем солдаты и сержанты пожилого для армейской службы возраста, возвращавшиеся по домам в первую очередь.
Обогнув угол, Белович пошел вдоль этой, видно, некогда парадной аллеи. Иные из солдат, завидев его, поднимались и козыряли, Владимир Акимович торопливо отвечал им встречным приветствием, недовольный тем, что, не подумав, пошел здесь и доставил беспокойство этим немолодым воинам.
И вот тут, на площадке перед дверью, которая теперь вела в пустоту разрушенного здания, он увидел Зину. Она устроилась на сохранившихся ступеньках у двери. Сидела, подперев кулаками голову, и отрешенно смотрела в притоптанную пыль на плитах тротуара. Рядом, на ее чемодане, лежали шинель и плотно набитый вещевой мешок. Она бы не заметила Беловича, пройди он мимо. Не подняла головы и тогда, когда он подошел вплотную.
— Зина! — негромко окликнул ее Белович.
Она вздрогнула и подняла голову.
— Владимир Акимович, вы?!
Вскочила на ноги и без всякого стеснения протянула недавнему начхиму полка обе руки. Он ответно стал их крепко пожимать. Можно было подумать, что повстречались люди, давным-давно не видавшие друг друга.
— Это — судьба, — глядя ему в глаза, сказала Зина.
— Скорее дорожные трудности, — пошутил Белович.
— Нет, нет! Я думала. Я знала… Ну, как там наши?
Спрашивала так, будто покинула полк давным-давно, а не всего днем раньше его. Впрочем, он тут же подумал, что и ему, распрощавшемуся с товарищами немного позже, они тоже казались уже далекими, может быть позабывшими его.
— Все на месте. Служба идет.
Зина объяснила, что поезд, на котором она должна была уехать, ходит раз в двое суток. Уезжающих здесь скопилось столько, что попасть на вчерашний нечего было и мечтать. Следующий отправлялся завтра с утра. Зина заняла очередь в кассу для рядовых и сержантов. Очередь была огромной, не было уверенности в том, что Зина сумеет уехать и завтра. Притом она призналась, что чувствует себя неважно. Все время хочет пить; есть, наоборот, совсем не хочется.
— Дай-ка твой литер, — приказным тоном сказал Владимир Акимович.
Здесь, на узловой станции, вдали от немецкого городка, где они оставили свой полк, он почувствовал себя старшим, обязанным позаботиться о штабном санинструкторе. Ведь он был все-таки офицер и, следовало думать, сумеет настоять, чтобы Зину отправили побыстрее.
Была в характере Беловича одна приметная черта. Стеснительный и малотребовательный ко всему, что касалось его самого, он делался до удивительного настойчивым, когда речь шла о чем-нибудь с его точки зрения совершенно необходимом другому.
Мало веря в то, что лишенный начальнических черт Самый Старший Лейтенант сможет хоть как-то ускорить ее отъезд, Зина смотрела на него скорее с благодарней улыбкой, чем с надеждой на успех.
Но Белович, оказалось, не шутил.
— Давай литер, — требовательно повторил он.
Зина вздохнула и покорно полезла в карманчик гимнастерки. Вынула оттуда солдатское удостоверение, а из него — сложенные вчетверо железнодорожный литер и направление домой. Протянув документы Беловичу, робко сказала:
— Вот, тут все.
— Будь здесь, никуда не отлучайся.
Несмотря на внешнюю решительность, Владимир Акимович на самом-то деле не был до конца убежден в том, что сумеет облегчить Зинину участь. Но нужно же было что-то делать, и он, минуя железнодорожные кассы, направился к коменданту.
Военная комендатура станции помещалась в сохранившейся после пожара части вокзала. В тусклом свете приемной, защищенной со стороны платформы окном с железной решеткой, он разглядел на скамье несколько старших офицеров, ожидавших решения своей путевой судьбы. Владимир Акимович прошел мимо них и оказался возле барьера, перегораживающего помещение. За барьером, стоя у стенного аппарата, с кем-то разговаривал по телефону молоденький, наглаженный и начищенный от фасонной фуражки с бархатным околышем до носков хромовых сапог лейтенант железнодорожных войск. Одного взгляда, который он бросил издали на Беловича, было достаточно, чтобы догадаться о том, как он презирал офицеров подобного типа.
— По какому вопросу? — не закончив разговор и лишь прикрыв мембрану ладонью, спросил у Беловича лейтенант.
— Я подожду, — ответил Белович.
Лейтенант наконец повесил трубку. Повертев ручку железной коробки аппарата, чтобы дать отбой, он подошел к барьеру.
— Слушаю вас.
Владимир Акимович протянул Зинины бумажки.
— Вот, — стараясь быть убедительным, проговорил он. — Необходимо отправить женщину.
Лейтенант взял документы и, бегло взглянув, возвратил их Беловичу.
— В порядке очереди. В кассе сержантского и рядового состава. В конце платформы.
По-видимому, считая, что этим их объяснение исчерпано, великолепный лейтенант повернулся спиной к Владимиру Акимовичу, собираясь звонить теперь уже по другому телефону, стоящему на столе.
Но Белович не уходил.
— Я знаю, — громко бросил он в гладкую спину железнодорожного офицера. — Но здесь особый случай.
— Чего же особого? — Вполоборота, с трубкой в руке, лейтенант будто бы с удивлением смотрел на равного с ним по званию офицера, наверное, чуть ли не вдвое старше его. Плохо скрытая ироническая улыбка угадывалась на его лице. — Что, санинструктор — ваша жена?
— Ваши шутки не уместны, товарищ лейтенант! — чуть было не взорвавшись, что случалось с ним очень редко, сказал Владимир Акимович. — Я вам объясняю — здесь случай особый.
— Не повышайте голоса, товарищ лейтенант, — с угрозой, со своей стороны, недовольно бросил лейтенант-железнодорожник, но все-таки положил трубку на аппарат.
— Пропустите меня к коменданту, — потребовал Белович.
— Комендант по пустякам не принимает.
— Это не пустяки. Вы забываетесь, товарищ лейтенант! — все вскипало в Беловиче, возбужденном и возмущенным небрежением к нему этого щеголя.
В приемной сделалось тихо. Старшие офицеры молчали, не считая возможным вмешиваться в происходящее. Дежурный по комендатуре насмешливо, с обидной снисходительностью смотрел на зачем-то вытянувшегося в этот момент по струнке Беловича. Преимущество помощника коменданта перед беспомощным здесь скромным фронтовым командиром нетрудно было прочесть на нагловатом лице железнодорожника.
— Вы что, товарищ лейтенант… — начал он было наставительным тоном, но в эту минуту с платформы в комендатуру вошел невысокого роста, лет пятидесяти, майор.
— Что тут? — спросил он, вероятно заметив возбужденное состояние Беловича.
— Да вот, разрешите доложить, товарищ комендант, — картинно откозырял майору дежурный помощник, — лейтенант желает наводить у нас свои порядки.
Майор внимательно посмотрел на старавшегося держаться подчеркнуто по-уставному и потому сейчас, в своем усердии, несколько забавного Беловича. Среди старших офицеров произошло движение. Коменданта ждали.
— Зайдите, товарищ лейтенант, — негромко бросил майор и поднял доску в барьере, открывавшую проход в ту часть помещения, где находился дежурный.
По-прежнему держась подтянуто, Владимир Акимович шагнул за барьер, но тут же приостановился, пропуская вперед майора, а затем последовал за ним туда, куда вела дверь со старенькой эмалевой табличкой «Комендант».
Они оказались в небольшой узкой и длинной комнате со столом, заставленным телефонными аппаратами. Несмотря на солнечный день, в помещении было темновато, и под потолком горела лампочка, которую, вероятно, никогда не гасили.
— Что случилось? В чем дело? — спросил комендант, пройдя вперед и усаживаясь за стол под портретом.
— Разрешите, товарищ майор… — торопливо заговорил Белович, боясь, что комендант не дослушает его до конца. — Тут девушка… Вернее, женщина. Мы из одной инженерной части. Откомандированы с места службы в Германии… Разъезжаемся по своим домам. Большая просьба… — Начав строго по-военному, Владимир Акимович, сам того не заметив, перешел на сугубо штатский тон. — Она, понимаете, в положении, и вот уже вторые сутки…
Молча комендант взял протянутые ему Беловичем документы и склонился над ними. При этом он снял фуражку, обнаружив полуседые, давно не стриженные волосы. Механически Владимир Акимович пересчитал планки на кителе коменданта. Их было семь. И среди других — это Белович увидел сразу — ленточка медали ленинградской обороны. Смутная надежда затеплилась в душе Самого Старшего Лейтенанта.
— Вы вместе? — спросил майор, подняв на Беловича серые усталые глаза.
— Нет. Не имею никакого отношения. Со мной все в порядке. Я в Москву, а там — к себе, в Ленинград. Просто вместе служили. Вот и хотелось помочь санинструктору Калюжной. Одна она едет.
— Ленинградец?.. — сухие губы коменданта дрогнули в улыбке, а глаза потеплели и с любопытством оглядели Беловича. — Ленинградец… — повторил он. — Я так и думал.
— Почему? — недоумевающе спросил Белович.
— Не знаю. Есть в ваших что-то такое… Где жили?
— На Васильевском, в Четырнадцатой линии.
— Сохранился дом?
— По имеющимся у меня сведениям, сохранился.
— Да, — помолчав, кивнул майор. — Плохо у вас там было. Тяжело… Я ведь через Волхов эшелоны туда направлял. Все знал. Потом в госпитале лежал в Ленинграде. Знаете, школа на Фонтанке, где мост с конями? Только коней уже не было, сняли их… После госпиталя сюда, в тыл. Все же мы везучие с вами. Вернемся домой. Вот вы скоро опять по Невскому пройдете…
— Выходит, — развел Белович руками, как бы желая тем дать понять, что в том, что пойдет по Невскому живым и невредимым, он не виноват. Так само по себе вышло. Повезло.
Невольно возникший разговор был окончен. Майор наклонил седеющую голову и сделал пометку на одной из Зининых бумажек.
— В четвертую кассу. Из резерва. Можно вне очереди. Будет ей плацкарта в купированном, — сказал он, отдавая бумаги Беловичу.
— Чертовски вам благодарен! — совсем не по-уставному вырвалось у Владимира Акимовича. — Извините, товарищ майор, что так…
— Ничего. Из инженеров, вероятно?
— Вроде. Плановик-экономист. Трудился на заводе.
Майор умолк. Создавалось впечатление, что он еще не хотел отпускать Беловича, который стоял снова вытянувшись, готовый откозырять коменданту, для чего переложил Зинины документы в левую руку. Ему хотелось порадовать ее удачей.
— В театр мы из госпиталя ходили. Академический. Пушкина имени, знаете, конечно? — продолжал майор. — Там ваша оперетта играла. Всю блокаду не выезжали, слышали?
— Читал. В Эрмитаж снаряд угодил. Вот огорчение! — сказал Владимир Акимович, чтобы хоть как-то поддержать разговор, показавшийся ему затянувшимся.
— Ничего. Все придет в норму. — Комендант поднялся и дружески протянул Беловичу руку. — Счастливо добраться.
— Спасибо, товарищ майор. Теперь уж надеюсь…
Комендант бросил взгляд в зарешеченное, тусклое окно, за которым метались по платформе отъезжающие.
— Трудно, — сказал он. — Все хотят домой. Люди! — И, вздохнув, добавил: — Скажите там, пусть зайдет следующий.
Помещение с барьером Владимир Акимович прошел, даже не взглянув на горделивого лейтенанта. Всю свою жизнь он был уверен в том, что хороших людей на свете значительно больше, чем дурных, и что в самую трудную минуту всегда найдется кто-то, кто неожиданно поможет тебе в беде. И вот, скажите пожалуйста! Будто в подтверждение…
На площадь он направился, только закомпостировав Зинин билет, уверенный в том, что теперь-то она уедет вовремя и даже с некоторым комфортом.
Зина увидела его еще издали. Белович спешил к ней, на ходу победно размахивая над головой проездными бумагами. Лишь только подошел поближе, не переводя дух, выпалил:
— Ваше приказание выполнено! Все в полном порядке. Поедешь, как генеральша. В купе, на нижней полке.
Зина была поражена. Взяв в руки литер и приложенную к нему плацкарту, она смотрела на них, не веря в такое счастье. Потом, подняв взгляд на Беловича, спросила:
— Как же это у вас получилось, Владимир Акимович? Я и не надеялась.
— Милая Зиночка, — таинственно подмигнул ей Самый Старший Лейтенант, никогда до тех пор, кажется, так не называвший ее. — Человек способен на многое, если только того захочет. Нужно лишь стойко держаться, и враг падет… Да, да. Потому что везде есть люди!
Закончив это сбивчивое, не совсем понятное Зине объяснение, он, довольный произведенным впечатлением, деловито добавил:
— Можешь не сомневаться. Тут все в должной форме. А теперь бери мешок. Давай твой чемодан. Пойдем куда-нибудь.
Зина аккуратно сложила документы и запрятала их в карманчик гимнастерки. Белович поднял чемодан.
— Тяжелый, — сказала Зина.
— Ничего. Сносно. Ну, куда мы?.. У меня еще есть время.
— Давайте посидим вот там, напротив, в саду. Может, найдем скамеечку.
— Идет. Ах, Зина, будь бы это в Ленинграде, до войны. Мы пошли бы с тобой, например, в кафе «Норд». Там лучшие в городе пирожные.
— Я не люблю пирожных.
— Вот как?! — Белович на ходу скосил взгляд в сторону шагавшей рядом Зины. — Не любишь? Это хорошо.
— Почему хорошо? Все женщины обожают сладкое.
— Не все, — твердо произнес он. — Вот ты, например.
Откуда ей было знать, сколько смысла вкладывал он в эти свои слова. Со времени неладной женитьбы у Беловича выработалась неприязнь к женщинам, любившим сладости.
Они пересекли площадь и вошли в запущенный сад, хотя трава в нем уже была кем-то тщательно скошена. Все сдвинутые с мест скамейки были и тут заняты ожидавшими отъезда. На скамейках дремали, что-то ели, запивая водой из горлышка темных бутылок. Нянчили и кормили измученных дорогой детей.
Белович и Зина прошли в глубину сада и оказались у полуразрушенной кирпичной стены. Отыскав тенистый уголок, Зина скомандовала:
— Привал! Ставьте здесь чемодан. Садитесь рядом, выдержит. Больше некуда. Чемодан крепкий. Гриша где-то достал. Еще довоенный. Устали, небось?
— И не подумал. Я же тоже довоенный, крепкий, — рассмеялся Белович.
Стараясь быть как можно невесомее, присел рядом с Зиной. Он догадывался, что ее мысли полны оставшимся в немецком городке Удалеевым, которого она сейчас так непривычно, по-домашнему назвала Гришей. И все-таки Беловичу сделалось несколько обидно, что в эту минуту, когда он проявил о ней заботу, Зина вспомнила о капитане.
Дневной зной начинал ослабевать. Тени становились длиннее, и краски неба, зелени и земли, утрачивая бесцветную солнечную ослепительность, делались приятней для глаз. Стало легче дышать.
Он ждал, что у них начнется живой предотъездный разговор. Они станут припоминать прошлое, пережитое и пройденное вместе. Думал — сейчас расскажут друг другу многое из того, что не успели досказать за последние месяцы, когда виделись лишь урывками. Ожидал, что Зина разговорится и ему придется только слушать. Но вместо всего этого, оставшись вдвоем, чего меж ними уже давно не было, они оба молчали. Потом Зина, глядя вниз на какого-то жучка, деловито преодолевающего на своем пути разбросанные по песку камешки, сказала:
— Вот и все. Теперь-то уж расстаемся. Теперь навсегда. Спасибо вам за все, Владимир Акимович.
Он пожал плечами.
— Пустяки. Есть за что!
— Нет, есть, — упрямо продолжала Зина. — Очень даже есть за что. — И повторила: — Еще как есть! Знаете, вы какой?
И так как Белович не знал, добавила:
— Вы хороший.
— Думаешь?
— Знаю.
Он рассмеялся. Рассмеялся потому, что стало отчего-то очень радостно. Скорее всего, именно оттого, что Зина считала его хорошим. Но чем же он хорош? Что, собственно, значило в ее устах это определение?
— Понимаешь, — чуть помолчав, заговорил он. — Я ведь никак не надеялся, что доживу до этих дней… Вот, до победы. До возвращения домой. Поверишь, и не думал как-то беречься. Да разве и возможно бы было… И надо же! Провоевать четыре года начхимом! Абсурд!
— Какой абсурд?
— Ну, иными словами, нелепость. Черт знает что такое!
— Какая же нелепость, Владимир Акимович, вы же были там, где вам велели.
— Да, так получилось. И все-таки… Начхим! Генерал без войска. Что-то вроде нахлебника.
— Неправда! — Зина сердито сдвинула брови. — Вы еще как воевали! Помните, на Висле! Все сидели в трех километрах от передовой, а вы один все время туда и сюда. Как вас дожидались, чтобы узнать, что там… И все, наверно, про себя думали: а вдруг не вернется?.. Помните, какой вы приходили промокший, а сапоги!..
— Больше некому было, Зина. Остальные при деле. Вот и посылали меня.
Но она не обратила внимания на его слова и говорила, как бы думая вслух:
— Мог бы и не вернуться… Я вам дала индивидуальный пакет. Вы еще не сразу поняли, спрашиваете: «Зачем мне?» А я: «Так, на всякий случай». Забыли?
Нет, он не забыл. Он хорошо помнил ту ночь на Висле. Штаб располагался в деревушке чуть поодаль, а он трясся на полуторке (другой машины не нашлось) с очередным приказом к переправе или с донесением назад, в штаб. В кармане вымокшей шинели он сжимал запечатанный в пергаментную бумагу пакетик — плотно скрученный бинт. Он не верил в его спасительную силу в случае ранения. Скорее считал его оберегающим от беды счастливым талисманом: ведь пакетик вручила ему Зина… Машина шла сквозь туманную сырую мглу. Ничего не виделось к на расстоянии пяти метров. Непонятно было, как не сбивался с дороги солдат-водитель. Где-то совсем рядом с ними шлепались и, взрываясь, ухали немецкие мины. Ударной волной выбило боковое стекло. Потом осколком пробило крышу кабины, и на колени Беловича потекла вода. Но их с шофером даже не поцарапало.
Это был их второй рейс на передовую в ту ночь. Огонь противника не ослабевал. Сжимая пакетик в кармане, Белович верил, что это он хранит их. Смехотворная, конечно, мысль, но тогда было именно так… А ведь он не боялся смерти. Нет, увидя ее рядом, наверное, не оказался бы картинным героем. Но он попросту не думал на войне о смерти. Почти все четыре года…
В ту памятную ночь ему, однако, порой было не по себе. Помнится и то, как водитель, оставив машину, пошел с ним вместе на командный пункт. Он спросил шофера, зачем тот идет с ним. Шофер ответил просто: «Не могу быть один». Белович понял. Одному было еще хуже. Да, «индивидуальный пакет». Потом он долго хранил этот пакет, перевозя его с собой с места на место. Куда же он делся? Где-то пропал…
Будто отвечая охватившим его воспоминаниям, Зина сказала:
— Я тогда так боялась за вас! Была бы верующей — молилась бы. Но я все думала, думала о вас, и вы вернулись.
— Спасибо, Зина, — очень тихо проронил Белович.
Неожиданно она заговорила совсем о другом. Рассмеялась, наклонила голову и снизу игриво заглянула в глаза бывшего начхима.
— А помните елку? Как было хорошо, да? И войне, казалось, уже вот-вот конец.
— Разумеется, помню. Но я так не думал.
— Когда клеили игрушки, мы с вами пели.
— И это запомнила?
— И это. И еще другое.
Он насторожился.
— Что?
— Так. Ни к чему сейчас. Не скажу.
Зина умолкла. Молчал и Белович. Тень от густо разросшейся акации, под которой они укрывались от солнца, потянулась в сторону станции. День клонился к концу. Загустела синь неба. Так же молча Зина положила на руку Беловича свою легкую руку. Он почувствовал ее тепло и, кажется, услышал, как бьется Зинино сердце. Сидел не шелохнувшись, боясь потревожить ее. Понял, что Зину сейчас охватили воспоминания о том предновогоднем дне. А он? Мог ли он позабыть те удивительные минуты, то тепло, почти домашнее тепло, которого он не знал с полузабытого детства… Не поворачивая к нему головы, Зина вдруг сказала:
— Вы ведь ничего не знаете, Владимир Акимович. Не знаете?
Он слегка пожал плечами.
— О чем ты, Зина?
— Не знаете?
— Возможно.
В ней боролись два чувства. Смолчать или открыть ему свою тайну?
— Сказать? Хотите?
Он недоумевал. Зина наклонила голову и смотрела вниз, на запыленные носки своих аккуратных сапожек. Забрав руку, она сцепила пальцы и положила руки на колени.
— А вы ведь мне нравились, Владимир Акимович, так нравились!.. — внезапно выпалила Зина.
Он был ошарашен. Не поверил своим ушам. А Зина, уже с какой-то решительной отчаянностью, продолжала:
— Да, да, нравились. Еще как!.. А вы ничего не понимали.
Ох, это ее «еще как»!
— Но, Зина… — Он не знал, что ему говорить. Мог ли он в такое поверить? Не придумывает ли она все это теперь, чтобы… Ну, чтобы как-то оправдаться перед ним, что ли?.. Хотя — с чего бы ей перед ним оправдываться? Кто он для нее такой?.. Было. Привел к командиру. Чего же такого? Так поступил бы всякий на его месте в те дни. Нет, многого он мог ожидать от Зины, но этого внезапного признания… Да полно. С какой стати?! Там, в полку, где ее окружали молодые приметные офицеры, и вдруг — он, Самый Старший Лейтенант, начхим! Мишень для шуток всех, кому было не лень. Нет, он отказывался верить.
— А я ждала, — все так же, с безыскусной прямотой, продолжала Зина. — Ждала, понимаете, ждала!.. И в ту ночь, под Новый год, на крылечке. Помните луну и облака? Они все бежали, бежали… Не верите, да?
Она словно угадала его состояние. Он торопливо пробормотал:
— Да нет, отчего же…
Совсем не зная, что ему следует говорить, как-то нелепо и, наверное, совсем глупо выдавил:
— Но почему же… Почему же тогда ты, Зина?..
— Что «почему»? — в голосе ее звучал незнакомый ему до сих пор властный оттенок. Рядом на чемодане сидела не прежняя кроткая Зина. Рядом с ним была женщина. — Что «почему»? Почему я не сказала, да?.. Да разве я могла? Вы взрослый, умный человек, а я дура девчонка… Вы ученый, а я…
— Ну, какой там я ученый, — вовсе уже не понимая, зачем он это говорит, бросил Белович.
Но в Зине, видно, уже погас огонек внезапно вспыхнувшей и, наверное, ненужной теперь откровенности. Она убрала руки с колен и, сидя, выпрямилась. Взгляды их встретились. Он смотрел на нее потерянно, почти убито. А Зина вдруг улыбнулась, не то грустно, не то насмешливо, с сожалением.
— Теперь все, — вздохнув, сказала она. — Все! Так, воспоминанья прежних дней. Не знаю, к чему я вам все это… Не верьте. Может, и неправда. Не знали бы ничего — и хорошо.
Нет, сейчас Белович уже не хотел не верить. Снова не глядя на Зину, неизвестно отчего набравшись смелости, он спросил:
— Ты очень любишь его?.. Капитана, Гришу?..
— Зачем вам?
Он не ответил. Ждал.
— Не знаю, — четко выговорила Зина. — Теперь я не могу без него. Наверно, люблю.
Белович кивнул головой. Помолчав, спросил:
— Дома что будешь делать?
— Ждать.
— Его?
— Кого же еще?
У него едва не вырвалось: «Дождешься ли?» Ведь он был совсем не уверен в том, что Зина в своем полуразбитом городе дождется Удалеева. Что связывало Удалеева с Зиной: совесть, чувство долга, любовь?.. Да были ли они у него? Но разве возможно унизиться в глазах Зины настолько, чтобы хотя бы дать ей почувствовать то, о чем ему сейчас подумалось? И Владимир Акимович только сказал:
— Понятно.
А хотелось сказать… Нет, не говорить — кричать. Хотелось крикнуть: «Зина, милая! Если у тебя что-нибудь случится… Если он не приедет, забудет, бросит тебя… Если ты останешься одна. Нет, не одна — с ребенком… Напиши мне. Или прямо приезжай… Я верю тебе, Зина. И пусть все так вышло… Я же не смел, не думал, но если я тебе понадоблюсь… Если ты только захочешь…»
Так много хотелось ему сейчас высказать ей, но он снова молчал, думал.
Был ли он влюблен в, Зину?.. Может быть, может быть… Он же гнал от себя и малую толику допустимости их романа… Считал такую возможность нелепой, смешной. Но ведь было время — ходил как ошалелый всякий раз после того, как она, веселая и будто бы бесстрашно-беззаботная, забегала к нему. Потом все кончилось. Кончилось с появлением в полку Удалеева. Он, Белович, понимал. Так должно было когда-нибудь случиться. С тех пор она уже безгранично принадлежала Удалееву. Пришлось смириться. Да и что оставалось делать?.. Теперь он сознавался себе, ведь бывали часы — подумывал: кончится война, и он… Чем черт не шутит… Он скажет Зине. Ведь случается же! Разница в годах, ну и что?! Война сблизила разные поколения. Если бы он знал, мог догадаться!.. Если бы у него хватило смелости!..
Но к чему было все это сейчас? И он ничего не сказал, только попросил:
— Запиши мой адрес. Вот тебе карандаш. Напишешь, как живешь.
На каком-то вынутом из карманчика сложенном вдвое конверте Зила торопливо записала продиктованное Беловичем. Вернула ему карандаш и убрала конверт.
— Напишешь?
— Обязательно.
Но по тому, как она это сказала, Белович понял, что писать ему Зина вряд ли станет. К чему ей?.. И уже конечно не напишет, если ей будет плохо. Даже совсем плохо. Перед ним теперь была женщина, гордость которой никогда не позволит признаться ему, Беловичу, в своей ошибке.
Тени на площади и в саду сделались мягче и еще длиннее, а видимые отсюда руины вокзала приобрели багровый оттенок и стали похожими на подсвеченную декорацию. Белович взглянул на часы.
— Мне пора, — сказал он. — Через час отходит мой поезд. Нужно еще в камеру хранения. Идем. Сейчас уедет много народа. Устроим тебя до утра в зале. Твой в шесть по московскому.
Из растерянного, не знавшего как ему себя вести, он снова превратился в решительного и деловитого. И Зина, верившая теперь в находчивость Беловича, покорно поднялась и молча пошла за ним.
Снова они шагали через пыльную площадь, теперь уже в обратном направлении, к станции. Владимир Акимович опять нес чемодан, отчего-то сейчас казавшийся куда более легким, чем тогда, когда они направлялись в сад. И опять Белович старался держаться как можно прямее, делать вид, что ноша ему и вовсе не тяжела, вообще соблюдал офицерскую выправку.
И в самом деле он нашел для Зины место в бывшем вокзальном ресторане, потолок которого зиял пробоиной. Некогда построенный не без претензий, ресторанный зал сейчас имел весьма печальный вид. В простенках меж окнами кое-где еще уцелели вправленные в витиеватую бронзу зеркала. Белович с чемоданом вместе с Зиной перебрался к возвышению, служившему раньше эстрадой для оркестра. Именно там он задумал пристроить Зину до утра.
Через несколько минут они расстались. Теперь, по всей видимости, уже действительно навсегда. Расстались, неожиданно для обоих, очень просто, без слез, объятий и поцелуев. Все это было теперь, после сказанного в саду, ненужным, да и оказалось слишком много свидетелей их расставания.
— Береги себя, Зина, — только и сказал ей Белович.
— Всего вам хорошего, Владимир Акимович, — прочувствованно пожелала она ему.
Напоследок он все-таки взглянул ей в глаза и увидел, что они сделались влажными. Боясь того, что сейчас Зина расплачется и, чего доброго, не выдержит и он, Владимир Акимович торопливо кивнул ей еще раз и, повернувшись, заспешил к выходу.
У двери, выходящей на платформу, он невольно обернулся. Зина стояла на эстрадных подмостках и поверх голов тех, кто находился в это время в помещении бывшего ресторана, глядела в его сторону. Махнув ей рукой, Владимир Акимович заспешил в камеру хранения.
Как ни странно это было для тех дней, поезд, в котором ехал до Москвы Белович, отошел по расписанию. Перед его отправлением Владимир Акимович вышел в тамбур.
Разумеется, его никто не провожал, и в тамбур Белович вышел так, по старой пассажирской привычке.
Три раза ударил колокол, и состав, по цепочке пролязгав буферами, тронулся с места. Где-то впереди, астматически пыхтя, надрывался паровоз. Мимо медленно поплыли закоптелые стены вокзала и навес над платформой. Проводница поднялась в тамбур и, закрыв двери, ушла в вагон.
Белович остался один. Вот он и отъезжал от границы. Как долго они шли к этим местам с востока, — чуть ли не целых три года! Теперь за несколько суток он в обратном направлении проедет весь памятный путь, мимо пройденных непролазных весенних дорог, разбитых местечек, сгоревших дотла деревень и лишь наполовину сохранившихся городов. По его предположению, поезд должен был пройти невдалеке от города, где он впервые повстречал Зину. Как она изменилась, как повзрослела и похорошела с тех пор!.. И тут же ему услышалось: «Вы мне нравились, Владимир Акимович! И еще как!» Он нравился?! Да, представьте, нравился!.. Вот так!.. В стекле тамбурной двери — поезд пробирался между черных строений депо — Белович увидел себя в кителе с немногочисленными наградами на груди. Все-таки это были боевые награды, хотя, кто его знает, о каких его подвигах могли писать, представляя его к отличию?! Глядя на себя в стекло, Белович даже выпятил грудь, хотя портной, шивший китель, достаточно положил ваты всюду, куда следует. Владимир Акимович перестал выпячиваться и рассмеялся. Черт возьми, ведь он остался цел и невредим, дойдя почти до Берлина, лейтенант, начхим Белович. Нет, уже не начхим, а скоро и не лейтенант — штатский гражданин Владимир Акимович Белович. Он еще молод. Ведь ему нет и сорока, и он кому-то может нравиться. Да, да!.. Вот вам и бедолага начхим! Вот вам и Самый Старший Лейтенант, товарищи штабные остроумцы!
Подмяв под себя множество сбегающихся стальных путей и выбрав из них лишь единственный, ведущий на восток, поезд, громыхая на стыках, уже несся меж закрасневших к вечеру пологих холмов родной земли.
Белович ехал навстречу давно знакомой ему, но все же неизведанной жизни. Он не страшился ее.