К книге
На ВостокеЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 193…. Глава третья МОСКВА ВСТУПАЕТ В ВОЙНУ
83%
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 193…. Глава третья МОСКВА ВСТУПАЕТ В ВОЙНУ
15

«Да здравствует быстрота!»

I

Ольга жила в Москве, каждый день собираясь домой и откладывая отъезд на месяцы.

Когда она после Владивостока приехала с Шершавиным к матери, та приняла их очень спокойно.

— Вы не сердитесь, что я вам ничего не сказала, — это все произошло так быстро…

— И хорошо сделала, — ответила мать. Но, провожая на границу, сказала: — Спасибо, дочка, что хоть военного человека взяла. У нас вся семья боевая, такой курс и дальше будем с тобой держать.

Из Посьета Ольга поехала к Шершавину на границу и, пробыв у него дня два или три, покатила в Москву.

На границе, как, впрочем, и на Посьете, жили они друг с другом неуверенно, хотя и в одной комнате. Вещи держали в разных чемоданах, белье в стирку отдавали отдельно, каждый свое. О внезапном браке своем почти не говорили, а если и вспоминали о нем, то как о веселой проделке.

Комиссар надавал Ольге множество поручении. Ей надо было съездить в Тимирязевку, во «Всекохудожник», в Книгоцентр, в Союз писателей, в консерваторию, сделать там тысячи предложений и начать переговоры о посылке бригад на Дальний Восток.

Вместе с поручениями мужа и Михаила Семеновича у Ольги накопилось работы месяца на четыре. Приехав в Москву и найдя комнатушку у шершавинского приятеля, Ольга забегала по всем адресам и исправно отвечала на длинные расспросы Шершавина и беспокойные письма матери.

В самый разгар суеты почувствовала она, что забеременела, и как-то внезапно обмякла, даже слегка растерялась. Так скоро родить она не предполагала, боясь, что ребенок прикрепит ее к дому и заставит бросить науку. На первых порах так и случилось. Заботы о еще не родившемся поглотили ее целиком. Однако, забыть Дальний Восток и не касаться его насущных дел было труднее, чем она ожидала. Дела, начатые ею, вдруг приходили в движение. «Всекохудожник» посылал бригаду, Академия — семена, Союз писателей — книги. С границы приезжали отпускники и, конечно, привозили вместе с приветами объемистый пакет комиссара, — опять начиналось хождение по главкам и институтам.

В письмах, которые Шершавин исправно посылал раз или два в декаду, было много такого, что глубоко волновало Ольгу, — все эти пейзажи, охоты, ветры, глухие таежные тропы, пустынное море и тяжелая, отважная жизнь. Но подробнее и лучше всего писал Шершавин о людях.

«Жаль, что вы не знаете Ушакова, — писал он ей. — На моих глазах растет удивительная натура. Я с каждым днем чувствую себя все меньше и все глупее по сравнению с ним, еще три года назад не видевшим поезда. Книги, книги! Посылайте нам книг. Ушакову необходимо работать над собой, как волу, но — вы знаете — тут под руками ничего нет».

Он писал о бойцах, о книгах и, как будто между ним и Ольгой не было десяти тысяч километров, подробно критиковал прочитанные книги или дискутировал по вопросам искусства. Ольга отвечала ему редко. Два раза она возвращалась из Москвы на границу, и в оба эти раза чувствовала, что долго пробыть у мужа не сможет.

Шершавин понимал ее состояние. Дав отдохнуть ей дня три-четыре, он уговаривал ее съездить к матери на Посьет или к Лузе, а затем легко убеждал в необходимости еще раз побывать в Москве и отправлял ее, сильно волнуясь.

Ольга была почти рада такому исходу ее побывок у мужа, хотя и не понимала его намерений. Обижало, что он так быстро отправляет ее от себя, хотя быть дольше с ним ей самой было бы тяжело и скучно; оскорбляло, что он умел отлично жить без нее и никогда не жаловался на одиночество; раздражала его навязчивость со всеми этими поручениями в столицу, превращавшая ее в обыкновенного секретаря. Он был с нею прост, искренен и откровенен, очень любил сына и трогательно заботился о том, чтобы ей было хорошо в Москве. Но получалось, что он всегда обижал ее требовательностью. Выспрашивал о прочитанных книгах, о просмотренных пьесах, и вдруг оказывалось, что он знает их, и знает лучше, чем Ольга. «Мало видела», кратко говорил он тогда, меняя тему беседы, и вскоре заговаривал о новой поездке в Москву.

Уехав третий раз, Ольга решила не возвращаться. И когда однажды раз и навсегда попробовала выяснить свои отношения к человеку, который так нежданно-негаданно стал ее мужем, поняла вдруг, что неистребимо глубоко вросла в его жизнь и что если им пришлось бы расходиться, так надо делить и Ушакова, и Посьетский завод, и семена Тимирязевской академии, все богатое и сложное хозяйство, накопленное изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год.

Несколько раз в течение последней зимы она писала Шершавину, что уже собирается выезжать, и он немедленно посылал длинный перечень неотложных просьб и потом добавлял к ним телеграфом новые и новые поручения, которые вновь задерживали ее отъезд. В конце концов это ее рассердило.

Она послала ему телеграмму:

«Возвращаться ли мне вам любите ли вы меня».

Он ответил: «Возвращайтесь».

Тон телеграммы был обиден. Что это? Покровительствует он ей или зовет? Ах, бросить бы все и уехать куда-нибудь в Среднюю Азию!

Но он связал ее со своей границей тысячью дел, бросить которые было нечестно, тысячью дел, начинаний, проектов, которые она уже полюбила и защищала здесь с жаром и вдохновением. Не знать о них ничего, оказаться чужой им было невозможно.

Значит, ехать.

И она собралась на Восток ранней весною.

Февраль в Москве был зимним, ветреным. Март начался вьюгами.

На кануне дня женщин хватил мороз в двадцать градусов, но Ольга все же решила выйти из дому. В Большом театре назначен был слет знатных женщин Москвы, на который ждали членов Политбюро.

Часов в одиннадцать концерт был в самом разгаре. Все поглядывали на правительственную ложу, с минуты на минуту ожидая появления Сталина. Но Ольга, за день устав до одурения от сутолоки и беготни, вынуждена была уйти, тем более что ребенок оставался дома один.

Выйдя, она внизу, у колонн, столкнулась с Браницким, бежавшим с непокрытой головой со стороны сквера. Он был товарищ ее отца, с которым когда-то вместе учился.

— Что случилось? Откуда вы? — крикнула она, загораживая ему дорогу.

— Только что получено правительственное сообщение о нападении японцев на нашу границу.

— Вы с ума сошли? — крикнула Ольга, и они бегом вернулись в театр, поднялись в верхнее фойе и стали у окна на площадь.

— Там сейчас утро, — сказал Браницкий. — Они дерутся уже шесть часов. Вы знаете эти места?

— Какие, где это? Я ничего не знаю.

— Вот и опять молодость, опять. Ах, да, вы не переживали гражданской войны. Это было счастье, Ольга Ованесовна. Все чувства, все поступки сверялись на слух с тем, что происходило на фронте. Человек делал шаг и думал: а что там, а как там?

— Да расскажите мне толком, — трясла Ольга руку Браницкого.

Но он не слышал ее.

— Только в минуту величайшей опасности начинаешь как следует осознавать, что такое советский строй. Мы родились и выросли в войне. Наш быт был все время войной, неутихающей, жестокой. У нас умеют садиться в поезда и уезжать за тысячу верст, не заглянув домой. Мы способны воевать двадцать лет, мы бойцы по исторической судьбе и опыту жизни.

— Умоляю вас, расскажите толком…

Но Браницкому казалось, что он рассказывает толком.

— Да ведь для нас победить, — говорил он, убеждая Ольгу в чем-то, ему совершенно ясном, — значит смести с лица земли режим, выступивший против нас.

— Скажете вы, что произошло, или нет?

— Как «что произошло»? Японцы прорывают нашу границу у озера Ханка.

У Ольги потемнело в глазах.

— Почти моя родина.

— Ерунда! Ерунда! — не слушая ее, бормотал Браницкий. — Китай вырастет в могущественную советскую страну. Япония станет счастливой. Индия получит свободу… Пойдемте! — крикнул он. — Мы уже час или два ничего не знаем о дальнейших событиях. Сегодня надо быть на миру, — говорил он. — Вы ведь недавно с Востока. Муж там? Наверно, поедете медицинской сестрой?

— Ах, Браницкий, я сделала такую глупость, что приехала, — ответила она краснея. — Там так мало людей, вы знаете.

— Ничего, ничего… Чтобы нас победить, нужно вырезать все человечество, — произнес он торжественно, и она замолчала.

Петровка была набита народом, как всегда в канун больших революционных праздников. Все уже знали, что произошло. Театральная площадь напоминала ярмарку. Текст правительственного сообщения разносился над головами из репродукторов.

Они двинулись вверх по Пушкинской, к театру Немировича-Данченко. Народ выходил из зрительного зала, но потом вновь повалил обратно, потому что нашлось трое китайцев-ораторов. Их передавали в подъезд на руках, над головами, как знамена. Разговаривать было невозможно, все пели.

Браницкий и Ольга переулками выбрались на улицу Горького и заглянули в редакцию. Какие-то болгарские эмигранты, польские беженцы, индусские студенты спорили у карты.

Обезумевшая секретарша кричала в телефон:

— В десять?.. Не слышу. В девять? Не слышу. На «Шарикоподшипнике»? В десять на «Шарикоподшипнике»! Колонный зал в час? Ничего не слышно. Говорите по-русски: Нох ейн маль! A-а, же не парль па франсэ, малерезман, же секретарь де редаксион, да. Же не па иностранный отдел, отдел дезентранже, но, отр телефон, да-да. Звоннэ Наркоминдел, пардон! — мужественно орала она, перепутывая слова.

В редакции ничего не имели из ТАСС, кроме текста правительственного сообщения, и Браницкий потащил Ольгу к Охотному ряду. Кое-где, в гуще толп, уже показывались древки заводских знамен. Всюду галдели группы стратегов. Старик в кожанке воодушевленно разбирал возможный стратегический рисунок войны на Востоке и ногтем большого пальца чертил линии на стене дома. Военных встречали овациями. Далеко откатываясь, гремело «ура», играла музыка.

Вдруг чей-то могучий голос крикнул: «Тихо!», и сразу все замерло. Замедленный голос радио вновь и вновь передавал стране и миру слова извещения партии и правительства.

Прошли со знаменами венские штурмовики. Они пели «Красный Веддинг», и двадцать или тридцать тысяч людей отчеканивали вместе с ними:

Links, links, links!

Der rote Wedding marschiert![2]

Четверо французов, держась под руки, вышли из гостиницы «Москва» и высокими голосами запели песню на слова Эжена Потье:

C’est elle! C’est ellel C’est elle!

La Belle! La Rebelle!

La vie a pleine mamelle!

Elle appelle![3]

В кафе «Метрополь» говорили немцы и англичане. Публика, вышедшая со спектакля Малого театра, стояла на улице, не расходясь.

Такие дни не повторяются. Такие дни стоят целой жизни. В какой-нибудь час шли два человек переживает больше, чем иной раз за целые годы.

Между колонн Большого театра пела актриса. Ее не слышали, но ей аплодировали, кричали: «Бис! Повторить!», и она снова и снова повторяла свою немую песню, всех трогавшую до слез.

Вдруг человеческая стена колыхнулась в сторону Театра для детей.

— Переводчика! С немецкого переводчика! — закричали от театра, и немолодая, скромно одетая женщина побледнела и всплеснула руками:

— Я! Я! Пустите скорее! — И, раздвигая толпу, стала пробираться на зов с настойчивостью врача скорой помощи.

— Сюда! Сюда! — звали ее и проталкивали ко входу в театр, к пепельно-рыжему баварцу, говорившему речь.

— Я больше выдержать не в силах, — сказала Ольга. — Скажите что-нибудь, Браницкий. Скажите за всех.

Но самый сильный человеческий голос не мог быть теперь услышан толпой, которая говорила, пела и спорила десятками тысяч голосов.

Толстый бородатый человек рассказывал, как он в двадцатом году собирал книги для Красной армии, и работница в синем комбинезоне восторженно хлопала его по плечу, крича: «Верно, честное слово, верно!» и, перебивая его, рассказывала об изъятии излишков у буржуазии в дни, когда она была подростком.

— Вы заметили, никто не говорит о Японии, — сказал Браницкий. — Что там Япония! Все знают, что дело не в ней. Мы встречаем сегодня не первый день навязанной нам войны, а что-то провозглашаем на всю вселенную. Дело идет о схватке повсюду. Я помню, как в двадцать третьем году ждали вестей из Берлина. Как хотелось умереть за этих немцев! Когда у них там все сорвалось — эх!.. — это было личным несчастьем.

— А Вена?

— А Испания? — сказал молодой моряк, услышав их беседу.

— Наше судно было в море, между Францией и Испанией. Парторг в партийном порядке приказывал спать. Спать никто не хотел. Прямо с вахты бросались в красный утолок, ждали новостей от радиста. Машинная вахта через каждые полчаса посылала наверх ходока. Капитан орет: под суд! Парторг орет: под суд! А мы качать их. Качаем и ноем. Трое суток никто не спал.

— Они уже дерутся восемь часов, — сказал Браницкий и неожиданно быстро, будто споткнувшись, толкнул человека впереди себя и побежал сквозь толпу к ограде, повыше Театра для детей.

— Чтобы нас победить, надо уничтожить все человечество! — закричал он, и толпа оглянулась. — Мы всегда знали и никогда не забывали ни на минуту, что война будет! Мы старались отодвинуть, отдалить неотразимый ее приход, чтобы вырастить бойцов среди угнетенных народов, воспитать классы, выковать партии. Сколько раз билось от счастья наше сердце, когда над миром проносился революционный пожар! Мы знали, что этот час придет. Вставай, земля! Время наше настало! Вставайте, народы! Прочь руки от красной страны!

Ольга плакала. Бессвязная речь Браницкого потрясла ее. Это была всеобщая мысль, что война, которую принужден начать Советский Союз, будет борьбой за всемирный Октябрь.

Осипший Браницкий что-то еще кричал о морали, но слов нельзя было разобрать. Не слыша его и доверяя тому, что может сказать этот худой, с твердыми, злыми глазами человек, тысячи людей, окружавших его, заранее выражали полное одобрение всему, что, как им казалось, он говорил.

— Отдохнули и хватит, — повторял старый рабочий. — Надо, наконец, этот беспорядок кончить.

Он имел в виду пять шестых человечества, когда говорил о «беспорядке».

— Да, теперь пойдут дела, о каких и не думали, — в тон ему отвечал пожилой профессор.

Ольгу постепенно оттерли от Браницкого, и она решила не ждать его, а вернуться домой. Было, кажется, около двух часов ночи. Семья рабочего — отец, мать и трое детей комсомольского вида — несла плакат: «Дадим 200 % мужества, 300 % выдержки, 500 % спокойствия». Оркестр Большого театра непрерывно исполнял «Интернационал». Дирижер во фраке, с непокрытой головой, управлял оркестром, высоко и страстно поднимая синие, замерзшие руки.

Когда Ольга, войдя к себе в комнату, открыла окно на улицу, послышались крики: «Сталин!» Толпа кричала и звала: «Сталин! Сталин! Сталин!» — и это был клич силы и чести; он звучал, как «Вперед!» В минуту народной ярости толпа звала своего вождя, и в два часа ночи он пришел из Кремля в Большой театр, чтобы быть вместе с Москвой.

Ольга схватила сынишку на руки и побежала к театру. Ее, как в трамвае, пропускали вперед.

— Где? Где? — спрашивала она.

— Сейчас, сейчас! — отвечали ей со всех сторон. — Вот он, вот!

Она увидела Сталина, когда он подошел совсем близко.

Его спокойная фигура, в наглухо застегнутой простой шинели, в фуражке с мягким козырьком, была проста до слез. В ней не было ничего лишнего и случайного. Лицо Сталина было строго. Он шел, торопясь и часто оборачиваясь к окружавшим его членам Политбюро и правительства, что-то говорил им и показывал рукой на людские толпы.

Ольга не смогла пробраться к театру и вернулась к себе. Включила радио и прилегла на постель. Ее мучило, что она в Москве, а не на Посьете, и те три дня у Шершавина вставали в памяти, как самое яркое и полное счастье.

«Я поступила глупо, мелко. Я не должна была уезжать», повторяла она себе. Пусть бы вошел он сейчас в комнату, как бы она обняла его, как бы прижала к себе!..

И в это время заговорил Сталин. Слова его вошли в пограничный бой, мешаясь с огнем и грохотом снарядов, будя еще не проснувшиеся колхозы на севере и заставляя плакать от радости мужества дехкан в оазисах на Аму-Дарье.

Голос Сталина был в самом пекле боя. Радиорупор у разбитой снарядами хаты Василия Лузы, простреленный пулями, еще долго сражался. Сталин говорил с бойцами в подземных казематах и с летчиками в вышине. Раненые на перевязочных пунктах приходили в сознание под негромкий и душевный его голос. Это был голос нашей родины, простой и ясный, бесконечно честный и безгранично добрый, отечески-неторопливый сталинский голос.

Сражение в море

Трое англичан вместе с Мурусимой погрузились на пароход, идущий в Иокогаму. Сейсин был забит войсками, и в порту стояла суматоха. Выйдя в море, приняли радио из Юкки: красные самолеты бомбят порт, торпедные катера взрывают суда на рейде, на горизонте подводная лодка красных.

Капитан взял южнее и увеличил ход. В полночь их остановил сторожевой миноносец и приказал прервать рейс и войти в Гензан.

— Сражение в море? — спросил Локс.

Мурусима удивленно пожал плечами:

— Военные перевозки, сэр, только всего.

— В море не одна колея.

— Поражение есть цепь разоблаченных тайн, как победа — цепь тайн сохраненных, — загадочно ответил Мурусима и оставил англичан одних.

Порт Гензан был на ногах. Военные корабли ходили взад и вперед перед гаванью, не становясь на якоря. Лучи прожекторов ползли по небу и морю. На улицах было темно, но людно. Гул людских голосов доносился с берега на корабль.

Нельсон долго ходил по палубе парохода, всматриваясь в сигналы и слушая звуки с моря.

— Это война! — сказал он, вернувшись в кают-компанию.

Тотчас выбежал из капитанской каюты сияющий Мурусима.

— Красные бомбили корейский порт Юкки, — сказал он, плохо скрывая радостное возбуждение. — Они перешли границу Кореи и бомбили порт.

— Рады? — спросил Чарльз.

— Весьма. Мировое общественное мнение за нас. Германия, Польша возмущены. — Мурусима прижал руки к сердцу. — Господа, по распоряжению военной инстанции, мы едем в Шанхай.

— Странная география! — Нельсон пожал плечами. — Мы едем в Японию, господин Мурусима.

— Господа, военное положение…

— Если в Японию въезд закрыт, мы вернемся в Чан-чунь.

— Нет, нет, это исключено в данный момент.

В море было тревожно. Шли зигзагами. На мачте дежурил помощник штурмана. В семь часов вечера к пароходу подошел миноносец и коротко переговорил по радио, после чего Мурусима собрал англичан в кают-компанию.

— Оффензива! — кричал он, сжимая кулаки. — Подлая оффензива! Они нагло всем врали в глаза, говоря, что намерены обороняться. Ах, если бы вы знали, что они наделали!.. Как они оборонялись, будь они прокляты! Если б вы только знали!..

— Положение таково, перебил капитан, — что мы вынуждены пересадить вас на нейтральное судно. Это произойдет сейчас.

Англичан высадили на пароход «Тромсэ», шедший под норвежским флагом с Камчатки на юг. Мурусима даже не попрощался.

В море чувствовалось могучее оживление. Судовое радио то и дело принимало разговоры множества кораблей и сигналы «летающих лодок».

Японская армия пересекала в это время море. Спустя час раздался первый вырыв далеко на горизонте. За ним последовало пять или шесть других. Вслед за взрывами лучи прожекторов забегали по небу, но, очевидно, по приказу командующего японской колонной, корабли тотчас скрылись.

Через полчаса раздались три взрыва, милях в пяти от «Тромсэ», я в зареве пожара можно было разглядеть корпуса двух громадных пароходов, валившихся набок.

«Тромсэ» на всех парах уходил к югу, и к утру капитан считал, что он вышел из поля боевых операций. Вдруг на горизонте возник дымовой шар, послышались отдаленные взрывы. Слева по носу, на горизонте, быстро прошли четыре парохода. Над ними парили самолеты. Дымовой шар оказался пожаром какого-то тяжелого судна старой стройки. Оно горело медленно и зловеще.

Шлюпки с людьми мчались от него во все стороны, пробираясь к маленькому, юркому миноносцу.

Норвежец шел, не делая противолодочных эволюций, имея четыре — японских судна по левому борту, на расстоянии двух морских миль. Море было совершенно спокойно, утро солнечно, японские самолеты спокойно озирали пространства, а катера противолодочной обороны имели на мачтах успокоительные сигналы. Вдруг раздался взрыв под четвертым, хвостовым судном колонны, затем под третьим, сейчас же под вторым и, наконец, за кормой головного транспорта. Миноносцы, открыв стрельбу из орудий и пулеметов, закружились вокруг колонны и спустили шлюпки для спасения тонущих. В море оказалось тысячи полтора людей. Спасти их всех было почти невозможно. Норвежец дал ходу, «чтобы не впутываться в грязное дело», тем более, что пароход шел с малым запасом пресной воды и не имел свободных помещений для раненых.

Тактика русских оставалась норвежцу совершенно непонятной. Впрочем, он был так рад, благополучно избегнув несчастья, что не особенно задумывался над большевистской техникой потопления кораблей.

В Корейском заливе японские миноносцы предложили пароходу войти в гавань, предварительно погрузив на него раненых. Норвежец поднял флаг Красного креста и пошел в Фузан. Здесь происходило уже нечто совершенно необъяснимое. Пожары стояли в море, как в степях, когда горит сухая трава. Пылала разлитая по воде нефть, горели корпуса пароходов, сотни лодок доверху были набиты мокрыми и окровавленными людьми.

Несколько иностранных кораблей с флагами Красного креста на мачтах спасали тонущих.

«Тромсэ» был уже на виду Фузана, когда впервые раскрылась перед ним на короткий миг картина жестокого боя.

На горизонте обнаружены были перископы красных — и японская авиация, миноносцы, катера глубинных бомб понеслись им навстречу. Перископы держались в воде совершенно спокойно, и ни один из них не опустился перед гидробомбардировщиками. Началась бомбежка сверху. Взрывы глубинных бомб мешались с всплесками орудийных снарядов, и совершенно невозможно было определить ход сражения, пока два японских миноносца, идя на таран, не взорвались на перископах. Тотчас был подан сигнал оставить атаку ввиду ложности перископов. Противник выставил пятьдесят глубинных мин с лжеперископами и, пока внимание японцев было занято ими, атаковал транспорты силами морской авиации.

Невидимому, русские задались целью не пропустить в Фузан ни одного корабля и делали все, что в их силах, для полного разгрома японцев.

В то время как шла атака лжеперископов, десять красных подлодок, воспользовавшись занятостью японских авиасил, на мгновение вышли в надводное положение и выгрузили по москиту каждая. Москиты выбрали мишенью корабли конвоя. Лодки же, погрузясь, торпедировали транспорты.

Из Фузана и с острова Цусимы подходили японские силы. Воспользовавшись новым переполохом, норвежец пересек строй конвоя и решил уходить на юг. Он клялся, что видел собственными глазами, как одна подлодка красных, державшаяся мористее остальных и не принимавшая видимого участия в сражении, выгрузила из своего чрева одномоторный авиаистребитель, но потом норвежец потерял его из виду и не знает, что стало с ним.

Благополучно пройдя остров Цусиму, «Тромсэ» спокойно вошел в Корейский залив, наметив отстояться в Дайрене. Но в заливе царила паника, он поддался ей и решил уходить в Чемульпо вместе с двумя английскими пароходами. Японцы поставили на кораблях часовых и запретили им выходить в море. В порту стояла давка, и лишь китайские парусники бесстрашно не покидали моря, уверенные, что как раз там с ними ничего не случится. Спасенные пароходом «Тромсэ» показывали знаками, что они видели гибель двадцати семи транспортов. Один японец, говоривший по-английски, сказал, что солдаты, пережившие этот ужас, уже не солдаты, а инвалиды.

Японцы, видимо, грузились во многих портах и вышли в море шестью фалангами. Двадцать четыре транспорта из Амори и Оминато при конвое двинулись в один из заливов Приморья. Шестьдесят транспортов при десяти крейсерах и семидесяти миноносцах шли в корейский порт Юкки, еще шестьдесят транспортов с людьми направлялись в Гензан, и туда же или южнее двигались двадцать или тридцать нефтевозов и шесть авиаматок. Красный подводный флот, поддерживаемый авиацией, стал на всех направлениях японских эскадр.

Английские моряки, свидетели боя под Майдзуру, подтверждали наблюдения норвежского капитана относительно непонятной тактики красных, а сам норвежец в конце разговора признался, что еще вчера ночью он встретил подлодку красных в заливе Чемульпо, но никому не сказал об этом из боязни за судьбу своего «Тромсэ». Он будто бы крикнул советскому офицеру, стоявшему на мостике лодки: «Где вы намерены еще драться, чёрт вас возьми?» И тот ответил, пожимая плечами: «Это пограничное сражение, сэр. Я не знаю, как развернутся дела».

— Я очень рад, что мы расстались с этой проклятой дырой, — сказал Нельсон своим спутникам, когда «Тромсэ» покинул Чемульпо. — Боюсь я, что русские, которые очень любят историю, захотят отплатить тут Японии за «Варяга». Песня о гибели этого судна до сих пор, говорят, поется русским народом…

Когда следовало быть в Дайрене, оказалось, что «Тромсэ» приближается к Дату. Порт встретил судно с недоумением. Местные газеты, впрочем, не обмолвились ни одним словом о морской встрече с противником, и англичане были первыми, привезшими рассказы об истинных происшествиях.

Сражение, закончившись в море, теперь бушевало тайфуном по всему побережью Кореи и Северного Китая, идя к югу. Дайрен, Антунг, Цинампо тотчас прекратили прием торговых судов. Акции японских пароходных обществ и ЮМЖД пали, страховые общества прекратили страховку грузов в бассейнах Японского и Китайского морен, и цены на привозные товары повысились вдвое.

— Если считать происшедшее сражение за пограничное, как выразился этот русский подводник, с которым говорил капитан «Тромсэ»… — начал Локс, но Нельсон перебил его:

— Красивая фраза, не больше.

— Люди, бомбившие столицу противника и нагнавшие панику на два моря, имеют право не только говорить афоризмы, но и приписывать себе чужие, — сказал Локс.

II

Подводная лодка, о которой рассказывал норвежский капитан, существовала в действительности, и фраза о пограничном сражении на самом деле была сказана штурманом лодки Валлешем. Л-91 стояла в одной из малых бухт залива Посьет, когда передние части армии генерала Куросаки перешли реку Тюмень-Ула и напали на советские рыбные промыслы вокруг Посьета.

Готовясь к дальним южным рейдам, она сняла с теплохода «Правда» (Ленинград — Владивосток, капитан Зуев) штурмана Валлеша и достигла Симоносек за час до окончания боя в Корейском заливе. Караваны тральщиков и миноносцев маячили у входа во Внутреннее море.

Плавучие госпитали и спасательные суда гурьбой возвращались из пролива, волоча на буксирах подбитые корабли пли поезда баркасов, наполненные ранеными.

Командир Л-91 Гервасий Гоциридзе решил войти во Внутреннее море и применил маневр, не известный никому, кроме советских подводников: погрузился и стал под киль японского судна, избрав его своим проводником и прикрытием. Это был тот самый маневр, который вчера решил судьбу трех морских встреч, позволив топить корабли противника внутри конвойной цели.

Валлеш впервые шел на подлодке и нервничал, как мальчишка. Когда иллюминаторы заголубели и все кругом стало дымчато-зеленоватым, он закусил губу. Маленькие серебристые, как ртуть, пузырьки воздуха оторвались от корпуса лодки я побежали вверх.

«Все ли задраено?» невольно подумал он, но тотчас перестал обо веем беспокоиться, так как для этого не было времени. Нет ничего напряженнее, чем работа на подводном корабле, даже в самые спокойные часы плавания. Наблюдение за горизонтом изматывает. Из глазка перископа мир необъятен, море холмисто, как сильно пересеченная местность, небольшие волны встают горными кряжами, опасность видна лишь в упор.

Электро-фотоглаз подлодки, прикрепленный к верхушке мачты, правда, сигнализирует о приближении встречных кораблей и очень упрощает ориентировку. Но сейчас этих сигналов чересчур много, они нервируют командира и приводят Валлеша в бешенство. Он не успевает заносить направление опасности, опасность крутом, и он быстро ставит точки вокруг рисунка своей Л-91, сделанного карандашом на осьмушке бумаги.

Гоциридзе включает систему осязания. В застекленных ячейках по краям верхней палубы и корпусов расположена другая группа фотоэлементов. Когда интенсивность попадающего на погруженную лодку света снижается до определенного минимума, фотоэлемент включает сигнал. Таким образом лодка может определить, есть ли над нею, на поверхности моря, корабль, и даже установить размеры его тела.

Затем система слуха. Подслушиватели сообщают о работе моторов под водой, а будучи выброшены на буях вверх, довольно точно передают дыхание паровых машин, работу винтов и пропеллеров, звуки стрельбы, музыки и голосов.

Командир Л-91 Гоциридзе, человек восторженный по характер у, любил говорить тостами.

— Да здравствуют советские рулевые! — произнес он вполголоса, когда лодка вошла во Внутреннее море и погрузилась на дно у берегов Курэ.

Лежали до темноты. Аппараты «слуха» и «зрения» сигнализировали оживленное движение судов и возню портовых буксиров. К полночи движение стадо замирать, или, вернее, отдаляться. С великими осторожностями решили тогда выбросить наблюдателя в особом, герметически закрытом цилиндре, на стальном тросе.

— Ну-ка, да здравствуют торговые штурманы! — сказал командир Валлешу. — Иди в кормовой отсек, залезай в цилиндр, закрой крышку изнутри. Мы выбросим тебя в воду на тросе. Как выскочишь на поверхность воды, сначала погляди в иллюминатор, нет ли кого, а потом открой крышку — и да здравствуют цыганские глаза! Понял? Заметишь опасность — нажми кнопку сигнала три раза, закрой крышку и жди — потащим обратно. Если кругом спокойно — нажимай по одному разу с перерывом в одну минуту. На всё про всё даю полчаса. Да здравствует быстрота!

Внутреннее море Японии — величайшая гавань в мире. Нет дня и ночи для этого моря, один лишь туман приносит ему отдых, но и в тумане звенит, вопит и светится огнями оно, потому что и в тумане не может замереть жизнь трех больших островов, разбросавших по берегам его свои заводы, фабрики, доки и склады.

Скрючившись вдвое, Валлеш погрузился в цилиндр и быстро завинтил крышку. «Держись за поручни», услышал он совет Гоциридзе и стад шарить по стенкам, чтобы найти эти поручни, но руки его вдруг оказались заняты — он стоял на них, болтая ногами; видно, цилиндр, всплывая, перевернулся вверх дном. Потом его резко качнуло и медленно повлекло вверх. Обозначился перед глазами светлый кружок иллюминатора, но Валлеш никак не мог понять, на поверхности он или еще в глубине. Так прошло минут пять. Нащупав сигнальную кнопку, Валлеш дал один звонок и рискнул открыть верх цилиндра. Сейчас же руки его стали мокры. Он похолодел и бросился завинчивать купол. Переждав минуты три и дав еще раз сигнал спокойствия, он решит, что теперь откроет верх без всякой боязни. Вода по-прежнему сочилась в цилиндр, но Валлеш быстро откинул крышку и поднялся во весь рост. Цилиндр давно достиг поверхности, свежая волна валяла его с боку на бок, окатывая верх. Упираясь в стенку цилиндра коленями, Валлеш поднял бинокль и оглядел ночь у берегов Курэ. Глаз штурмана дальнего плавания не только видит, но и воображает. Он раскрывает существо силуэтов, громоздких теней или значение огненных точек на мачтах и мостиках пароходов.

Сегодня море жило необычно после вчерашнего дневного сражения у Цусимы: оно гудело, кричало, светилось. Звонкий гул молотов по корабельным обшивкам, скрип подъемных кранов и пение грузчиков угля неслись отовсюду. Вдруг недалеко раздавался сигнал тревоги — истошный вой сирены проносился звуковой молнией, и тьма падала на порт и море. Еще тарахтела не остановленная лебедка, еще допевал печальную песню голос грузчика, но тишина валила и эти последние звуки деятельности.

Все замирало. Лишь в небе, высоко под звездами, стрекотал дозорный самолет.

Проходила минута-другая, и шакалий вой сирены вновь поднимал ночь на ноги. И опять начиналась песня грузчиков, и опять звонко били молоты по корабельной стали.

Привыкнув к темноте, Валлеш всмотрелся в очертания береговой линии, запомнил два громадных корабельных силуэта справа по носу и белесые металлические шашки нефтяных резервуаров за кормою. Потом он завинтил крышку и медленно, подчеркивая отсутствие опасности, дал три звонка. Цилиндр дрогнул и пошел вниз.

— Да здравствуют штурманы! — услышал он сквозь крышку цилиндра веселый голос командира и стал вылезать.

Не медля ни минуты, Л-91 всплыла на поверхность.

— Большая спекуляция тут нужна, — задумчиво сказал Гоциридзе, определив обстановку. — Охота есть все потопить, а чем, кацо? На такое море десять лодок — и то мало. Тут надо спекульнуть с большим чувством! — повторил он еще раз и покачал головой.

Но медлить было нельзя.

— Орудие!

Гоциридзе решился на крайние меры: бомбардируя артиллерийским огнем нефтяные резервуары, в надводном положении атаковать торпедою пароход у пристани, перенести огонь на второй пароход у стенки и торпедировать грузную низкую тень, что виднелась слева по носу, затеи уйти в глубину и ловить противника, став под который, двинуться в Корейский пролив.

Вторым выстрелом был подожжен резервуар. Ночь вспыхнула и погубила операцию. Берега мгновенно погрузились во мрак, сине-золотые ножи прожекторов бесшумно заскреблись один о другой на окраине неба. На пароходе пробили полундру.

— Носовая, огонь!

Торпеда разорвалась под пароходом и свернула набок легкую пристань. Раздался тревожный гудок. Не задерживаясь, Л-91 неслась к большой низкой тени — это был караван морских барж, груженных двуколками. Обогнув его, она вынеслась в освещенный круг моря, разбуженного тревогой, но не испуганного, а весело деятельного.

— Пулеметы! Да здравствует паника! — крикнул Гоциридзе.

Пулеметы гасили огонь за огнем, звук за звуком, движение за движением. Л-91 входила в темноту и растворялась в тенях шхун, сампанов, и мелких баркасов, гурьбою спавших посредине залива.

— Замедленный?

Маленький бомбомет, глухо покрякивая, стал быстро разбрасывать свои предательские снаряды на безлюдные палубы барж, нефтянок и угольщиков.

Темный берег между тем оживал. Прожектора раскладывали луч к лучу, и уже сиял торжественно-лиловым огнем весь залив. Бежали моторные лодки, парусники поднимали сонные паруса, орали люди и, взметая ураганы воды, летели торпедные катера, задрав вверх острые, вздрагивавшие над волною носы.

Тогда Л-91 погрузилась и пошла, едва работая электромоторами, к Симоносекскому заливу, дождалась входящего в залив японского военного судна, осторожно прошла под его килем до Цусимы и там поднялась на высоту перископа, чтобы определить обстановку.

Корабль, под которым прошла она минное поле в проливе, был старым крейсером береговой обороны. Командир Л-91 решил потопить его. Был полный штиль, медуза луны сливалась с небом, уже почувствовавшим солнце, вода зеркалилась, и горизонт был чист.

— Ну, была не была, — сказал Гоциридзе, опуская перископ, и скомандовал выстрел торпедами из двух носовых аппаратов.

Секунд через сорок раздался глухой рокот взрыва.

— Посмотрим, что там случилось, — произнес Гоциридзе, выдвигая перископ и делая Валлешу знак смотреть.

— Расскажи вслух, что видишь.

Японский крейсер, слегка осев на корму, держался бодро. Башни готовились к бою.

Валлеш раскрыл рот, но Гоциридзе оттолкнул его в сторону, на секунду приник к глазку и закричал:

— В глубину! Всеми средствами!.. Глухой ты, что ли?..

Валлеш стоял совершенно растерянный. Глубомер с дьявольской медлительностью показывал погружение.

— Не слыхал, что противолодочный катер подходит?..

— Двадцать, — раздался спокойный голос боцмана. — Наша взяла.

Вдруг что-то похожее на тупой нож прошло по обшивке корпуса, металл загудел, лодку резко толкнуло вниз, и Гоциридзе, упав на Валлеша, прокричал:

— Да здравствует тишина! — хотя в лодке не раздавалось ни звука. — Глубина! Всеми силами!

Раздался второй взрыв, но более слабый, и третий, где-то в стороне. Над головами послышался шум винта. Он всех так оглушил, что Валлешу показалось — грохочут якорные канаты, что крейсер сбросил свои якоря на их верхнюю палубу.

Но то были глубинные бомбы.

Через час Гоциридзе дал знак подняться под перископ. Группа пароходов быстро шла в Корейский залив, по-видимому торопясь в Порт-Артур или Дайрен.

Л-91 потопила хвостовой, легла под следующий, потопила и его и, скрывшись, всплыла возле Чемульпо, где встретила пароход «Тромсэ».

Капитан парохода, высокий, худой норвежец в коротких и узких брюках, крикнул, что так воевать нельзя, надо выбирать одно место и не драться всюду, потому что иначе невозможно плавать.

— Скажи ему ответ, чтобы его сердце выскочило, — велел Гоциридзе, и Валлеш непринужденно ответил норвежцу, что длится пограничное сражение и где развернется война — никому неизвестно.

— Правильно сказал, — одобрил Гоциридзе и, помолчав, добавил: — Война будет трудной. Хорошо бы оставить японскую армию наедине с Китаем. Пусть, кацо, поговорят по душам. Нет?

Отсюда Гоциридзе двинулся домой, держась вблизи западных берегов Японии.

На траверсе Майдзуру радист принял оживленный разговор между японскими кораблями, но разобраться в нем не мог. Стали идти осторожнее и скоро заметили на горизонте два транспорта с пятью миноносцами. Колонна шла малым ходом, без противолодочных эволюции, оживленно переговариваясь по радио и флагами. Головной миноносец конвоя скоро повернул на пройденный курс и стал быстро увеличивать ход, взяв направление на Майдзуру. За ним повернул еще один. С остальных по возвращавшимся открыли огонь. Первый из ушедших не отвечал, второй же быстро сблизился с транспортами и некоторое время шел бои о бок с ними, энергично отстреливаясь, а затем быстро и тихо погрузился в воду, невидимому потопленный экипажем.

Гоциридзе пошел в Майдзуру вслед за далеко ушедшим первым миноносцем. Тот несся, беспрерывно радируя, несколько раз меняя курс, и, когда миноносец и Л-91 сблизились на пересекающих курсах, японский корабль поднял на мачте красное знамя. Лодка вышла в надводное положение и некоторое время провожала миноносец, а когда он поставил дымовую завесу, погрузилась, продолжая следовать за ним.

Народ Японии вступает в войну

Евгения очнулась в темноте. Приторный запах собственной крови, смешанный с испарениями бензина, душил ее.

Медленно и неловко она встала, не понимая, где находится. Под ногами была земля, стены какого-то строения под рукой, рваный шелк парашюта на плечах.

«Может быть, лежать, не вставая? — подумала она. — Ах, нет, все равно, лучше встану».

Пройдя несколько шагов, она упала, затем вновь поднялась, чтобы вернуться к своему самолету, в обломках которого лежали два тела.

«Лягу и умру, лягу и умру», настойчиво твердила она, думая, что надо поглядеть тела, живы ли, и сейчас же забывая об этом. Ее тошнило, и каждый уголок тела полон был дряблости, смертельной истомы и нужды в забытье.

Она упала.

Между тем бой в воздухе еще шел. Зенитные батареи стреляли не переставая, по улицам мчалась кавалерия, и огни в домах были потушены. Кое-где вставало зарево.

На рассвете Евгению подобрали местные товарищи, принесли в дом железнодорожного рабочего и, раздев, отпрянули в удивлении. Немедленно дали знать Осуде, который под вымышленным именем лежал в доме родственника в этом маленьком, тихом городишке. Он значился машинистом, пострадавшим в Фушуне от восставших китайцев, и даже получал небольшую пенсию.

— Весьма кстати, что она женщина, — сказал Осуда. — Нам будет легче с ней.

Он отдал распоряжение переодеть ее в кимоно, убрать волосы по-японски и набелить лицо, чтобы она ничем не отличалась от японки.

Была она ранена неопасно, но слабость не отпускала ее. Ни говорить, ни понимать, что ей говорят, она не могла.

Женщины занялись ее здоровьем: опускали в горячую воду, растирали тело жесткими полотенцами и поили снадобьями. Когда она стала двигать губами, грудь ее крепко-накрепко забинтовали, чтобы уменьшить объем и сделать более плоской, вновь одели в кимоно и возвели пышную прическу.

Так она была вторично представлена Осуде, и он одобрил ее вид.

— Где я? — спросила она. — И кто вокруг меня?

— Вы в городе Маебаси, в Японии, — ответил Осуда, — в семье железнодорожника. Никто не знает, что вы русская. Учитесь быть похожей на наших женщин и доверьтесь мне. Я член ЦК.

Он рассказал ей, что произошло в Японии.

Население Токио не ждало бомбардировки с воздуха, правительственная печать уверила в ее неосуществимости. Город был переполнен приезжими из провинций и войсками. Когда первые бомбы взорвали банковские и торговые особняки, город охватила растерянность. Электрические станции прекратили работу, остановились трамваи, погас свет на предприятиях. Батареи противовоздушной обороны с крыш высоких домов открыли огонь, но он еще больше напугал жителей, запутав, где свои, где чужие. Поставили дымовую завесу, но она принята была за дым пожара, и все живое, давя друг друга, ринулось на окраины и вокзалы. Легкие японские дома из дерева и бумаги не переносят больших сотрясений. Огонь разъедал квартал за кварталом даже вдалеке от бомбардировки. Семь или восемь мостов, недавно лишь отстроенных после землетрясения, были разрушены, и город распался на две половины. Улица Гинза, самая богатая улица города, горела сразу с обоих концов, а взорванный арсенал потрясал город взрывами.

Городской водопровод перестал действовать.

Телеграф и телефон замолчали, успев сообщить стране, что Токио кончен.

Еще последняя волна бомбардировщиков готовилась к залпу, а на маленьких железнодорожных станциях вокруг Токио перепуганные насмерть телеграфисты сообщали своим приятелям о катастрофе. Станции, Заводы и поселки, лежащие вокруг столицы, бросились врассыпную. Паника распространялась кругами, как рябь от брошенного в воду катя, и когда на горящих улицах Токио — в десять часов утра — появились пожарные команды и санитарные отряды, паника достигла городов в центре острова и выводила их из строя в одно мгновение.

— Токио больше нет, — сказал Осуда. — Вместо него образовалось два или три лагеря беженцев в долине Канто, да волна людей покатилась по стране. Добрый миллион людей, пересаживаясь из поезда в поезд, мчится во все стороны, останавливая работу железных дорог. Если навстречу токийскому миллиону из Осака выйдет второй миллион беженцев, война будет решена для нас в течение месяца. Заводы и фабрики станут, снабжение городов окажется парализованным, передвижение войсковых частей сорванным.

— Вспомните август четырнадцатого года, когда русские нагрянули в Восточную Пруссию, — говорил Осуда. — Восемьсот тысяч немцев беженцев направились внутрь страны. Четыреста тысяч с полозками и скотом загромождали восточно-прусские дороги, другие четыреста тысяч заполняли все станционные вокзалы до Берлина. Если бы русские сумели развить наступление, сами немцы смели бы организацию собственного государства.

Осуда рассказал Евгении, что — по слухам — были бомбардированы и военные предприятия Осака, величайшего промышленного центра Японии. На развалинах найдены, говорят, листовки с предупреждением, что налет повторится. Населению поэтому предлагалось не скапливаться в заводских и фабричных зданиях, на пристанях и в пакгаузах оборонного значения.

Осуда уложил Евгению в постель. Решено было выдать ее за пострадавшую при бомбардировке жительницу столицы. Евгения лежала, отделенная от Осуды тонкой бумажной перегородкой, дырявой во многих местах, и происходившее у Осуды было ей видно. Время от времени он громко произносил по-русски наиболее важные новости.

— Много ли наших погибло? — спросила она его.

— Да. Мы пострадали здорово.

В комнату Осуды то и дело вбегали дружинники Народного фронта. Только что погиб брат Осуды. Тотчас после бомбардировки Токио он послав был своей партией писать лозунги на стенах домов. Он писал: «Да здравствует Красная армия!», «Советы несут нам мир» и был расстрелян у незаконченной фразы: «Трудящиеся Японии…»

Друзья принесли его тело домой и узнали, что жена и трое детей погибшего убиты при бомбардировке.

Нагато Сакураи, машинист броневого поезда, сбросил свой состав под откос и командует отрядом Народного фронта я четвертом секторе Токио. Митинги — всюду. Отряды снабжения вывозят продовольствие за город, в заранее намеченные места. Отряды связи собирают брошенные автомобили и раздают их заводским дружинам и районным бюро Народного фронта.

Токио уже четыре часа, как и руках народных партий, партий мира, хоти сторонники старого режима владеют развалинами вокзалов, аэропорта и телеграфа. Большинство из них бежало в Иокогаму, хранившую верность партиям войны. В Масбаси, городке Осуды, радиостанция Народного фронта производила перекличку городов и избирала главный военный совет партий мира, центральные комитеты которых одни за другим съезжались сюда. Масбаси становился столицей революции.

Представители заводов требовали оружия, представители солдатских собраний — инструкций, представители деревень прав на землю. Революция уже четыре часа вдохновляла человеческие сердца, и казалось, что все следует начать и завершить сегодня же. Седой японец, сидя на полу, рядом с Осудой, писал воззвание к солдатам. Он требовал ареста офицеров, враждебных идеям мира, и просил полного послушания штабу Народного фронта.

Вдруг разнеслась весть: в Иокогаме флот напал на портовых рабочих. Но то, что происходило в Токио и вокруг него, еще не было развернутой революцией.

Седого японца, писавшего воззвание, направили командовать от имени Народного фронта в Иокогаму, и какая-то хрупкая, все время плачущая девушка села заканчивать письмо к армии.

Так как Осуда лежал, то есть все время был в одном месте, то невольно сделался начальником штаба. Он кликнул к себе еще четырех раненых товарищей и поручил им отделы своего чрезвычайного главка. Одни записывал названия воинских частей, присоединившихся к Народному фронту, другой вел счет боевым запасам, третий регистрировал базы продовольствия, а четвертый писал приказы людям, которые прибегали, охваченные неистовым возбуждением, и предлагали Народному фронту предпринять немедленную операцию против фашистов в том смысле…

Не дослушав их, он писал им звучные полномочия от имени Народного фронта. Крикнули на улицу, что под рукой у начальника штаба нет карты. Прибежал ученик местной школы и принес карту Китая. Она не была нужна в сегодняшней суматохе, но на обороте ее можно было писать.

Наступало 10 марта.

— Напишите женщинам, что война начата в канун восьмого марта. — сказала Евгения.

— Вот вам бумага, вот перо. Пишите, — ответил Осуда, бросая ей кусок Гуансийской провинции от той карты, которую только что принес мальчик.

Евгения заплакала и отказалась. Ей было стыдно сознаться, что она не сумеет сейчас выразить то огромное чувство тревоги за японское дело, которым была полна, и что у нее не найдется слов рассказать об охватившей ее материнской любви к Японии.

— Я, кажется, ничего не умею, — сказала она виновато.

— Не делайте глупостей! — услышала она из-за стены и, заплакав, стала писать.

К утру 10 марта исполнительный совет Народного фронта собрался на заседание. Был утвержден Высший военный совет и командармом избран Нагато Сакураи, машинист бронепоезда, выбивший фашистов из щелей Токио.

Осуда был избран начальником штаба впредь до выздоровления, а затем — уполномоченным Военного совета в Манчжурии. Он заявил, что выздоровеет, поспав четыре часа, и стал сдавать дела штаба молодому офицеру токийского гарнизона, примкнувшего к Народному фронту.

Осака был в руках партии войны. Началась стачка докеров в Курэ, забастовка рабочих военных заводов Кобэ. Три военных корабля проголосовали мир, но там еще властвовала военная партия.

Майдзуру — в руках партий войны. О других городах сведений не было. Военный министр издал приказ расстреливать всех сторонников Народного фронта, — война началась всюду.

Сдав дела, Осуда приполз в комнатку, где лежала Евгения.

Осуда навестил Евгению.

— Мне нужно четыре часа, чтобы снова сделаться человеком, — прошептал он, засыпая. Но тотчас его разбудили. Окружной комитет Народного фронта на острове Хоккайдо сообщал о тревожном положении. Правые собирали силы, левые были беспомощны. Осуде предлагали выехать на Хоккайдо.

— Я уже видел во сне Шанхай, — виновато сказал он и согласился выехать на Хоккайдо, если сумеет проспать хотя бы три часа.

Едва он уснул вторично, пришел командарм Нагато Сакураи.

— Довольно спать. Собирайся. Возьми в свои руки Меллера и ставь информацию о наших делах для Китая и нашей действующей в Манчжурии армии.

— Из Хоккайдо? Исполнительный комитет предложил мне север.

— Я уже послал туда человека. Тебе ехать в Шанхай. Ты там работал, знаешь места. Создавай манчжурскую армию Народного фронта — вот директива.

10 марта Осуда вместе с Евгенией (муж и жена, пострадавшие при бомбардировке Токио и возвращающиеся домой) выехали в Майдзуру.

В Майдзуру господствовал режим войны, и им пришлось трудно. Достать рыбачью лодку, чтобы пересечь на ней Японское море и высадиться на китайском побережье, близ Нанкина, было немыслимо. В городе шли парады и аресты, грузились на транспорты воинские части, по ночам на окраинах затевалась перестрелка между военной полицией и рабочими. В газетах сообщалось, что Германия и Польша напали на Советский Союз. В Австрии — движение чернорубашечников, мятеж в Румынии, Данциг в руках фашистов.

— В Европе тридцать миллионов национальных меньшинств, недовольных Версальским миром, — говорил Осуда Евгении, — война будет долгой.

— В Европе двенадцать миллионов безработных, — война будет жестокой.

— В Европе миллион коммунистов, — война будет до конца.

Вечером раздались два взрыва на море, перед портом, и завыли сирены ПВО. Осуда с Евгенией, шатаясь, вышли к молу. В воздухе тревожно метались самолеты, и с внешнего рейда доносился грохот снарядов. Вдруг стукнуло небом о землю — боль резанула внутренности. Осуда упал, Евгения едва устояла. Еще ударило чем-то о землю. Люди поползли в стороны.

— Это опять бомбардировка сверху! — прокричал Осуда. — Не вовремя.

Он едва встал на ноги.

— Что?

— Могут убить. Некстати получится.

Портовая охрана волокла пулеметы. Выли сирены. Огни погасли. Тьма овладела городом.

— Будем держаться ближе к берегу.

Они стояли на молу, за грудами угля. Вдруг пронесся лиловый луч прожектора. Грохот. Вода рванулась через мол. Еще луч. Узкий корпус торпедного катера скользнул в бухту, почти касаясь конца мола, за ним другой, третий. И с моря, из глухой и темной ночи, ударили по городу из орудий.

— Это наши, — сказала Евгения. — Давайте выйдем на чем-нибудь в море.

Наперерез москитам спешили японские миноносцы. На молу изготовлялось к бою орудие.

Осуда с Евгенией спустились с мола, на внешнюю его сторону. Тут было немного тише, но идти было невозможно из-за колючей проволоки.

— Если минут через двадцать мы не найдем лодки, мы погибли.

— Подождите. Прислушайтесь.

— Стрельба зенитных.

— Нет, к морю прислушайтесь.

— Это прибой. Или галлюцинация.

— Нет, это корабль. Это наши, честное слово!

Судна не было видно, но шум винтов и дыхание двигателя слышны были явственно. С моря шла густая темнота, черный сухой туман дымовой завесы. Потом глухо раздался шум винтов на заднем ходу, и силуэт низкого корабля мягко навалился на стенку мола, у самого входа в бухту. Тотчас на нем ударили из орудий. Десятки прожекторов осветили стену. Корабль все еще швартовался. Слышно было, как на нем отдавали якоря. Евгения поползла к судну. Ее увидели с палубы и бросили ей бечеву с грузилом на конце. К бечеве была прикреплена петля каната. Двое каких-то людей, прятавшихся на моле, схватили, ловко выбрали канат и надели петлю, на чугунный кнехт.

Все это произошло так быстро, что Осуда не успел добежать до Евгении. Трапы легли с корабля на стенку. Отряд японцев бросился по трапам на мол. Впереди неслось Красное знамя.

Судно качалось на свежей волне, трапы плясали, концы их, опиравшиеся на стенку, крошились и ерзали. За первой партией выскочила вторая — с огнеметами.

Евгения схватила Осуду за руку и потащила на трал. Их немедленно доставили к командиру судна. Говорить было нечего.

— Кто вы? — спросил командир, худой, сутулый моряк в мундире с полуоторванными знаками воинского отличия.

— Уполномоченный Народного фронта с поручениями в Манчжурию.

— Мы видели подводную лодку в шести кабельтовах отсюда, — спокойно сказал командир, следя за действиями на моле.

Снаряды ложились со всех сторон. Судно дрожало и билось о мол.

— Я не имею связи с верховным штабом. Я восстал час назад, — добавил командир.

— У вас не будет времени установить сейчас связь.

— Да, теперь уже нет. — Командир продолжал глядеть в узкий гладок щита на то, что творилось на стенке мола. — Я дам вам шлюпку и двух раненых. Останетесь живы, запомните имя нашего корабля: миноносец сто восемнадцать, командир Якуяма-четвертый.

Он пожал руку Осуде, кивнул Евгении и снова приник к бойнице рубки.

Но мокрому и скользкому штормтрапу они свалились в шлюпку, вышли в море и не могли вспомнить, через сколько часов или лет встретили подводную лодку.

Евгения закричала:

— Ура, товарищи! Ура! Да здравствует советская власть!

С лодки задали несколько вопросов и приняли шлюпку к борту.

— Да здравствуют подпольщики! — кратко приветствовал их командир и, ни о чем не расспрашивая, спустил в свою маленькую каюту.

Тотчас раздалась команда к погружению. Свежая волна, гулко бившая корабль и лихо качавшая его узкое тело, осталась вверху.

Евгения легла на кровать командира. Осуда сел за письменный столик, положив голову на руки.

На стенах каюты висели цветные японские гравюрки ж акварели, изображавшие чудесные реки и горы, рыбачьи лодки и маленькие острова среди моря. Япония была красиво изображена на них. Она сияла счастьем, радостная голубая страна. Осуда рассматривал ее с нескрываемым восхищением.

— Нет, в самом деле, — сказал он, — неужели сотни поколений японцев для того делали рай из островов, чтобы погибнуть в этом раю? Когда в стране из десяти ребят выживают трое, можно говорить, что страной правит чума. У нас четыре миллиона девочек-проституток, половина наших женщин не способна рожать детей. А как прекрасно здесь жить, как легка могла быть здесь жизнь!

В каюту постучались. Вошел командир с двумя краснофлотцами.

— По нашему обычаю, — медленно, чтобы японские гости могли понять его, произнес командир, — дорогих гостей встречают делегацией. Но, к сожалению, у нас с собой нет ни цветов, ни вина. Мы извиняемся, — ничего, кроме жизней, не захватили с собой в этот поход.

Евгения схватила командира за руку, потом быстро и страстно поцеловала его в губы.

— Еде учились, где так хорошо язык узнали? — восхищенно спросил ее командир, растерявшийся оттого, что его слова поняты так просто, так энергично.

— Вы не брат парторга на стройке двести четырнадцать? — спокойно спросила Евгения у командира. — Нет? А похожи… Ты меня не помнишь, а я у вас трассу держала на АНТ-девять, — сказала она, легко переходя на «ты» и, плача и смеясь, поочередно всех обнимая, стала рассказывать историю своих странствий, поминутно спрашивая: — Ну, кто жив из наших, не знаете? Кто погиб?

— Что в мире? — спросил командира Осуда.

Гоциридзе подвел его к карте Европы.

Отряды разноцветных флажков торчали над ее пространствами. Здесь начиналась борьба народов, классов, режимов и партий. Поле битвы простиралось над многими ее странами, и самые жестокие битвы проходили по землям маленьких, хилых и бедных стран.

Сражения окружали Германию. Это были то сражения армий, то забастовки рабочих, центров, то восстания отдельных городов.

— Они еще могут выиграть пять-десять сражений, но войну выиграем мы, — сказал Осуда, переходя к карте Азии, издания 1935 года. — Она устарела, как бюллетень погоды. — заметил он, улыбаясь и кивая головой на синие и красные линии, которыми Гоциридзе ежедневно исправлял границы советских областей Китая.

Провинция Сычуань, из которой в 1935 году красные китайские армии начали второе собирание китайского государства, лежала сегодня в далеком тылу войны. Война спускалась от нее на восток, к океану, по рекам. Реки Китая были партизанскими, повстанческими, советскими. Повстанческими и советскими становились караванные пути, города и уезды на этих путях. Советскими становились порты, фабрики и заводы, и было ясно видно даже на этой старой карте, как росло с юго-запада на восток пространство красного Китая.

— Да, война будет долгой. Надо думать о будущем мире, как о ребенке, который еще не зачат! — сказал Осуда.

Шла крестьянская война, жестокая и мрачная, полная сутолоки, тщетного упрямства и мелочности, отяжеленная боязнью больших масштабов, ослабленная уездным патриотизмом. Какие-то маленькие города, не имевшие значения в ходе войны, торжественно провозглашали себя народными городами и существовали как таковые, а важные пункты еще находились в руках манчжуро-японцев, и не было пока никого, кто бы сумел собрать вооруженный народ в места важнейших сражений.

Но имя Чэна уже мелькало то тут, то там. Шанхайское радио пугало страну Ю Шанем. Гиринское радио оповещало о гибели Ван Сюн-тина.

Объявлена была крупная премия за поимку Тай Пина, премия за поимку хунхуза с кличкой «Безухий».

— Если объявлена премия, значит, живы, — сказал Осуда. — Замечательно! Я вех всех знаю и надеюсь на них. А что у вас на границе?

— Армия Кондратенко взяла Юкки, вклинилась в приморскую Корею.

— Хотите отрезать Манчжу-Го и Корею от моря?

— Возможно.

— А на северо-западе?

— Монголы остановили движение японской армии на своих рубежах.

— Так. Значит, наши Наполеоны остаются пока что наедине с Китаем?

— Еще не совсем.

— Так. Нашему народу на смерть везет, на жизнь везенья нет. В Шанхае как?

— Шанхай становится особым участком фронта.

Осуда покачал головой, улыбнулся, провел рукой по жестким волосам.

— Знаете, ваши страшно бомбили нас, — сказал он тихо. — Это тяжело и… трудно переносимо с непривычки. К списку погибших советских летчиков мы прибавим кое-кого из своих ребят.

Он хотел говорить без устали, но командир позволил ему лишь перемолвиться с Валлешем о Шанхае и велел лечь. Осуда был очень плох. Его била нервная лихорадка. Он бредил. Япония сидела у его изголовья, и он вел с нею разговор чести, вскакивал, грозил ей смертью. Ему снилось все, что никогда не случалось с ним: любовь, дети, счастье. Он нянчил детей, напевая им тихие песни. Вдруг его тащили на расстрел, ставили к стенке. «Да здравствует красная Япония!» кричал он и падал с кровати.

Евгения поняла, что о манчжурской поездке ему не следует и мечтать. Он умирал от усталости, от истощения.

Народы Китая вступают в войну

Ляоелин, в японском тылу, был взят накануне Чэном. Партизаны бешеным галопом гнали застигнутые врасплох японские гарнизоны. Чэн продвигался с северо-запада, с востока нажимал Ю Шань. За одну ночь было взято пространство в девяносто километров. Его выжгли дотла.

Японцы отступали к Гирину.

Население двух уездов грузило на арбы содержимое провиантских баз; торговля консервами шла от передовых цепей до штаба Чэна. Мужики не покидали сражения ни днем, ни ночью. Они сливали бензин из брошенных танков, вывинчивали гайки в машинах и разбирали на куски железнодорожные станции.

Шла армия термитов, голодных и бешеных от ненависти. Пленных не наблюдалось.

К исходу второго дня, ворвавшись в предместья Гирина и не осилив его укреплений, партизаны залегли вокруг города, изверившись в быстрой и дешевой победе. Но народ из окружающих деревень все еще прибывал без конца, не зная о неудаче. Под кузовами разбитых машин открылись меняльные пункты. Старьевщики грузили на ослов вороха кровавой одежды, которую они скупали за папиросы, и можно было видеть довольных и веселых раненых, увозящих с собой зеркала, связку кур или ящик патронов.

Но Гирин взять было трудно. Японцы подвозили резервы со всех, сторон, торопясь подавить восстание в самом его начале.

Сражение это было задумано Чэном как народное. «Страну нельзя держать вдали от полей сражения», писал он Тану еще месяц назад и настоял на ударе в тылы противника силами всех партизанских групп, несмотря на сдержанное равнодушие Ю Шаня и протесты Тай Пина. Партизанские армии Чэна еще не были подготовлены для побед в большой войне. Они умели переносить поражения, знали, что такое организация, но превращались в толпу людей, которым нечего делать на поле боя, как только видели раскрытые склады и слышали запах мяса, жаренного на штыках.

Медлить под Гирином было нельзя. Чэн послал за командирами отрядов.

Ю получил извещение в середине ночи и, так как до штаба езды было не менее двух часов, сказал, садясь в голубой рольс-ройс, захваченный им накануне:

— Спать!

Шофер кивнул головой. Ю завернулся в одеяло и прикорнул в углу сиденья.

Дорога была освещена пожарами. Пылали деревни. Высоко и красиво светились столбы телеграфа, политые керосином и обернутые тряпьем мертвецов. Женщины искали и развозили раненых. Кое-где уже стояли шалаши из брезентов и над покинутыми пулеметными гнездами были возведены соломенные навесы.

Близ деревень виднелись баррикады из сырых кирпичей. Воздух ночи был вял, звуки шли в нем крадучись. Иногда раздавался крик грудного ребенка, и от этого крика, необъяснимого на поле сражения, сводило челюсти.

— Стой!

Ю спустился в землянку, еще только днем служившую убежищем для японских стрелков. Несколько мужчин спало в углу, на соломе. Матери кормили ребят. На крохотном огне что-то кипело в железных котлах. Ю заглянул в котлы.

— Пули, — прошептала женщина, не поднимаясь с пола.

В котелке варился свинец для отливки пуль.

Потом Ю опять завернулся в одеяло и спал, покачиваясь на мягких подушках автомобиля, пока крики не разбудили его окончательно. Машина въезжала в штабную деревню. Было темно, сыро и ветрено, но улицы полны народа. Из харчевен валил смрадный Запах пищи.

На порогах фанз местные старухи торговали затяжками табаку из длинных закопченных трубок, и любители затянуться бросали патроны в глубокие корзины у ног продавщиц дыма.

Ю оставил машину и пошел пешком, расталкивая зевак.

Командир с черной повязкой на лбу известен был каждому. Даже ребята, играя в войну, право повязать лоб тряпкой предоставляли лишь самому смелому.

Любопытные побежали впереди Ю, и он должен был двигаться, вытянув руки и легонько расталкивая настойчивых говорунов.

Крестьяне из дальних деревень, воевавшие много суток, упаковывали навоеванное добро.

— Бойцы, думающие о себе, гибнут раньше всех, — сказал Ю, показывая на них. — Они ничего не понимают в военном деле.

Перед фанзою штаба все сохраняло еще следы японцев. Шум толпы обрывался на краю площади, как бы свалившись в пропасть без дна, а на площади, на высоком шесте, висел вниз головой, привязанный за ногу деревенский агитатор. Несколько далее, по обеим сторонам тенистого дерева, висели на концах веревки, переброшенной через сук, два партизана. Один едва касался земли, другой стоял, накренившись вперед, в позе окаменевшего бегуна.

Эти двое казнены были по способу «качелей» — игры, популярной у японских жандармов. Делались петли на концах веревки, их затягивали на шеях двух красных. Веревка закидывалась на сук, чтобы ноги игроков едва достигали земли. «Тяните! — кричал офицер. — Кто перетянет — получит чистую».

Но вчера игра вышла забавнее ожидаемого. В игру послали двух односельчан, двух товарищей по отряду, и ни один из них не захотел стать убийцей другого. Они долго прыгали под веселый смех офицеров, пока не задохнулись оба.

Перед фанзою штаба командир Тай Пин показывал три японских танка «медиум» и тринадцать грузовиков с пробитыми моторами.

— У нас на таких собачках будут землю пахать. — объяснял он собравшимся и гарцевал на «медиуме». — Вот так, видите?

Он прицеплял к танку легонькие плужки и ковырял улицу, под удивленные крики крестьян.

— Гирин возьмем — субботник сделаем. За один день гектаров триста вспашем.

— Делай, делай! — орали люди, и какой-то сухонький, грязный старик, грозившийся выйти в сражение первым, карабкался в нутро танка, визжа и задыхаясь от восторга.

Американец Лоу чалил на цепь плужки и сохи и вытягивал их за танком длинной вереницей.

— Давай, давай!

К вечеру распахали — примера ради — землю гиринского губернатора и тут же, на свежей пашне, долго делили ее вдовам и сиротам.

На вечернем военном совете голоса разделились.

— Ждать нельзя, — говорил Чэн. — Пока в Гирине небольшой гарнизон, может, справимся. Если возьмем Гирин, многое будет облегчено. Здесь у японцев хранится пятьдесят тысяч тонн горючего и десятисуточный резерв боеприпасов.

Ю Шань стоял за то, чтобы распустить отряды, просочиться в город мелкими группами и действовать изнутри, как в харбинском железнодорожном сражении поступил Безухий.

Под именем харбинского железнодорожного сражения уже была известна в те дни забастовка рабочих и служащих Харбина. Она произошла в начале вторых суток войны. Безухий, глава Антияпонской лиги в Харбине, так определил задачи стачки:

«Это народный протест против навязанной Советскому Союзу войны. Мы ставим целью парализовать работы японо-манчжурского военного тыла. В паровозах погасить топки, снять тормоза с вагонов, убрать сигналы с путей, заклепать стрелки, прекратить связь между станциями и подготовить мосты к взрыву».

Харбин — база снабжения северного японского фронта — располагал к тому времени 106 паровозами и 5 923 товарными вагонами, платформами и цистернами. Через два часа после опубликования приказа Безухого все пять железных дорог, пересекающих город, сигнализировали о страшном бедствии. Диспетчеры загоняли воинские составы в тупики, стрелочники пускали маршрут на маршрут, дорожные мастера разбирали пути. Командовал сражением Ю Шань, специально приглашенный Безухим. Первый удар он нанес на подступах к Харбину. Маленькие станции всех пяти дорог превратились в окопы.

На станции Дуйциньшань взорвали мост и заложили фугасы под объездные пути. На станции Ашихэ (дорога к Приморью) сложили баррикады из черепицы и забили путь двадцатью вагонами с артиллерийским грузом. На станции Сяньбайун (дорога к морю, в Корею) стал Ю Шань с пятьюдесятью ребятами при трех пулеметах. Здесь пока не хотели ничего разрушать, но подрывники ждали только сигнала. На Харбино-Синцзянской дороге, дороге в столицу, взорвали мост через реку и вместе с ним маршрут с боеприпасами.

Изолировав Харбин от внешнего мира, Ю Шань собрал окрестных крестьян и двигался пятью колоннами к городу, выводя из строя станцию за станцией, паровоз за паровозом.

К этому времени Безухий, дравшийся с японцами в харбинском депо, выбросил лозунг второго этапа сражения:

«Каждый выведенный из строя паровоз есть выведенный из строя полк, три товарных вагона и две цистерны равны паровозу. Кто совершит втрое больше, заслужит звание героя сражения, и это будет навеки его благородным званием».

После тридцати часов боя Ю Шань подсчитал: 62 выведенных из строя паровоза, 300 цистерн и 1 700 товарных вагонов.

Японцы бросили в Харбин три полка охранных войск, бригады жандармерии, два строительных батальона. Станции восстанавливались и разрушались по три и четыре раза. Партизаны уносили рельсы за несколько километров, вспахивали полотно по футунскому способу Осуды, рубили телеграфные столбы. Когда держаться в харбинском железнодорожном депо стало невозможно, Безухий отдал приказ взорвать пятидневный запас горючего, хранившийся в цистернах, и вывезти в лес полумесячные запасы японского интендантства, а сам, забрав девять типографий с полным штатом рабочих, ушел на север.

Отряды Антияпонской лиги потеряли 2 903 человека расстрелянными; раненых не было.

Стратегическим результатом харбинского железнодорожного сражения явилась полная дезорганизация тыла северного японского фронта, в результате чего он потерял мобильность на добрых полтора месяца.

Ю Шань советовал повторить железнодорожный бой, но Чэн настоял теперь на своем, и штурм Гирина был решен его голосом.

Подняв на рассвете отряды, Тай Пин и Лоу вышли вперед на двух танках. Ю ехал рядом на мотоцикле и, когда надо было командовать, стучал молотком по броне. Огонь! — один удар. Отбой! — два удара. Стоп! — три удара.

Лоу высовывается в смотровой щиток.

— Это цирк и безумие.

— Огонь! Огонь! Вперед! — стучал молотком Ю, и тапки шли, стреляли, и полдня все было в полном порядке, пока из-за холмов не вынырнул гиринский бронепоезд. Крайние цепи Чэна, лежавшие в пригородных садах, подались назад.

— Берем на таран! — крикнул Ю американцу и показал руками, что надо делать.

— Мочно, мочно, — ответил тот и помчался навстречу поезду.

Ю влез в машину Тай Пина, отшвырнул его к орудию и схватил колесо руля.

Машина сползла в овраг, аккуратно пробежала по его крутому боку, проскочила под железнодорожным мостиком, довольно легко вскарабкалась на железнодорожную насыпь и загрохотала по шпалам в лоб паровозу.

Тай Пин жарил прямой наводкой по башням.

— Беглым, беглым! Головой работай!

Вот покачнулась труба паровоза. Он окутался дымом и паром.

— Ну, выручай, скорость!

Ю с маху ударил танком в грудь паровоза, машина звякнула всеми костями и, накренясь набок, кубарем, в пять оборотов, свалилась под насыпь.

— Дрянь, а не танк, — расслышал, вертясь внутри танка, Тай Пин. — Ты жив или нет? — потом спросил его Ю.

— Жив. А вы?

— Сам еще не знаю.

Помолчали.

— Да, это не машина, это дрянь, — сказал Ю убежденно. — Выбраться не можешь?

— Не могу.

— И я не могу. Ну, лежи, на днях встретимся.

По звукам, доносившимся в танк, они чувствовали, что бой еще длится и приближается к ним.

— Хочешь, я тебе скажу, что случилось? — сказал Ю после долгого молчания. — Ребята увлеклись бронепоездом и думать забыли о городе. Вот помяни мое слово.

Так и произошло. Вечером партизаны вытащили Ю и Тай Пина из танка, положили на двуколку и повезли на новое место штаба, километров за сорок. Отряды отступали.

Противник, получив подкрепление с юга, брал партизан в кольцо. Штурмовики уже шныряли над отрядами Ю Шаня и Чэна.

— Раз мы партизаны, так надо партизанить! — кричал Ю, лежа в двуколке.

Он высовывал голову из-под брезента, подолгу глядел на небо и растерянно качал головой.

Ночевали у разрушенной кумирни, без огня. Все время ехали арбы, бежали пешие. На рассвете подъехал Чэн со своим штабом.

Он сел на камень у фанзы, закрыл руками голову и долго оставался в молчании Пробежавшие пешие вернулись назад и помчались вдоль ручья, крича, что впереди бой и все они в мышеловке.

— Сыграли в подкидного, — сказал Ю, вставая и размахивая руками чтобы прогнать усталость.

Фанза между тем наполнилась людьми. Входили и оставались в ней раненые, съезжались командиры рассыпавшихся частей.

Ординарцы комкора подтягивали подпруги и громко похлопывали лошадей по крупам, как бы намекая, что они давно готовы в дорогу, но ехать было некуда.

Так — без дела, без мыслей, в оцепенении — прошел день. В конце его адъютант Чэна предложит всем разойтись поодиночке.

— Да, — ответил Чэн, не двигаясь с места. — Идите.

Кое-кто быстро исчез, но Чэн, Ю Шань и Тай Пин остались в кумирне, одни в ночной тишине проигранного сражения. Небо было спокойно, мертво.

Спали по очереди. Проснувшись, сидели молча, курили, подолгу глядели на шоссе ручьем. Дорога была пустынна. Последний человек проскакал в начале ночи. Со стороны города слышались осторожные свистки паровозов, звон буферов и удары молота по рельсовой стали, японцы торопились с ремонтом. Стрельба у города не утихала.

Утром проковылял раненый мальчишка из отряда Тай Пина, с обрывком ремня, впившегося в шею.

— Они там вешают живых и мертвых! — крикнул он. — В плен не берут.

Он пробежал, и стало еще тише и беспокойнее вокруг.

Иногда Ю подползал к двери и осторожно прислушивался. Никто не спрашивал, что он видит и слышит. Вдруг он ахнул и двинулся на четвереньках вниз, к ручью.

— Скорей, за мной!

Над серым утренним полем, еще скомканным рассветною мглой, быстро и бесшумно, один за другим, садились парашюты.

Их было много. С лихой и таинственной ухваткой фокусников, которые долго разучивали опасность, прежде чем показать ее, люди опускались на землю, скатывали шелк и легко разбегались в разные стороны.

Ю был уже возле них.

— Ой! — крикнул ему один из парашютистов. — Anata dare tachi desu ka? (Кто это? Откуда?) — И не спеша вынул из кобуры маузер.

— Свой, свой! — негромко ответил Ю— Вон там, в фанзе, еще люди. Где начальник разведки?

Чэн и Тай Пин стали перебираться через ручей. Тот парашютист, что окликнул Ю Шаня, глядел на них и показывал маузером, куда им идти.

На поле виднелось уже человек полтораста бойцов авиадесанта. Одни из них расстилали полотняные знаки, другие, волоча за собой пулеметы, разбегались по сторонам. Ю Шань стоял возле командира разведки. Это был тот самый Чаенко, который когда-то читал Белинского по складам и потом интернировал партизан Ю Шаня у колхоза «25 Октября». Он глядел сейчас на Ю Шаня со сдержанным любопытством, намереваясь заговорить и все время отвлекаясь делом.

Парашюты между тем все приземлялись, но они были теперь больше размером, иногда двухшатровые, и несли на стропах танкетки, броневики и пулеметы. Люди, прибывающие на землю, дули на руки, терли носы и грелись, подпрыгивая на месте.

— Высоко, однако, высаживались, — уважительно сказал Ю. — Туман большой, верно? Как бы не помешал высадке.

— Не помешает, — ответил Чаенко, глядя, как люди перехватывали на лету спускающийся броневичок, мгновенно заводили мотор и выезжали на дорогу, и прислушивался к звукам в небе.

Вот оно сразу загудело. Показались бомбардировщики. Они садились один за другим, мгновенно выбрасывая из кабин людей в шинелях и шлемах, неуклюжие танки и тягачи с гаубицами. Освободившись от груза, аппараты тотчас улетали в воздух.

Люди выбрасывались из кабин самолетов.

Люди были в добротных сапогах и шинелях, с крепкими деловыми лицами, кажущимися темными от сизых шлемов. От них несло запахом хлеба и ваксы. Это была великая пехота большевиков. Чэн видел се впервые. Она потрясала простотой и силой. Чэн глядел на нее, сжав скулы, потому что слезы не даны мужчине для счастья, и долго не оборачивался к середине поля, хотя и слышал, что там что-то произошло.

Наконец, надо было обернуться. Невысокий человек, прихрамывая и растопырив руки, будто он собирался сейчас схватить Чэна да пояс, шел к нему, улыбаясь. На воротнике его шинели были знаки командира корпуса, как у Чэна.

— Здравствуйте! Я Шершавин, — сказал он по-английски, крепко встряхнув руку Чэна. — Товарищ командир первого партизанского корпуса, операция на Гирин начата вами рановато, — сказал он тотчас же. — Мы держимся ближе к морю. Мы считали бы более правильным поддержку вами нашего плана, нежели наоборот… — Схватив Чэна за локоть, он круто теперь поворачивался в разные стороны. — Но в свое время вы сказали весьма правильно, что страну нельзя держать вдали от полей сражения. Конечно! — и он опять повернулся в другую сторону.

— Так вот, товарищ командир первого партизанского корпуса, сегодняшняя операция будет носить характер политической подготовки будущего боевого плацдарма. Карту! — И он тотчас опустил палец на синие и красные росчерки и попросил подтвердить, верно ли он нанес на карту вчерашнее сражение Чэна.

— Абсолютно точно, — ответил Чэн.

— План мой — прошу вашего совета — довольно прост, — заговорил Шершавин. — Сначала короткая побудка гиринского гарнизона двумя эскадрильями бомбардировщиков, охват флангов — вот тут и тут. — Взглянув на часы, он продолжал: — Кстати, они уже в марше. Далее, я полагаю, воздушный прыжок артиллерии вот в эти края и стремительный удар пехотой в том направлении, как вы действовали вчера.

Небольшая радиостанция на автомобиле тарахтела, как швейная машина, за их спинами.

— Да, я начал рано, — сказал Чэн. — Баши ребята еще не привыкли к большим масштабам. Я этого не учел.

— Первое сражение — у кого оно бывало удачным?.. Французы вот говорят: только куя, становишься кузнецом… Где в данное время могли бы находиться ваши отряды? — спросил Шершавин.

— Рассчитываю, что, несмотря на все, ребята задержались где-нибудь южнее города или в нем саном. Вы знаете эту удивительную манеру партизан растворяться!

— О!

…Люди из крестьянского ополчения действительно продолжали драться. Чэн этого не ожидал.

Закопавшись в глубокие ямы, засев в кусты, они били из винтовок, бросались в атаки с косами и ножами, прикидывались убитыми и нападали сзади. Загнанные в кольцо, они ни за что не хотели умирать. Пропуская мимо себя танки, они прыгали сзади на куполы башен и совали бомбы в смотровые щитки. Они переодевались в награбленные японские мундиры и нападали на японских солдат. Они прятались в садах, канавах и под мостами, проникали в устья городских улиц и запирались в пригородных фанзах.

И вот над скудным и жалким полем их ожесточенной борьбы прошли бомбардировщики второго авиадесанта. Многие из партизан, не разобрав, в чем дело, бросились назад; другие, не глядя ни на что, устремились к городу, крича, плача и стреляя в пространство. Их беспорядочная толпа неслась сквозь нули обороняющихся цепей, забрасывала своими телами пулеметы противника, резалась на ножах в переулках города. Танковая колонна авиадесанта опередила их в центре и у вокзала. Японский гарнизон отходил к железной дороге, спеша грузиться. Снова появились бомбардировщики, а за волной их нестерпимого грохота вынеслись батальоны Шершавина и молча врезались в скомканные, обезумевшие части. Батальоны шли, пригнувшись и тая в руках силу, готовую сдвинуть горы, ползли, бежали и снова шли, откинув на затылок шлемы и закатав до пояса шинели. Японцы, которым некуда было деться, встречали их жестоким огнем.

Сначала, разбросанные тонкими группами, красные постепенно и осторожно сдвигались в живые стены, а достигнув противника, ринулись яростным, ожесточенным потоком и в первый раз закричали «ура», склонив штыки на высоту пояса. Это было зрелище, более страшное, чем смерть.

Чэн, бывший в одной из первых волн, полз, плотно прильнув к земле и стараясь не поднимать высоко головы. Движение вперед давалось с трудом и утомляло волю. Но вот кто-то впереди не выдержал и пробежал десяток шагов, за ним другой, третий. Боязнь незащищенного пространства забылась. Бежать, бежать по этому широкому полю, крича и беснуясь! Но Шершавин упрямо положил людей и снова повел их медленными ползками, пока люди вновь не вскочили и не понеслись, дрожа от переполнявшей их ярости. Ничто теперь не могло сдержать их. Они бежали не быстро, но страшно: их бег был плотен, жесток, несокрушим.

Все, что хотело жить, должно было исчезнуть с их дороги.

Шершавин, час назад еще сдерживавший людское возбуждение, теперь напрягал его до последнего рывка. Он провел батальоны краем города и еще раз перехватил на штыки противника, на выходах к железной дороге, разметал грузившиеся эшелоны, разбросал кавалерию и остановился, когда почувствовал, что у него самого не осталось ничего, кроме последнего дыхания. Тогда, шатаясь, он остановил людей и в последний раз послал в дело танки. День шел на убыль, но операция, начатая с рассветом, еще продолжалась: Товарную станцию брали последней. Шершавин сам водил батальоны в атаку. Раненых складывали под навес, на мешки риса, но они с криками и воем расползались в стороны: разрывные пули, попадая в мешки, так яро разбрасывали твердые зёрна, что те пробивали кожу. Лица раненых были в крови.

Мучная пыль стояла над станцией, как дымовая завеса.

Чэн был ранен в плечо и укутывал рану, чтобы не заразить ее, но потом залепил окровавленную дыру сырой мучной лепешкой, как делали все кругом. Он долго лежал в грязи, пока не был разыскан Ю Шанем.

Не перевязывая, втащили его в голубой, теперь уже во многих местах облупившийся рольс-ройс и через город, объезжая кварталы сражений, повезли к воздушной амбулатории. Дымили дома, стреляли с крыш в прохожих, люди с узлами сидели на площадях, но с каждым часом война все глубже и яростнее входила в городское нутро, все громче ж оживленнее становился город. Чэн видел в боковое окно — агитаторы расклеивают афиши:

«Сегодня вечером трудящиеся получат 20 000 чувалов бобов. Надо иметь при себе мешки».

«Завтра выдача керосина и соли всем без ограничений!»

На стене высокого кирпичного дома значилось: «Агитпункт», и молодая китаянка в кожаной куртке играла на рояле перед домом, на улице. Монтеры ставят радиорупоры на перекрестках улиц, и уже слышится трель нежной песни, прерываемой аплодисментами.

Да, да, это великая, благородная война. Для нее Чэн жил.

…Молодые ребята ставили на домах меловые знаки. Патрули сводили к центральной площади предателей и шпионов. Перед пятью тысячами носилок в сквере пели певцы. Они были в лётных комбинезонах ж держали в руках вместе с нотами противогазы и шлемы.

У самолетов, на аэродроме за городом, переписывали и кормили пленных и раненых перед отправлением в воздух. Чэн отказался лететь в тыл и был оставлен в палатке эвакопункта.

Позднее принесли Тай Пина с простреленными ногами и, перевязав, положили рядом с Чэном, а вечером к раненым пришли гости — председатель гиринской лиги Народного фронта и два члена народно-революционной партии.

— Пусть наша встреча называется пленумом, — сказал председатель. — Завтра мы напечатаем ее в нашей газете.

Гирин был взят, но сражение продолжалось. Над Гирином развевался флаг Китая. Армии прилегли отдохнуть, и война пошла по селам и — фанзам, врываясь в быт и залегая в сердцах.

Председатель гиринской лиги Народного фронта просил не отправлять раненых партизан Чэна в русский тыл, а развезти по окрестным селам, так как ему нужны будут агитаторы, уполномоченные по земельным делам, командиры сельских дружин и старосты речных переправ.

Чэн хотел подождать Ю Шаня, прежде чем решить, как ответить на просьбу председателя лиги Народного фронта, и стал расспрашивать о гиринских делах, но как рад подошел Ю Шань. Ю Шань растерялся от большой победы и явно пугался ее. Предложение спрятать раненых в окрестных деревнях ему сразу же понравилось, и, развивая его, он высказался да то, чтобы и все оставшиеся в строю партизанские кадры вывести в долину реки Уссури, к востоку от города.

— Как поступить с теми из наших, кто владеет оружием, должен решить командир десанта, — сказал Чэн, добавляя, что если Шершавив и не станет настаивать на пребывании партизан в Гирине, то и тогда лучше всего будет подождать мнения Тана, который не замедлит дать знать о себе из Мукдена.

— Надо гнать японцев на Мукден, — сказал Ю Шань, — а раненых развезти по деревням. Это правильно.

Пришли из крестьянской партии «красные косы», тоже просили себе раненых человек триста-четыреста. Пришли делегации трех заводов — тоже за ранеными. Заводы были в руках рабочих и готовились к эвакуации, в случае контрудара японцев. Им нужны были опытные боевики.

В сущности, сражение только теперь начинало развертываться во всю силу возможностей, открываемых поддержкой народа.

Чэн решил остаться в Гирине, эвакуировав одного лишь Тай Пина, но Шершавин настоял на вывозе в тыл большинства тяжело раненных, и тогда решено было передать местным организациям только легко раненных и Ю Шаню разрешить рейд в долину Уссури, если в течение суток он не получит директив Тана из Мукдена.

Через трое суток, в куски разметав Гиринский железнодорожный узел и заложив пятьсот мин на важнейших дорогах, Шершавин собрал остатки отрядов Чэна и Ю и бросил их вверх по Уссури.

По дороге им встречались партии раненых партизан и длинные обозы крестьянского ополчения. Мулы тащили исковерканные танки и арбы с железным ломом. Женщины несли ведра с нефтью. В деревне за сто километров от Гирина кузнец запускал мотор на превращенном в лепешку грузовике и хвастался, что сам придумал, как заставить машину работать на маслобойке.

Народ вступал в войну.

Предыдущая главаГлава 15 из 18Следующая глава