«Война — явление, которое может быть то в большей, то в меньшей степени войной».
Воздушную армию вел генерал Сано. Из многих вариантов налета им был выбран тот, который давно лелеял японский штаб, знающий, что его авиация хуже советской: молниеносный, внезапный удар по ивановской авиабазе. Пока существовало это могучее объединение, в Японии никто не чувствовал себя спокойно. Генерал Сано предполагал застать ивановский аэродром врасплох, разрушить огнем фугасных бомб поле, поджечь постройки, разбить советские самолеты, стоящие на земле, и быстро вернуться к границе, на помощь армии Накамуры.
Еще прошлая война показала, что лучшее средство воспрепятствовать налету противника — это затруднить его вылет. К тому же японская авиация никогда не чувствовала себя сильной в ведении воздушного боя и во всех случаях предпочла бы сражаться с землей, памятуя, что только сильной авиации выгодно добиваться решающего сражения в воздухе — явления мало изученного и страшного по возможным своим итогам; в воздухе ни одна сторона не располагает средствами принудить другую к бою.
И генерал Сано избрал план разгрома ивановской авиабазы. Вначале он предполагал выслать несколько слабых отрядов для ложной демонстрации своего маневра. Силы эти должны были встретиться с пограничной авиацией красных. Ивановская бригада оставалась бы, вероятно, в этом случае на аэродроме, в ожидании дальнейших перипетий сражения. Но Сано допускал, что она может опередить его и подняться над ним раньше, чего он решительно не хотел, но что красным было выгодно во всех отношениях.
Был еще третий выход — самим ждать удара главных авиасил противника, ускользнуть из-под него и затем последовать за наступающим, который, сработав горючее, будет возвращаться к себе, поймать его на аэродромах обессилевшим и не готовым к защите. Но этот третий вариант был рискованным и не соответствовал тому духу внезапности, который составлял славу японской армии, хотя и не всегда означал собой ее решительность.
Соблазнял генерала Сано и удар по городу в Нижнеамурской тайге — там была вся душа большевиков, все их будущее. И он решил: тяжелыми бомбардировщиками ударить по новому городу, средними же и легкими силами действовать против Ивановска.
На север выделил он флагмана Сакураи, себе взял Ивановск.
И тотчас же, как только поднял он свои эскадрильи в воздух, с переднего пограничного плана на восток, на север, на запад, в Москву ринулся короткий сигнал красного воздушного пограничника:
«Вышли в воздух на нас».
Потом другой сигнал от Тарасюка:
«Прошли над нами».
Сигнал из Георгиевки:
«Идут на север».
Дальний Восток просыпался в эту ночь сразу от Японского моря до океанов Арктики. Его будили коротко. И города вставали, вставали фактории, просыпались затерянные в тайге зверобои, поднимались рыболовецкие станы на далеких северных реках.
Радист Жорка в ту страшную ночь был всюду. Он метался в эфире над родиной, крича в телефоны и радиорупоры: «Вставайте, вышли на нас!»
Уже бежали к аэродрому, скользя на обледенелом снегу, Янков и Зверичев на Дальнем Севере. На юге, спотыкаясь в черном хаосе сырой мартовской ночи, выходила к морю с винтовкой Варвара Ильинишна. Рыбаки на Камчатке собирались к своим баркасам. В тайге нанайцы запрягали собак. Врач на арктическом пароходе, зимующем во льдах, говорил в эфир: «Самолет, я, медсестра готовы вылету любом направлении».
Летчики меняли в воздухе свои маршруты. Перекликались города:
«Вставайте, на нас идут!»
И встали все.
Штабом генерала Сано служил двухмоторный «мицубиси» ТБ-91, вооруженный пятью пулеметами и одним орудием. Эскадра его состояла из бомбардировочных самолетов и крейсерского конвоя.
Ветер не был попутным, а ночь казалась особенно темной, как часто бывает в марте с его непостоянной погодой. Ровно в двадцать один час 7 марта воздушная армия Сано прошла незаметную земную черту, означающую рубеж Союза.
Примерно в два часа ночи воздушный флот Сано достиг места стоянки ивановской авиабригады. Разведчики, планируя с большой высоты, спустились с выключенными моторами к земле и выбросили осветительные бомбы — флот несся над Ивановском. Слева от линии эскадры открылось пятно аэродрома с пунктирами низких домиков по краям его. Разведчики выбросили осветительные бомбы, включили моторы и, открыв пулеметный огонь, пошли над строениями аэродрома. В широких взрывах бомб замелькали очертания самолетов, покрытых брезентом. Флот генерала Сано обрушился на ивановский аэродром.
Радиостанция флагманского самолета не улавливала ни одного звука русских передатчиков. Земля молчала. Для генерала Сано становилось ясно, что на ивановской земле пусто. Ленинское авиасоединение скрывалось на тайных аэродромах или заранее ушло в воздух, поджидая там Сано.
Путь над тайгой исстари труден и для бывалых птиц. Воздухом над тайгою управляла земля, на которой жили Михаил Семенович, Шлегель, Шершавин и Зверичев. Они берегли небо над родиной и запирали его дороги с земли. Флагман Сакураи сначала не верил этому, но, споткнувшись о красный аэродром, минут черед двадцать после выхода в воздух, понял, что будет трудно. Чтобы прилететь неслышно, нужно лететь издалека, взлетать потаенно и вдали от противника, то есть нужно было быть в ином положении, чем воздушные силы генерала Сано.
На тридцатой минуте красные разведчики обнаружили группу флаг, мани Сакураи, истребители ударили по его флангам. Началось сражение в воздухе, не входившее в план рейда.
Сано немедленно отдал приказ соединиться с главными силами.
Всей массой своих машин он намерен был теперь обрушиться на город Георгиевку. Вызвал из пограничной манчжурской полосы отряды штурмовиков для действий против ПВО, приказал в Манчжурию отрядам истребителей быть готовыми к вылету в воздух навстречу ему, если понадобится, и пошел к границе.
В три часа сорок загрохотало в Георгиевке. Треск и скрип оконных рам, звон стекол подняли на ноги жителей, вздремнувших в противогазах. Никто не ждал, что противник начнет с Георгиевич, к сигналам штаба ПВО отнеслись недоверчиво: мало ли тревог пережили все за последние годы, да и, признаться, как-то привыкли к ним. Грохот сразу поднял на ноги все живое. Завыли собаки, испуганные кони захрапели в конюшнях. Чудовищная тяжесть упала и багровой тучей вскочила кверху на площади перед исполкомом. Рядом — другая.
На улице имени Василия Лузы сверкнули желтые языки огня. Дождь битого кирпича и деревянных обломков падал не переставая. Иногда вместе с мусором и пылью швыряло на землю разорванное человеческое тело. Люди метались, но находя выхода из огненной бури, или, оцепенев, сидели на постелях, подняв над головами руки. На них рушились потолки; они молча склонялись под ударами, немые, слепые, потерявшие волю. Глинобитная, похожая на село Георгиевна была открыта ударам сверху, легка для огня.
В райкоме не расходились с вечера, и как только штаб ПВО предупредил о близкой опасности, Валлеш поделил Георгиевку на районы и прикрепил к ним уполномоченных. Луза, с вечера отправившийся на передний план к Тарасюку, передал с нарочным соображения пограничников: с часу на час ждать открытого боя. Партизаны, колхозники и комсомольцы заводов звонили в райком о формировании отряда. Вдруг загрохотало рядом.
— По районам! — сказал Валлеш. — Женщин и детей в сопки, мужчин — на тушение пожаров.
Улицы то и дело взрывало. На Коминтерновской упал горящий японский бомбардировщик. Несколько смельчаков бросились к машине… Вдруг воздух рванулся в такой ужасающей конвульсии, что многие, стоявшие близко, потеряли сознание, и с невероятным громом кусок улицы свалился на сторону. Толпа раненых и ушибленных бежала и ползла из города в поле. На проспекте Лазо работала зенитная батарея, на Голубой сопке за городом — вторая, за партизанским кладбищем — третья.
На улице Шахвердиана, перед подземным госпиталем, суетились санитары с носилками. Их обдавало жаром взрывов, сбрасывало наземь. Многие из толпы присоединились к санитарам, остальные двинулись в сторону Ворошиловского бульвара, где чувствовалось относительное спокойствие. Отовсюду слышались стоны раненых. Бежали обезумевшие, окровавленные дети; их подхватывали на руки и несли, баюкая у груди, случайно пробегавшие люди. Ежеминутно загорались дома, но всегда оказывалась вблизи душа, которой для успокоения нужно было горячее дело: чьи-то руки находили топор, вонзали его в дерево; кто-то полок ведро с водою, и хотя неясно было, стоит ли тушить здание, которое через минуту может быть взорвано бомбой, — тушили.
Из темных куч мусора от разбитых домов, из дымящих палисадников появлялись обгоревшие, обезумевшие матери. Они искали детей в огне и грохоте катастрофы.
Красноармеец Ушаков, помощник Лузы по осоавиахимовским делам, схватив старенькое клубное знамя, пробежал с ним по улицам, и всё, что металось на них в беспамятстве и страхе, бросилось за Ушаковым, потому что знамя куда-то вело их. К толпе примкнули партизаны и охотники с ружьями, школьники с плакатами, окровавленный китаец с топором в руках. Ушаков вывел толпу на Ворошиловский бульвар. Поперек бульвара стоял грузовик, в кузове его виднелась кожаная фигура Валлеша. Группа красноармейцев быстро и молча разбирала рухнувшее строение, из-под которого слышались крики. Человек тридцать мужчин отделились от толпы и примкнули к бойцам, но остальные держались у знамени.
Пожилой уссурийский казак вскочил в грузовик Валлеша и неистово крикнул;
— А винтовки где? Давай винтовки!
Валлеш махнул рукой в край бульвара. Голоса его не было слышно, Толпа двинулась по бульвару.
На небольшой трибунке, с которой ребятам затейники пели по утрам, песни, стояла Надежда, жена Лузы, георгиевская казачка родом. В руке она держала древко красного плаката; на плакате было написано: «Все на копку свеклы!» Пионер бил в барабан.
— Товарищи казаки! — закричала Надежда. — Братья! Наши колхозы на переднем плане…
— Давай, давай, Лузиха!
— …«Сталина», — прокричала Надежда, — и «Ленина» с вечера взяли винтовки… «Двадцать пятое Октября», как один человек… Луза на переднем плане, Чепурняк на переднем плане. Гончаренко тоже с ими…
— К границе! — раздался крик.
Все подхватили:
— К границе!..
Люди становились в ряды, скликали родных. Женщина с коровой в поводу, крича, привязывала веревку к автомобилю; ее уговаривали не делать этого. Со всех сторон собирались музыканты.
Каждым требовал дела, в котором потонула бы боль всего личного, которое было бы выше, лучше и дороже всего того, что отобрала эта ночь.
На бульвар стекались новые толпы и колонны. Подъехал, стоя на грузовике, Валлеш.
— Раненые, также женщины и дети, становитесь слева. На эвакуацию.
Степенные казачки стали выходить аз колонн и, поправляя головные платки, становились за Надеждой.
— Пиши — к оружию, — говорили они сухо.
Воздушный бой относило к границе. Бомбардировщики Сано, врасплох захваченные красными крейсерами и окруженные истребителями, выходили в ту ночь к Георгиевке уже не той компактной массой, которая способна создать катастрофу. Воздушные заграждения усиливали дезорганизацию эскадрилий.
Стальные тросы аэростатов воздушного заграждения, поставленные на высоте семи и восьми тысяч метров перед Георгиевкой, разрезали надвое наткнувшиеся на тросы машины первой волны, и вторая волна, напуганная этой новой, неуловимой, невидимо висящей в воздухе опасностью, произвела свой залп раньше срока.
Третья волна, наиболее плотно атакованная красными истребителями, превратилась в беспорядочную стаю машин-одиночек, здесь и там бестолково сбрасывающих бомбы, чтобы покинуть еще не начатое, но уже проигранное сражение. Поля вокруг Георгиевки горели и дымились. Вызванные генералом Сано из приграничной Манчжурии штурмовики между тем были уже в пути и с минуты на минуту могли обрушиться на противовоздушную оборону Георгиевки и ее подвижные цели, и казалось, что противник именно здесь ищет решения стратегической задачи.
Спешили из приграничной Манчжурии вызванные генералом Сано истребители, готовясь встретить возвращающиеся бомбардировочные отряды и вырвать их из окружения красных.
Воздушный бой развертывался вне всякой связи с прорывом армии Накамуры. Красные сковывали и держали японского генерала в стороне от наземных событий, уже развернувшихся во всю мощь.
В шесть часов утра 8 марта Сано, видя бессмысленность сражения в воздухе, ввиду неуспеха своей бомбардировочной авиации, отдал приказ эскадре вернуться на свои аэродромы.
Но командующий 2-й армией Накамура потребовал авиацию в дело на рубеже, перед Георгиевкой.
В канун женского дня Тарасенкова ночевала с самолетом близ старого нанайского стойбища. Бен Ды-бу, здешний уроженец, ездивший делегатом стойбища в Москву и вернувшийся авиабомбардиром, устраивал вечер. Женя сидела в президиуме рядом с пионеркой, совершившей два парашютных прыжка. После доклада Бен Ды-бу началась художественная часть. Участники вечера слушали патефон, рассматривали виды Москвы и глядели, как Бен Ды-бу танцует с Тарасенковой западные танцы.
Старики много смеялись и от души благодарили танцоров за старанье. Потом разохотились и выступили со сказками. Сказки были неожиданные, только что ими выдуманные. Все слушали весело и дополняли их дружно.
В разгар сочинения Евгению вызвали к радиотелефону. Говорил Жорка.
— Женя, идут на нас! Срочно летите в… — Он назвал ей один из военных аэродромов третьей зоны.
— А что случилось?
— Японцы чего-то домахиваются.
— Воина?
— Похоже. Ну!
— Что «ну»?
— Сколько лет я вас знаю, Женя, а никогда не видел. Я ж вас искал, когда укради вас эти Френкели.
— Я тоже не знаю, какой вы.
— Какой-никакой, а люблю я вас здорово. Но вот радиосудьба! Живу, как чёрт, невидимый. Дикая судьба.
— Когда вернусь, прилечу к вам, Жора, — сказала она. Посмотрите, какая я.
— Если вы вернетесь, так только героем, Женя. Летчики погибают, как птицы, без хлопот. А вернетесь — не до меня будет. Ну, счастливой дороги!
— Жора!..
— Леспром? — визгливо провесов чей-то посторонний голос. — Семь-пятнадцать-восемь-четыре. Леспром? Алло! Леспром?
— Я не Леспром, — сказала Женя. — Я летчик.
— Извиняюсь, извиняюсь, — миролюбиво провизжал голос.
Жорка бесследно затерялся в эфире. Она положила трубку.
— Вперед, самолет!
Комсомолец, вперед! —
весело запела она в нервной радости и, крикнув ив помощь Бен Ды-бу, заторопилась к аэродрому. Он тоже решил лететь с нею, хотя и был в отпуску.
Пятая эскадрилья бомбардировщиков, та самая, в котором числился Севастьянов, объединилась в тайге накануне 8 марта с двенадцатой крейсерской. Только что узнали о штурме границы и всю «истребиловку» вытребовали во Владивосток. В середине дня на аэродром второй воны стали прибывать первые раненные под Владивостоком машины; с севера же, навстречу им, двинулись пополнения. Прибыли седьмая бригада тяжелых бомбардировщиков и эскадрилья торпедоносцев особого назначения. Народу собралось много.
Женя Тарасенкова прибыла с последним пополнением, еще дорогой узнав, что и Севастьянов и Френкель оба в пятой.

Евгения.
«Вот будет история, если попаду к кому-нибудь из них!», думала она с некоторым смущением, так как шла на войну серьезно, отбрасывая все личное. Но встретиться с ними ей не пришлось. Сразу же ее отправили вторым пилотом на бомбардировщик в седьмую эскадрилью, к летчику Щупаку, бывшему пограничнику. Он был усатый, довольно полный и меланхоличный человек.
— Ели? Спали? — спросил он. — Ну, ешьте тогда и спите. Авиация — самый скорый способ передвижения, никогда ни на что времени не хватает.
Женя вспомнила любимую поговорку Френкеля: «Авиация — самый скорый способ передвижения, следовательно, нечего торопиться», и спросила, где он.
— Кто их знает! Тут их человек восемь однофамильцев. Вам какого? Да пройдите в красный уголок, — в шашки, небось, играют.
Но возможность увидеть обоих сразу пугала ее. Она прилегла на узенькую койку в шалаше, тихонько напевая песню без слов.
— Получим сегодня задание, как думаете?
— Что ж, может случиться, что и получим, — степенно и совершенно спокойно ответил Щупак, перелистывая «Географию Японии».
— Туда? — она кивнула на книгу о Японии.
— Может случиться, что и туда, — ответил командир, — а может случиться, что и в другое место. Кто ее знает, обстановку!
«Странные они, эти бомбардировщики», подумала Женя с неприязнью и вышла на воздух.
Народ продолжал прибывать. Новости, скупо и мельком сообщаемые вполголоса, были тревожны. Над Ворошиловым шел воздушный бой, границу штурмовали танки, морские бомбардировщики бомбили Владивосток, горела Георгиевка.
Летчик, участвовавший в отражении десанта в заливе Ольги, жевал булку и невнятно, но здорово описывал атаку танками-амфибиями баркасов с японцами, шедшими на высадку. Амфибии встретили десант на шлюпках в километре от берега, на свежей волне. Было темно.
— Как вдруг, понимаете, как танки жахнут! В упор по шлюпкам! Шлюпки — назад. Паника. Катера конвоя открыли огонь по танкам. Чёрт его знает, что получилось. С транспортов прошлись прожекторами— ну, тут такая каша, ничего сделать нельзя. А тут и мы вышли в воздух…
Он с ожесточением жевал булку и до отказа набитым ртом произносил невнятные слова. Тем не менее всем был ясен его рассказ, и все ярко и живо видели картину того ночного сражения, которое за полчаса до этого, казалось бы, нереальным и не могущим произойти, но которое теперь, когда оно произошло, никто уже не считал оригинальным и новым, хотя было оно и очень смелым, и очень неожиданным для противника.
Встреченные в километре от берега амфибиями, баркасы и шлюпки с десантным отрядом смешались, повернули назад. Люди прыгали в воду или открывали огонь по своим. Началась беспорядочная стрельба, усилившаяся, когда транспорты осветили прожекторами полосу непредвиденного сражения. Воспользовавшись суматохой, вышли в атаку на транспорты и москиты. Корабли открыли огонь по москитам. В это время появилась авиация и довершила разгром, смело начатый танками. Противник, потеряв крейсер и два транспорта, ушел в море, бросив на шлюпках остатки своего десанта. Человек триста раненых японцев лежали сейчас на пустынном берегу, ожидая рассвета.
Раненный в голову и руку гражданский летчик рассказывал, что на Посьете, где противнику посчастливилось и он занял берег, партизанка Варвара Хлебникова успела вывести в море все рыбачьи посуды и на них полтораста корейских женщин и ребят.
— А вы что-нибудь там делали?
Но рассказчик, будучи ранен в первые минуты налета, только и успел, что броситься к самолету и увести его под огнем. Несмотря на ранения и на то, что обстоятельства не позволили совершить ему нечто большее, он явно чувствовал себя виноватым, и чем больше выказывали ему сочувствия, тем больше это его раздражало.
Евгения долго слушала, потом вздохнула и закрыла глаза. Она чувствовала, что наступает самый ответственный час ее жизни.
Три года назад летчик Френкель приземлился на ее прииске. Она сидела на завалинке, пела песню. Подходит человек в синей робе. «Хороший, — говорит, — у вас слух. Прямо завидно». — «Почему?» спросила она, смеясь. «Музыкальный слух — необходимое качество отличного летчика». Потом присел и разговорился, а уходя, сказал: «Слух и голос у вас потрясающие. Полетим со мной в Хабаровск, летчиком сделаю». И увез. Но она не стала его женой, пожалела свободу. А тут подвернулся еще Севастьянов, ловкач и песенник знаменитый, и как-то так получилось, что оба ее полюбили, и она обоих жалела, как братьев, и судьбу свою одиноко вела дальше, вперед.
Теперь и тот и другой были вместе, и перед всеми ими тремя раскрывалась — надолго ли? — другая жизнь, перед которой все вчерашнее не имело цены. «Пойти, разыскать их? — мелькало в уме. — Нет, не пойду. Я сама за себя отвечу».
Ей не хотелось ничьей поддержки, но и было одиноко одной. Неясное чувство, что сейчас следует справляться без поддержки приятелей, без мужчин, удерживало ее на месте. А сердце хотело высказаться до конца. Хотелось сказать о себе, о еще непрожитой любви всеми словами, без умолчания. Хотелось рассказать — без причины и без нужды — про девичьи сны и слезы, про тех, кто нравился ей и прошел мимо. Но завтрашнее было сильнее вчерашнего. Оно должно было взять ее целиком, со всеми увлечениями, радостями и невзгодами.
Вдруг на аэродроме — в густой темноте ночи — все зашевелилось. Эскадрилья получила боевое задание.
— Наверно, на Токио нажимать летим, — говорили механики, самые завзятые политики в полку.
Комиссар Измиров наскоро собирал партийную группу. Заседала стоя. Механики нервно вытирали лица масляными тряпками. Все курили. Всем было некогда. Все проверяли часы.
Комиссар делал вид, что ничего особенного не случилось. Партия провожала ребят в бой, и партия прощалась с ними до дальней встречи. Все должно быть душевно и просто.
Не спеша выработал он порядок дня (политические задачи рейда — первое, прием в партию — второе, информация о событиях — третье, текущие дела — четвертое) и не спеша объявил его своим охрипшим голосом старого рыбака (он был тюрок из Ленкорани).
Задачей рейда, как уже многие и предполагали, был налет на Токио.
— Коммунизм сметет все границы, сказал Измиров. — Очень сильно надо понимать эту мысль, очень сильно, очень серьезно. Сметет — ха! Думают, может быть, когда это сметет? Сейчас сметет. Когда нужно, тогда и сметет. Я так понимаю.
Но и все понимали, что границей Союза являлась не та условная географическая черта, которая существовала на картах, а другая — невидимая, но от этого еще более реальная, которая проходила по всему миру между дворцами и хижинами. Дворцы стояли по ту сторону рубежа.
Рейд был намечен в Токио, с тем чтобы включить столицу противника в круг пограничной встречи.
Не села манчжурских мужиков должны были отвечать за нападение на Советский Союз, а дворцы и банки токийских купцов. Не поля манчжурских мужиков будут гореть, но виллы, военные заводы, склады и аэродромы в центре страны, начавшей войну.
Предстояло перелететь Японское море, пересечь из края в край остров и найти на его восточном берегу, за Японскими Альпами, точку — Токио, столицу, главный банк и главный штаб войны.
— Птица не враз решится на такой перелет, — сказал командир эскадрильи и обвел глазами присутствующих.
— Птица такой злости не имеет, как мы имеем, — перебил его комиссар, стуча кулаком по столу. — Птица не летит, а мы полетим.
Потом принимали в партию. Ораторы все были плохие, и слова, которые просились наружу, никем не были произнесены. Накануне боя, перед смертью, приняли в партию шесть человек, в том числе и комсомолку Евгению Тарасенкову.
Спели «Интернационал» и, не сговариваясь, еще раз повторили его, и еще раз, а потом подхватили Измирова на руки и стали качать. Песня не смолкала.
— Спасибо партии, спасибо командованию, что посылаете меня на большое дело! — крикнула Евгения. — Иду за всех девушек Союза! Драться буду, как старшие дрались в Октябре, как испанки дрались, как китайские женщины дрались в Фушуне.
— Манелюм, Тарасенка, одна за весь мир хочешь драться? — спросил ее, взлетая на руках летчиков, Измиров.
Опустив наземь комиссара, летчики кинулись к Жене — и вот уже она над толпой, над головами.
— Это тебе — как испанке!.. А это — как китаянке!..
— А ну, качните ее, как русскую!
И, захлебнувшись дыханием, она взлетела так высоко, что испугалась — удержат ли, не уронят ли в темноте? Но сильные руки мягко приняли ее.
Женя побежала к своему звену. Севастьянов и Френкель преградили ей дорогу.
— Стой, маленькая, — ласково окликнул ее Севастьянов. — Дай попрощаемся.
Френкель ничего не сказал.
Она ощупью нашла лицо Севастьянова и, прильнув к нему на мгновенье, повернулась к Френкелю.
— Мы еще поживем, ребята, — сказала она тихонько.
— Факт. И поговорим всерьез, — ответил Френкель.
Севастьянов ничего не сказал.
Через минуту, в машине, она забыла, о чем была речь. Предстояла новая, важная жизнь, предстояло дело важнее жизни.
Щупак, надевая шлеи, деловито подсовывал под него пушистые усы.
— Еще хорошо — теплая погода, а зимой прямо беда, — сказал он шутливо: — примерзнут, черти, к шлему, отогревать приходится.
— Сбрить следует.
— Э, нельзя. В мои годы обязательно надо какой-нибудь фасон иметь.
Седьмая эскадрилья вышла в воздух в седьмой волне бомбардировщиков.
Впереди и по флангам двигались воздушные крейсеры, вооруженные артиллерией. Дальние разведчики провожали отряд недолго и вернулись, заметив искры и огонь сражения в море.
В эту ночь Япония одним рывком бросала с островов в Манчжурию и Корею триста тысяч солдат, и Красный флот встречал их.
Подводные силы его уже много дней не покидали моря, подстерегая час, когда великая армада транспортов покинет японские берега. Три подводных флотилии держались на глубине. В первой линии — крейсеры.
Вспышки морского сражения были близко, где-то совсем рядом, под самолетами. Иногда можно было заметить взрыв искр и пламя, бегущее по воде.
«Не ввязаться ли нам в эту драку? — думала Женя, поглядывая на Щупака. — Все, что на воде, все наше, работа простая».
Но командующий рейдом вел самолет к югу.
В середине пути машины получили приказ:
«Идти к цели своими курсами. Счастливой победы».
Всем эскадрильям тяжелых бомбардировщиков было приказано набрать высоту в семь тысяч метров, а конвою крейсеров — семь тысяч пятьсот. Это было началом маневра — держаться выше самого высокого из самолетов противника.
Прорыв был начат. Успех его заключался в том, выдержат ли люди и моторы высоту, дальность и все великое напряжение предстоящей борьбы. Но после полета Чкалова не было ни у кого сомнений, что выдержат.
Слепой полет в темноте держал нервы в непрерывном напряжении. Щупак не раз передавал управление Евгении и закрывал глаза на десять секунд. Ему нужны были силы на утро.
Бомбардир Бен Ды-бу, он же штурман, попавший вместе с Евгенией к Щупаку, неслышно возился над картой, осторожно отмечая на ней путь корабля. Остальные сидели неподвижно, настороженно, в напряженном полусне. Самолет шел на восток, и навстречу ему, из-за бледно-серой мглы, легким голубоватым пятном приближалась далекая заря. Самолет шел к рассвету, но безграничное воздушное море вокруг него было еще серо, бесцветно, и обманчивое голубое пятно впереди казалось землею.
Огни маяков и кораблей скрылись в тумане, стоявшем на низких высотах, — ни моря, ни неба, ни земли, лишь серый океан пустоты, пространства, океан расстояния, на дальнем краю которого едва-едва, неверно и ненадолго, голубело то, к чему стремились люди в самолете.
Между землей, недавно оставленной, и землей, куда они должны были вернуться завтра, не было ничего, кроме этого пространства, кроме самих себя, ничего, кроме их воли.
Передавая управление самолетом Евгении. Щупак закрывал глаза, отдыхал, делал несколько шагов вперед и назад по кабине, потом наклонялся над картой.
Самолет держал курс к Иокогаме. Сморщив лоб, Бен Ды-бу глядел на часы, на измеритель скорости, на показатель ветра и осторожно-осторожно ставил точку на карте.
На большой высоте аппарат шел легко, и управлять им было во много раз легче, чем на обычных, будничных высотах, но легкость движения утомляла сама по себе, а высота и холод придавали утомлению особую нервность. Казалось, исчезло все, даже время. Оно не двигалось, перестало ощущаться в действии, превратилось в нечто абстрактное. Между тем все в этой операции держалось только на времени. Тончайшие расчёты движения отдельных колонн лежали в основе общего стратегического замысла и целиком определяли тактику эскадрилий.
Время было стратегическим фактором. Каждому соединению и каждому самолету в соединении были указаны точные сроки боевого движения, в зависимости от которых строился характер всего сражения. Его. вела точность.
Героизм как бы вводился в строжайшее расписание. Вне его он превращался в распущенность. Это было сражение сложное, как некий химический процесс, в котором реакции А вызывали к жизни реакции Б и создавали условия для новых явлений, не могущих возникнуть иначе, как через последовательность процессов А и Б.
Все стадии операции требовали максимального героизма, он же определялся точностью. Время, которое до странности не ощущалось, было главным двигателем победы.
Тяжелый четырехмоторный бомбардировщик Щупака шел к месту операции в последней волне машин. Впереди него мелькали очертания аппаратов отряда, шедшего сомкнутым строем.
Щупак был занят сейчас одной мыслью, и эта мысль поглощала в себя все остальное: держаться в строю, то есть блюсти точность.
В деле, которое поручено было бомбардировщикам, сражение занимало одно мгновенье: выйти к Иокогаме и, зайдя от нее, приблизиться к Токио; волна за волной, сбрасывая бомбы, промчаться над городом и — домой! Крейсеры конвоя примут затем на себя силы противника, но сам бомбардировщик уже закончил свое сражение. Щупак оглядел экипаж. Выдержат! Молодцы! И взялся за управление, делая знак Евгении не дремать, потому что самолет несся в голубом рассвете, казалось, отовсюду, видимый снизу.
Но земля не видела его. Она сама едва открывалась. Ее больше угадывали, чем узнавали. Она предполагалась.
Но вот Бен Ды-бу, поставив осторожно точку на карте, откашлялся.
— Япония, — сказал он, наклоняясь к командиру корабля.
— Что?
— Над нею, — сказал Бен Ды-бу, изнемогая от напряжения, закрыл глаза и стиснул зубы.
Он летел на войну, как орел, пересекая море, и вот земля, куда стремился он, приближалась, невидимая, далекая. Его томило искушение взглянуть вниз, но он короткий миг глядел лишь вперед, на восток, на зарю, светившуюся маяком в тумане, и опять закрывал глаза. Утро было вблизи.
То голубое пятно, что неясно и лениво дрожало в сером тумане еще час назад, теперь растеклось, распространилось в ширину, засияло. Самолет как бы стал у края этой голубой бездны, готовясь мгновенно ринуться в нее, еще скрытый серой чащей ночного воздуха. Так у обрывов, прислонясь к теплой скале гнезда, стоят орлы перед полетом, выглядывая добычу. Но самолет не стоял, он шел с громадной быстротой. Утро было вблизи, но до утра было еще много пространства. Бен Дыбу не хотел тратить силы на переживания. Он хотел сохранить в себе теплоту родной земли, запах родного леса и звук родных голосов в этом прыжке через море по воздуху.
Самолет Щупака был близок к дели.
Вот быстро стало разносить в стороны облака, сбившиеся у края зари, и — переводным рисунком из кальки — ярко и четко появились кусочки земли. Блеснуло море. На грани синего и зелено-коричневого густо задымил город.
Земля вставала навстречу, распрямляя долины и реки, торчавшие из-под широкого блина дымовой завесы, висевшей над Иокогамой и отчасти застилавшей море. Открывались долина Канто и тусклый виток реки Сумидогавы, в устье которой Токио. Щупак обогнул долину. Тёмно-сизые воды гавани, усеянные островами, остались позади. Все сжалось в одно мгновение, — оно неслось, лишенное длительности, кратчайшее, как вздох.
Токио надвигался под крылья.

Токио надвигался под крылья.
Его могло спасти бегство, но города умирают на месте.
— Прибыли, — беззвучно произнес Щупак, ткнув пальцем в заштрихованный красным карандашом участок и взглянув на Бен Ды-бу. Тот кивнул головой.
Город казался пожарищем или оазисом ночи среди яркого и просторного дня. Дымовая завеса лежала на нем рваным пологом. Ветер, вздымал ее края, приоткрывая концы пустынных улиц у городских окраин.
Точность бомбардировки была в этих условиях невозможной, но бомбардировщики шли на высоте, когда точность пристрелки не имеет значения. Эллипс рассеяния бомб так велик, что ни дымовая завеса, ни туман, если бы он стоял над городом, не могли скрыть и спасти его. Он существовал, он лежал под небом, и несложный расчет навигатора находил его, видимым или не видимым глазу.
Залп первой волны!
Женя вскрикнула.
Дымовая завеса, колыхаясь, разорвалась на части ветром и взрывами. В прорехах ее показался центр города, мосты через Симиду. Мост Комадата исчез; Азума лег на бок.
Залп второй волны!
Клубясь и кипя, завеса взметнулась вверх и рассеялась. В поле зрения возник пылающий арсенал. Аказака-Палас дымил, как вулкан. Серо-багровая пыль разрушенных зданий покрыла квартал Киобачи.
Вот слева и ниже круто поднялся вверх японский истребитель. Две тонкие сернисто-желтые струи от трассирующих пуль протянулись перед капотом его мотора. Черные тени десятка машин появились и пропала справа от атакующих колонн.
Продлись, мгновение войны!
Над кварталом внизу — огонь. Горят пристани, доки, пакгаузы. Между полос огня движется что-то черное, плотное, — возможно, толпа. С высоты семи тысяч метров город мал.
Залп третьей волны!
Внизу кипит, клубится дым, течет огонь. Пустыри открываются в центре города. Иногда видно, как исчезают, сливаются с землей здания.
Четвертый залп!
Пятый!
Продлись, мгновение войны!
Пусть война начнется отсюда, из этого далекого города, не дававшего мирно жить ни своей стране, ни миру. Прими желанную войну, Токио! Воюй, купец! Надень противогаз и стань на защиту своей наследственной лавки, заройся с головой в ее дымящиеся развалины, сожми в тонких руках винтовку — сражение настигло тебя, война пришла к тебе на дом.
Она избавит тебя от утомительных горных переходов, ночевок под дождем и превратностей на море.
Она отнесется к тебе гуманно.
Разрушит банк, сожжет дом, искалечит твоих детей, а самого тебя выгонит, обезумевшим, на токийские улицы и поставит перед народом, и ты расскажешь ему о патриотизме, о славе, о войне…
Так думала или вслух бормотала Евгения, ловя смятение города, хотя и приготовившегося к обороне, но все же застигнутого врасплох внезапным ударом бомбардировщиков. Да ничто и не могло спасти его.
Шестой залп!
Надвигалась последняя волна, на правом фланге которой держался корабль Щупака. Крейсеры конвоя вели бой с противником и охраняли разворот отбомбивших машин.
Внизу горело и дымило. Белые и рыжие шапки орудийных взрывов вырастали в воздухе, под кораблем.
Прочь от города мчались поезда, горели вокзалы. По улицам шли потоки огня. И что-то само взрывалось и взрывалось за каким-то огромным садом в центре.
Залп!
— Это есть ваш последний и решительный бой…
— запел Бен Ды-бу и отер ладонью потное и бледное лицо. Пела что-то Евгения, пел радист, пели все. И обычная человеческая смерть, которой вначале боялись они, перестала для них существовать. Они не ползли по тропе и не лежали в окопах, а видели поле своего сражения, как полководцы, и сердца их были полны отваги, равной тому, что они видели и делали.
И если им суждено было сейчас свалиться на землю вместе с Мишиной, то их предсмертным криком был бы разрушительный грохот, и не брызги крови взлетели бы в стороны, а кирпичи и камни, тяжелей их тел.
Сбросив бомбы, Щупак сделал заход над городом и, так как был последним на поле сражения, решил сфотографировать результаты бомбардировки. Трех или пяти минут возни с фотографированием было достаточно, чтобы оторваться от строя. Белые и рыжие облачка все ближе подскакивали к кораблю, все теснее сливались в одно большое облако.
Их обстреливали. Но ни Евгения, ни Бен Ды-бу, все еще громко и жарко певшие, не заметили, что Щупак ранен.
Вдруг взвизгнули моторы. Машину встряхнула конвульсия взрыва, и она мягко повалилась на сторону.
Евгения тотчас выпрямила ее, но высота была потеряна.
— Два левых! — вяло сказал Щупак ей на ухо, качая головой и резким движением стараясь откинуть со лба шлем. Мелкие, частые капли нота покрывали его лицо, как оспинки.
Два левых мотора были разрушены.
Теперь с каждой минутой становилось виднее поле сражения. Одно, земное, дымилось и горело; другое, воздушное, заполнено было движением нескольких сотен аппаратов, шнырявших по всем направлениям. Можно было предположить по крайней мере около пятисот японских машин, и то, конечно, еще было не все. Надо было наметить характер отхода, но Евгения считала, что отход в ее положении вообще невозможен. Предстоял, по-видимому, второй и последний, смертный бой над равниною Канто.
«Мы не вернемся», думала она, машинально ведя машину.
Она быстро потеряла небо с самолетами и между крыш, над улицами, стала выбираться из города.
Справа шел потрепанный бомбардировщик ее эскадрильи, тоже отбившийся от строя. Евгения чувствовала, что пилот знает ее и держится рядом намеренно. Она качнула крыльями, тот ответил, но мгновенно она потеряла его из виду на темном фоне дыма и пыли. Чувство асе, что она не одна, уже крепко держало ее в спокойствии. Она запела. «Вырвемся, вырвемся мы домой, да, вырвемся, да, вернемся», пела она, захлебываясь восторгом и прижимая машину к холмам и теням от холмов. Сосед справа обогнал ее, идя над полями. Бомбардировщики ушли в высоту, далеко опередив раненые и обессилевшие машины Евгении и четырех других летчиков. Иногда — свидетель таинственной битвы в вышине сверху падал горящий самолет или спускался парашют.
Впереди показался мост, заполненный автомобилями. «Есть?» спросила она движением головы. «Есть!» ответил Бен Ды-бу, открывая пулеметный огонь.
Сосед справа, приблизившись, увлекал ее за собой, Евгения видела, как он хорошо маскируется в красках земли. Ей надлежало поступить так же. Но как трудно удержаться от удара, когда еще хватает сил его нанести!
«Ладно, — подумала она, — не будем зарываться», и легла в кильватер соседу, вся погрузившись в сумасшествие низкого полета над землей. Из тени в тень, от горы к горе, от пашни к пашне — и вот уже весь мир, его волнения и заботы остались в стороне, схлынули и рассеялись. Ока думала теперь только о быстроте и времени. Уходить порознь и на низкой высоте было в ее положении единственным выходом, но «пробрить» с востока на запад весь остров являлось делом почти неосуществимым не трудности. Ни Евгению, ни соседа ее никто не преследовал. Противник занят был боями в высоте. Раненая, потерявшая боеспособность машина сейчас никого не интересовала. Судьба ее была ясна.
Часа через два, сделав сотни зигзагов и петель в поисках маскирующего фона, Евгения почувствовала приближение большого города.
— Как дела? — спросила она Бен Ды-бу через разговорную трубку.
— За кормой чисто, — ответил он весело. — Кажется, вырвемся.
Сосед справа тянул в обход города, но Евгения решила задержаться.
«Чёрт с нею, с жизнью, — подумала она без волнения. — По крайней мере порастрясу им печенку».
И сейчас же она почувствовала, что ее обстреливают снизу. Дымки разрывались гораздо выше, но осколки, пролетая невдалеке, контузили ее лицо острыми воздушными ожогами.
Навстречу вынеслись японские истребители. Завязывался бой, невиданный по жестокости, по молниеносности, по напряжению сил. Раненых не может быть в таком сражении. Самолет не успеет ни вывернуться, ни спланировать. Трудно себе представить, как ограничена видимость в воздухе. Машина возникает в поле зрения почти внезапно и исчезает еще более странно. Чтобы исключить всяческие неожиданности, японцы шли на таран.
Вот они втроем бросились на соседа справа. Выхода ему не было. Он рванулся к земле и с размаху, как снаряд, ударился в громадное бензохранилище, напротив станции. Евгения видела, как разлетелся в щепы самолет и из пробитого резервуара вышиною в трехэтажный дом пробежал белый густой дымок. Потом все сразу потемнело. Самолет качнуло и свалило на левое крыло, ремни лопнули; Евгения стала вываливаться из кабины.
«Молодец, вот замечательный молодец!» — единственно, что она думала сейчас второпях, соображая, что ее подкинуло взрывом и что это смерть.
Она не слышала встряски раскрывшегося над нею парашюта, не чувствовала и падения. Ее глаза были широко открыты в темную, только что на ступившую ночь сознания. Она видела небо, несколько звезд, слышала шум отдаленной жизни и ощущала себя частицей воздуха, отражающей сияние звезд и блеск городских фонарей.
Она легко колебалась вместе с воздухом. Так казалось ей. Но она давно упала на землю.
Ударная группа 2-й армии двинулась юго-восточнее Пограничной, через городок Санчагоу.
Командующий группой генерал Одзу, пятидесятисемилетний старик, смелый и энергичный солдат, лично руководил прорывом границы из капонира на сопке за городом.
Участник и герой русско-японской войны, дважды раненным в голову и плечо, он хотел умереть за железобетонным поясом русских. Это был тот самый генерал Одзу, который недавно просил милости лично расстрелять своего сына-бунтовщика, лейтенанта, попавшего в плен к китайцам, перешедшего на их сторону, пойманного в Фушуне и расстрелянного за измену своему императору.
Армия его шла к советской границе потоком маленьких фабрик и заводов на гусеницах и колесах. За колоннами грузовых автомобилей, везущих пехоту, орудия и химустановки, шли автомобили-склады, автомобили-водянки, автомобили-бензиноцистерны, автомобили-печи для уничтожения зараженных газом вещей, автомобили-кузницы, лазареты, радиостанции. За ними двигались передвижные базы службы снабжения, автомобили-прачечные, в которых стиралось и дезинфицировалось обмундирование, снятое с убитых, перед отсылкой в тыл для перешивки и штопки. Шли ружейные мастерские, электромонтажные бюро и опять бесконечные цистерны и патронные склады.
С армией автомобилей ехала армия грузчиков. Они должны были доставлять патроны и воду стрелковым цепям и перетаскивать материальный лом с поля сражения.
В пограничных деревнях шныряли японские вербовщики. Все мужчины забирались ими в отряды носильщиков. Ван Сюн-тин терялся, не зная, что предпринять. Медлить, однако, было нельзя, и 7-го он отдал два приказа: ребятам идти в отряды носильщиков и группироваться вокруг своих старшинок, а женщинам и детям сообщить, что пожары желательны во всех случаях жизни. Все, что может гореть, пусть горит весело.
Дивизии 2-й армии развертывались в бою, имея артиллерию и танки в авангарде.
Отряды «запоминателей», воспитанные капитаном Якуямой, рассыпались по батальонам и батареям за день до штурма. Старые пограничные шпионы довольно хорошо знали русский рубеж. Они сообщили, что на переднем плане красных обычная тишина, заметно лишь небольшое движение мехчастей на дальних дорогах, в расположении дивизии Винокурова.
Надвигалась ночь штурма. В частях ударной группы надевали опознавательные знаки для ночных операций: солдаты — белую повязку на левую руку, унтер-офицеры — белые повязки на обе руки, командиры взводов — белые ленты через плечо, командиры рот — белые ленты через плечо и повязку на правую руку, командиры батальонов — две ленты крест-накрест через плечи, и командиры полков — белые ленты на шлемах.
Граница была в трех километрах. Из глухой темноты ночи изредка доносился лай сторожевых псов.
Ван Сюн-тин оделся японским солдатом и перешел советский рубеж в хвосте первых штурмовых цепей, задыхаясь от непривычки в мешке противогаза.
Несколько раз его оглядывали очень внимательно, и он решил солдатскую белую повязку на левой руке заменить белыми лентами через плечо, как командир взвода. Суета всюду была невероятная. В ожидании атаки в ротах и взводах досказывались последние приказы. Командиры фаланг то и дело передавали по цепям: «Ки воцуке!» Внимание. Тише там!
Старшие офицеры, оглядываясь в темноту, рычали ругательства.
Какой-то офицер схватил Ван Сюн- тина за хобот противогаза и ударил сапогом в живот.
— Сиккей симбаи! (Нашел время прогуливаться!) Кто такой? Ой, цетто кой! — Держа за противогаз, он несколько раз позвал: — Ой, цетто кой! (Эй, там, сюда!) — Но так как никто не появлялся, офицер ударил Ван Сюн-тина по шее и велел отправляться в часть.
Счастье, что было темно, и никто не заметил, что Ван Сюн-тин однорукий. Оторвавшись от стрелковых колонн и миновав танки, он приблизился к левому флангу кавгруппы.
За рекой чернели силуэты колхозных строений, сторожевой вышки и обелиска над могилой четырех партизан. Вой забытых псов тревожно стоял в воздухе. Можно было сейчас же перебраться через речушку по колена в воде и постучать в знакомое окно Лузы, но дом был пуст, как вся природа на переднем плане красных.
Ван Сюн-тин быстро нырнул в темный узкий овражек и прижался к земле.
«Эх, Васька! Надолго теперь зашумит земля».
Он лег и стал думать воспоминаниями и догадками о своей жизни, которая в какой уж раз начиналась заново и конца которой никто предсказать не сможет. Вот он был огородником. Да был ли? Не отец ли это его сеял репу и продавал ее русскому попу? А кто ходил к русским драться с офицерами? Опять он. А потом опять сеял репу. А потом пошел в партизаны, и на огород нет дороги. А теперь война, и он командир. И, вспоминая самого себя, думал он о себе-огороднике, как об отце партизана, о себе-партизане, как отце командира, и, улыбаясь, гордился, что он сам из себя родил двух новых людей и еще родит много. Он думал об огороднике Ван Сюн-тине и хвалил его, что он был хозяин и честный труженик, но знал отлично, что огородник человек жестокий, прижимистый и любил иногда обмануть соседа.
Партизан же Ван Сюн-тин был совсем другой. Это был смелый человек и злой, очень прямой на слово, не хитрец; ничем не похожий на огородника. У него никакой жалости ни к кому не было. У него было одно слово — убить.
А командир Ван Сюн-тин стал немножко похож на огородника, который казался дедушкой: командир любил думать, петь песни, умел смотреть людям в глаза и понимать, когда они говорят правду, а когда лгут. Но он не был ни хитрецом, ни тихим, ни злым, и ничего не хотел для себя, и ничего не жалел для людей. Он был умнее и огородника, и партизана. Так из одного человека вышло трое.
В это время начался штурм советской земли.
Ван Сюн-Тин услышал дальний грохот орудий, но он не смутил его размышлений. Промчались через реку японские эскадроны. Быстрый свист воздуха пронесся с русской стороны. Ван Сюн-тин сбежал к реке. Впереди ползли связисты, саперы сколачивали мост; у моста на корточках сидели шоферы, и повара говорили, что никакого обеда сегодня не будет.
Ван Сюн-тин пошел вброд. Раненые кони бились в мелкой речушке. На дворе Лузы, привязанный к столбу, катался на земле Банзай. Издалека узнав Ван Сюн-тина, он замер и прижался к земле, а когда огородник отстегнул цепь, пес кинулся ему на грудь, повалил его, схватил за горло и крепко прижал к земле. Так он долго стоял, всматриваясь в темноту, прислушиваясь к скрежету пуль и быстро нюхая воздух.
Темный дом Лузы бесновался. Окна его лопались с треском. Стекла бились на мелкие осколки, трещали рамы, взлетали с крыши куски железа, и пули выклевывали штукатурку стен. Дом трещал, дымился, распахивал двери, будто выгоняя на двор непрошеных гостей, и махал ставнями. Радиорупор хрипел, захлебываясь: «Браво, браво! Бис!», и чей-то мужественный голос запевал громкую песню.
Банзай взвизгнул и отпустил Ван Сюн-тина.
Вернувшись к себе, Ван Сюн-тин разбудил дежурного ординарца, мирно спавшего в погребе, и послал сказать старшинкам, что план действия тот же: мешать и вредить, где и как можно, жечь машины и портить дороги, сохраняя секретность.
И еще не наступил день, как встали пожары до горизонта.
На командном пункте командира ударной группы все было готово к сражению. В траве лежали или сидели на деревьях офицеры генерального штаба с телефонами, звукоуловителями и полевыми книжками, каждый на своем направлении. Офицеры-ординарцы наблюдали в бинокли, каждый — на своем направлении. Тут же наготове лежали конные и пешие вестовые, каждый — на своем направлении.
В три часа пятнадцать минут раздался первый грохот орудий. В короткие паузы между орудийным ревом проник треск пулеметов.
Гвардейские дивизии двинулись к советской границе.
Слева от гвардейской дивизии генерала Орисака шла танковая дивизия Нисио-младшего, брата командующего 3-й армией, прозванного «французским воробышком». Во время большой воины он был на западном фронте и даже сражался на Сомме, за что получил — ко всеобщему удивлению — румынский орден.
Справа двигалась кавдивизия генерала Када. Было очень темно. С высокой сопки командира группы все же был виден тусклый отпечаток холмов и долинок за рубежом. Ветра не было.
Одзу приказал произвести обстрел переднего плана красных химснарядами короткого летучего действия и двинул на прорыв танковый полк и легкие бомбардировщики.
— Не будем терять времени, встретим солнце на русской земле.
Русская земля засветилась. Огонь сигнальных бомб и пламя взрывов побежали по ней низкими молниями.
Через городок Санчагоу пробежали минеры, гранатометчики, химики. За ними пошла вторая волна пехоты.
Первый пояс укрепленных точек оказался почти на географической черте границы. Разведчики Одзу еще слышали урчанье пограничных псов и негромкие голоса патрулей.
Первый удар приняли на себя пограничники.
Еще третьего дня они почувствовали войну и, всегда готовые к ней, теперь с особым чувством упрямства залегли на краю страны: проводники с собаками — на перекрестках троп и в ложбинах, электрики — в проволочной колючке, снайперы — перед бродами. Тарасюк покинул свою заставу в начале ночи. Приехавший в родные места Луза был. с ним. Они вошли на узкую тропу в густом кустарнике.
— Стой! Ложись! — прошептала впереди них ночь, и они легли. Стройный ясень подошел, пошептался с Тарасюком и, взмахнув ветвями, тотчас отошел в сторону, слившись с темной грядой зелени, обступившей тропу. Ночь была проста, обыкновенна. Приоткрыв молодое лицо, ясень, что только подходил к ним, бросил вслед Василию Лузе букет едва распустившихся полевых цветов. Василий поклонился ночи, кустам, деревьям.
— Спасибо за ласку, товарищи, — одними губами сказал он, касаясь руками зелени на краю тропы и не зная точно, люди то или деревья.
Выйдя на поля колхоза «25 Октября», уже безлюдного, они легли в том месте, где когда-то стоял полевой шалаш Лузы.
В два часа ночи лес, пригибаясь и падая, бесшумно придвинулся к самой реке. Вслед ему осторожно заковыляли большие камни, стога сена, пни и муравейники.
Тарасюк лежал с наушниками на голове.
— Переправляются, — прошептал он в начале третьего, и у реки звонко и весело взлетело эхо первого выстрела.
Фазаны, шлепая сонными крыльями по сухой прошлогодней траве, рванулись прочь. Залаял, взвизгивая, пес слева.
— Похоже, что у тебя на усадьбе, — произнес уже громко Тарасюк, снимая трубки и растирая замлевшие уши.
Оружейный огонь запрыгал с места на место и враз, стеной, определился вдоль берега. Пограничные снайперы били по первым группам переправляющихся, но земля за ними еще молчала.
От Тигровой сопки, да хатой Лузы, шел самый сильный и раскатистый грохот стрельбы. Он слабел у бывшей лавки Торгсина и вновь начинался у старых корейских хуторов.
— Как полагаешь действовать-то? — спросил Луза.
— Вот поздоровкаюсь с ними за ручку разок-другой, а там оттянусь, за точки, — сказал Тарасюк, подтягивая ремень и пряча в футляр бинокль. — А камушки я им оставлю.
— Те-то? — спросил Луза, намекая на недавно проковылявшие мимо них к реке предметы.
— Угу.
Но у реки уже сам по себе затевался штыковой бой. Сообщении приходили одно за другим: противник скапливался перед участком мехсоединения Богданова и территориальной дивизии.
— Раз такое дело, лучше валяй к своим, — решил тогда Тарасюк. — У меня интересу мало. Толкану их штыком раза два да оставлю перед точками. Всего и работы.
Вызвав связиста, он быстро и сухо отправил с ним Лузу, приказав, бойцу доставить Василия в штаб полковника Богданова, а сам ползком заторопился к обрыву темного берега, откуда — сквозь выстрелы — уже слышались иногда бессвязные скрежещущие звуки человеческих голосов.
Первые группы гвардейцев дивизии Орисака, мокрые с ног до головы, карабкались на гребень советского берега. Иные окапывались или протягивали телефонные провода, другие крепили шныряющий взад и вперед понтон, за который, сдержанно кряхтя, держалось множество раненных при переходе речки солдат.
Пограничники подобрались к ним, катя впереди себя пулемет.
Тарасюк бросил сигнальную ракету — и все, что было живого на советском берегу, молча ринулось к воде, в штыки. Встречный бой завязался на середине речушки. Тогда первый взрыв японского снаряда потряс советскую землю — она еще молчала, — и за этим первым ударом забушевал воздух, в котором поникли и растворились отдельные звуки.
Все затряслось и задымило. Сухой и тяжелый ливень каменьев, горячих, сожженных огнем ветвей и раздробленных деревьев падал на землю.
Советская сторона все еще молчала. С манчжурского берега показались танки-амфибии и осторожно спустились к реке, как бы поджидая конца артиллерийской подготовки.
Бросив понтон, Тарасюк отвел и уложил своих пограничников в подземные норы, на пути танков.
В воздухе заурчали японские бомбардировщики. Что-то загорелось у Георгиевки. Неистовый грохот снарядов, слившись в какое-то безумие звуков, потряс молчаливую землю. Стало почти светло, но свет был жуток, слепящ. Казалось, десятки молний плясали над тихими и сонными сопками, врезались в них и отскакивали, дробясь на горящие точки и превращаясь в яркую пыль.
Это была гроза, свирепствующая низко, на земле, — и клубы дыма и пыли, и яркое пламя, и грохот — все плясало и билось не в небе, а пожирая траву и раскаляя камень.
В зареве чудовищного грохота проносились тени самолетов.
Вдруг смолкло почти сразу, хотя тишина воспринялась зрением, а не слухом. Вернулась ночь. Но слух был мертв. И повалили танки. Левее «25 Октября» загудела японская кавалерия, предшествуемая маленькими танкетками, за танками и броневиками вынеслись стрелки.
Снайперы Тарасюка залегли в подземные норы; проводники спустили бешеных от напряжения псов.
Части еще укладывались в газоубежище, за шоссе, и полковник Богданов, стоя на коленях у радиоприемника, в узенькой рубке командования, зевал, подергивая плечами, когда Луза и проводник его прибежали с переднего плана.
Артиллерийская подготовка развертывалась.
— Ну, как, не дождешься все? — закричал Богданов, здороваясь с Лузой.
— Столько лет ждали, теперь недолго.
— Тарасюка видел?
— Только что от него. Переправляются там.
— Встреча у вас! — соболезнующе произнес Богданов. — Судьба твоя — товарищей хоронить. — И, видя, что Луза не понимает его, он включил радио, — воздух заревел и заскрежетал в рубке.
— Кипяток, — сказал, подмигивая, Богданов. — Не то, что наш брат, а микроб, честное мое слово, и тот не выдержит. Слышишь, что делают? Ну да, как говорится, несчастья бояться — счастья не видать.
Сквозь страшную музыку вопящего металла иногда раздавались крики людей. «Давай, давай!» кричал кто-то на переднем плане. Звенело дальнее «ура». И кто-то бил тяжелым молотом по земле. Она ахала глубоко и глухо.
— Ну, значит, прощай, Андрей Тарасюк! — негромко произнес Луза.
— Там уж, брат, ничего нет, — горько сказал Богданов, — и от хаты твоей ни пуха не осталось.
Он выключил передний план.
В это время на сигнальной доске блеснула красная лампочка.
— Точка имени Сталина начинает.
Еще блеснули лампочки, загорелся ряд, другой.
— Вся первая линия начала, — торжественно сказал Богданов, встав с колен.
Ахнули сопки вокруг, ложбины между сопками, лес, ямы, копны прошлогоднего сена, камни, борозды полей и звериные норы. В это время адъютант протянул Богданову расшифрованную телеграмму.
— Василий Пименович, — произнес Богданов, прочитав ее, — народ тебя требует. Партизаны и охотники выбрали тебя командиром. Помнят, — добавил он завистливо. — Ну, дай им наслаждение, не стесняйся!
Под огнем красных батарей японские батальоны первой волны расчленялись на мелкие звенья, и командиры их сами избирали пути для сближения с противником. Он был всюду, и его нигде не было.
От низкого огня точек задымилась сухая трава, завыл воздух. Шарахаясь от взрывов снарядов, ползли цепи японских минеров и снайперов. За ними, волоча пулеметы, двигались стрелки. Наседая на них и перегоняя их, катились танковые отряды.
Перед ними, опоясанная низкой завесой пулеметного огня, лежала земля без людей.
Роты ползли на укрепленные точки, охватывая их флангами и стремясь забросать гранатами, заткнуть амбразуры их телами.
— Это опять Чапей, — сказал Одзу, когда ему сообщили о положении. Чапей, где каждый вооружен пулеметом.
Он приказал выбросить полковую артиллерию к стрелковым цепям, а полкам не отвлекаться атакой отдельных точек.
— Если они хотят сидеть в земле, не надо их трогать. Главное — подвигаться вперед.
В это время генерал Када, во главе кавалерийской дивизии с бронеотрядами на флангах и артиллерией в центре, вступил на луга колхоза «25 Октября». Впереди чернели сопки, силуэты хат, скирды прошлогоднего сена.
До железной дороги? — спросил он адъютанта.
— По воздушной прямой — сорок, — ответил тот.
— До ближайшего села?
— Двенадцать.
На двенадцать километров одной дивизии хватит, — сказал Када, давая сигнал к атаке.
Он бросился в сопки, как в реку, надеясь проскочить, промчаться, проползти эти получасовые двенадцать километров, ни на что не оглядываясь и ни из-за чего не задерживаясь. Батареи отстали при первом рывке эскадронов. Пулеметные взводы сгрудились в овраге, между колхозом и пограничной заставой, где залегли уцелевшие пограничники. Легкая авиация освещала путь наступления, прочесывая долины.
Широко рассыпавшись, эскадроны по отделениям помчались меж сопок, не отвечая на огонь красных снайперов, заскакивая в ущелья без выходов, карабкаясь на крутые склоны или спешиваясь для расстрела молчаливого камня этой холмистой долины.
Раненный в голову унтер-офицер скреб руками землю и присыпал себя сверху, как бы укрываясь от выстрелов. Лошади в противогазах, без седоков, катались по земле. Все это пронеслось и осталось позади в одно мгновение. Затем появились проволочные плетенки поперек дорог, проволока в дубовом лесу, проволока в оврагах.
— Это сейчас кончится, — сказал Када. — Ну, еще два, ну, еще три ряда.
Проволоку рубили саблями, бросали на нее раненых коней и трупы убитых.
— Сколько времени мы в атаке?
— Час двадцать восемь минут, — сказал адъютант.
Генерал поглядел на него, не понимая. Ему казалось, что прошло не более десяти минут.
— Это сейчас кончится, — сказал он, слезая с коня, чтобы пропустить мимо себя эскадроны, сгрудившиеся на узкой дороге.
В эту минуту Богданов получил приказание принять на себя дивизию Када.
Перебравшись через реку вброд, вслед первой колонне, командующий ударной группой генерал Одзу подъехал к точке, только что занятой частями дивизии Орисака, и, заглянув внутрь, увидел груду стального лома и железобетонной крошки.
— Умирая, они растворяются в воздухе, что ли? — пожал он плечами.
Русские снаряды часто ложились на перевале. Лес редел. На горизонте поблескивали цинковые крыши Георгиевки. Широкие поля перед селом и за ним были пустынны.
— Русские всегда умели прекрасно обороняться, — сказал Одзу раненому командиру 14-го полка. — Я все же не могу понять, в чем их секрет.
— Они сидят под землей, — сказал командир полка, — вот и все. Мы минуем одну из точек, она принимается за следующую колонну, а мы попадаем под огонь соседней точки. Весь вопрос в том, что мы не знаем, сдохли они там или нет, никто из нас не видел, чтобы они вылезали наружу, будто их вовсе нет. Мы не видели ни одного русского. Все время атакуем глухую землю, которая не просит пощады. Мы не знаем, жива или уже мертва эта земля.
— Слишком длинный рапорт для командира полка, — заметил Одзу, садясь в машину, и приказал ехать назад, к реке.
Командир полка, получивший шесть ран в правую руку, шатаясь, пошел к цепям.
— Сопротивляемость современных полевых частей не поддается учету. В Шанхае у нас было сто тысяч людей и поддержка флота, и то, знаете… — сказал Одзу германскому атташе, графу Шерингеру, ответившему ему молчаливым поклоном.
Получив приказание взять на себя дивизию генерала Када, Богданов занял своими частями левофланговый участок, с одной стороны приткнувшись к электробатареям перед Георгиевкой, а с другой — почти в центре прорыва японцев — касаясь ударных групп Винокурова. Перевал перед Георгиевкой он поручил партизанам, которыми командовал Луза. Сам же — с мотомехчастями — оттянулся назад, чтобы создать себе условия для маневра.
Артиллерийская и воздушная подготовка прорыва закончилась, японцы вывели танки, за ними стрелков гвардии. Точки обороны открыли огонь по наступающим. Гвардия залегла и стала окапываться, но танки местами уже миновали первую линию обороны, а кавалерия необыкновенно смелым рывком навалилась на пограничников, промчалась сквозь их заслоны и под огнем точек обороны левого сектора стремилась выйти к лесу, перед Георгиевкой, зарево которой стояло в полнеба, обнадеживая наступающих.
Луза с пятью сотнями партизан окапывался на перевале. Подъехал на броневике засаленный, забрызганный краской комдив Губер, начальник укрепленного района.
— Накопаете вы тут у меня на боевом направлении, угрожающе сказал он, поманив к себе Лузу.
Спустились в узкий холодный колодец. Открылась стальная дверь. Вошли.
— Садись, — и стал звонить по телефону в точки обороны, с трудом втыкая громадный мизинец в маленькие дырочки автоматического телефонного диска.
— Ну, как, Чаенко? — спросил он. — Держитесь? Колодец в порядке? А блоки? Я ж тебе говорил. Насчет бетона можешь не беспокоиться. Сам следил. Вот что: пойдет японская кавалерии — пропусти.
Потом он позвонил еще несколько раз, повторяя, чтобы кавалерию не задерживали и пропустили к перевалу, и стал объяснять Лузе его задачу. Генерала Када следовало пропустить до самого перевала, на нем задержать до рассвета, а потом быстрым рывком отойти, оставив дивизию перед Георгиевкой, со стороны леса.
— На электробатареи, голубчик, сажай их, вот в эти места и эти.
— Да чего тут, Егор Егорыч, куда ж тут отступать? — мрачно отмахнулся Луза.
— Ты мне храбрость не показывай, сажай, куда говорят, — сказал Губер, потрепав усы. — Сам, брат, всего дела не переделаешь. Другим оставь. Тут у нас физика будет действовать, — кратко добавил он.
Позвонили из точки впереди перевала. Кавалерия шла на карьере.
— Ну, действуй, Василий Пименович.
Он вышел, сел в броневик и поехал с перевала к Георгиевне, оглядываясь и махая рукой партизанам.
Гудело грозой моторов небо, грохот сражения раздавался кругом — у реки, и у Георгиевки, и на перевале, и за Ольгинским, где стояла дивизия Голикова.
«Чёрт их знает, пробились они где-нибудь, что ли?» думал Губер, едучи в штаб командующего сражением.
Машина шла без огней, шофер был тренирован на темной езде. В лощине, за перевалом, Губер наткнулся на колхоз имени Тельмана — всадники ожесточенно чистили коней, готовясь к фланговому удару.
Председатель колхоза сидел на земле, прислонясь спиной к дереву, дымил папиросой. Над головой его стрекотало радио. «Ура, ура! — гремело в нем. — Да здравствует Сталин! Ура!..»
Перед Георгиевкой, у казарм строительного батальона, толпа бойцов лежала вокруг рупора. На машину Губера раздраженно оглянулись и замахали руками. Должно быть, говорил Сталин, но Губер не мог остановиться послушать.
Начиналось сражение в воздухе. Оно шло, собственно, с первых минут сражения на земле, но сейчас развивалось в обширную и самостоятельную операцию.
Ночью красные истребители и штурмовики работали неутомимо. Артиллерийская подготовка прорыва, произведенная генералом Накамурой, вызвала первую встречу в воздухе. Истребители японцев, прикрывая свои артиллерийские самолеты и аэростаты, вынеслись первыми. Навстречу им вышли разведчики и истребители красных. Когда бросились в атаку танки генерала Нисио, кавалеристы Када и пехота Одзу, поддержанная гвардией Орисака, — воздух заполнился новыми силами. Вступили в дело войсковые самолеты танковых эшелонов. Далеко обходя поля сражения, отряды красных штурмовиков и легкие бомбардировщики атаковали наступающие части.
Борьба в воздухе разгорелась с новой силой. Красные истребители все прибывали, и сражение воздушных машин все более отрывалось от связи с землей. Красные срывали разведку, ослепляли колонны и час за часом уходили все дальше от полосы прорыва, в Манчжурию. Над сражением появились штурмовые эскадрильи. Рассвет предавал им несчастную землю с десятками тысяч сражающихся на ней людей.
Красные штурмовики не задерживались в горле прорыва, а уходили за пределы огня красных батарей, обрушивая свои удары на японские резервы и коммуникации, задерживая перевозки и уничтожая связь.
Штурмовики уходили волна за волной, и небо над полями прорыва становилось все тише, беззвучнее и бездеятельнее. И вдруг из-за горизонта появлялась новая колонна машин. Она проносилась почти над головами сражающихся, трудно уловимая на фоне холмов и земли. Невидимые, грохотали где-то высоко бомбардировщики.
Следы ночного сражения в воздухе виднелись вокруг. Разбитые, взорванные и сгоревшие машины дымились одинокими кострами. Свежий предутренний ветер тащил по дорогам лохмотья парашютов. На деревьях торчали мертвые тела японских и красных летчиков. Иногда огромной падающей звездой проносился и падал горящий самолет.
Когда Губер подъехал к штабу, совсем рассвело. Штаб из шести машин стоял западнее Георгиевки, под крутой лесистой сопкой. Отсюда село, долина перед ним и полоса приграничных холмов были видны отлично. Винокуров в одной рубахе и шароварах невозмутимо заканчивал утреннюю гимнастическую зарядку. Поодаль от него начальник штаба с начальником разведки суетились у маленькой радиостанции на полутонке. Человек десять связистов лежали кружком вокруг телефонной станции, приглушенно говоря в трубки. Помощник начальника штаба обходил по кругу. Не вставая и не оборачиваясь, они сообщали ему что-то, он выслушивал и, подойдя к карте, висевшей на кузове автомобиля, передвигал на ней стрелы и значки, показывающие положение частей на земле и в воздухе. Ни один знак на карте не находился в состоянии безмятежного покоя. Вес ходило на ней: лишь красные ромбы, означавшие точки обороны, пребывали в надменной неподвижности, хотя синие овалы японских частей рисовались далеко впереди них. Радом с этой висела карта тылов противника. Молодой командир, с трубками радиотелефона на ушах, задумчиво набрасывал на ней разноцветные линии обозов, скопления эшелонов, беженцев и продовольственных баз. Он как бы искал поля будущих битв, осторожно накладывая на них мазок за мазком, меняя краски или вовсе стирая их. Радиоосведомление держало его в постоянном творческом напряжении.
— Как там у вас? — спросил Винокуров Губера.
— Держимся.
— Держитесь? Лузу с партизанами напрасно вперед пустили, — недовольно сказал Винокуров. — Мне поле для маневра надо, а он там зарылся в земле, я отвести назад никак не могу. Я вам ведь сколько раз говорил, сколько раз твердил, чтобы на земле ни одного воробья не было. Говорил я вам?
— Третий раз сшибает японцев с перевала… — сказал начальник штаба, но Винокуров прервал его:
— Перевал, перевал— Зачем он ему, перевал этот, когда японцы должны войти в Георгиевку, и чем скорее, тем лучше? Партизанщина! Все по-своему.
— Эх, черт такой, я же его предупредил, — сказал Губер, обращаясь к начальнику штаба. — А все ж три раза пугнул.
Тот, улыбнувшись, кивнул головой.
Винокуров прошелся несколько раз вперед и назад перед картой, за которой работники штаба все время передвигали флажки и чертили стрелы.
— Так, — сказал он, поджав губы. — Очень прекрасно… Вся, что ли, уже армия втянулась у них в дело?
— Так точно, вся, — ответил начальник штаба. — Танковые части генерала Нисио второй атакой достигли корейских хуторов. Вся корпусная артиллерия тоже вступила. Конница у Георгиевки. Второй эшелон тоже, видно, сейчас бросят.
— Ох, этот Луза! — вздохнул Винокуров. — Помну я его сейчас, ох, как помну!
Он опять прошелся взад и вперед, глядя под ноги.
— У них еще полбака горючего в каждом танке, пусть сработают. Торопиться не надо, — сказал начальник штаба, понимая, о чем думает Винокуров.
Но тут подали расшифрованную радиограмму. Винокуров тихо ахнул.
— План «Пасифик» выполнен. Эскадрильи вернулись с островов. Токио взорван.
Сотрудник быстрым взмахом руки протянул по карте от берегов Приморья к Японии жирную красную стрелу.
— А вы говорите! — произнес Винокуров, медленным шагом охотника приближаясь к карте. — А вы говорите — торопимся, — повторил он и, раздраженно повернувшись к начальнику разведки, спросил: — Да точно ли вся армия Накамуры в деле? Уверены?
— Вся ввязалась, товарищ комкор. Группа Одзу идет головной, гвардейская дивизия чуть правее, кавалерия у Георгиевки, мотомехдивизия приближается к озеру Ханка. Вторая, семнадцатая и сорок вторая дивизии вцепились в Посьет. Жмут везде здорово.
— А как же, а как же! — сказал Винокуров, выражая этим одобрение только что полученному сообщению. — Жать надо, без этого в нашем деле никак нельзя… Значит, приморская авиация освободилась? Так. А ну, дайте ему (он имел в виду Накамуру), дайте ему по правому боку конницей Неймана, девятым полком штурмовиков да эскадрильей бомбардировщиков, — сказал он озорно и обернулся к Губеру. — Держать передний план до полудня. В полдень выпущу танки. Пропустить танки — и выводите людей из точек. Поняли? С двенадцати часов дня вы — командир первого авиадесанта, комиссар Шершавин — второго. Выйти в воздух и занять десантом вот и вот, — и он щелкнул по карте. — Буде обнаружите там каких партизан, приписывайте к себе. А лучше всего посоветуйте им подождать. Кончу я — им еще полный рог дел будет.
— Есть, товарищ командир корпуса. Принято к исполнению.
Кругом несся шторм взрывов.

Кругом несся шторм взрывов.
Земля вздымалась вверх, как море у скалистого берега. Земляной ливень падал непрерывно, катились осколки камней, открывались глубокие ямы с мягким горячим дном, тлела сухая трава. Иногда из ямы, выдолбленной бризантным снарядом, из глухих подземных нор вываливался труп красного снайпера или катилась дымящаяся голова давно убитого красного пограничника. Из горящей травы вдруг раздавался подземный крик, вырисовывалась окровавленная рука. И снова взлетевшая земля закрывала все впереди своим тяжелым дождем.
Японская пехота работала лопатами и штыками, выковыривая, как прилежный огородник, каждого снайпера из бетонированных нор, и этому занятию не видно было конца. Когда удавалось раскрыть такую нору, — находили снайпера в противогазе, окруженного грудой расстрелянных гильз, но выкопать всех было, очевидно, нельзя. Земля жила и боролась, охваченная неиссякаемой яростью. (В это мгновение самолет Евгении Тарасенковой упал далеко на востоке, на японскую землю.)
К полудню командующий 2-й армией Накамура прибыл к границе. Одзу доложил, что танковый полк миновал четыре линии и впереди него все те же точки, гнезда снайперов, химические фугасы и ни одной живой человеческой фигуры. Гвардейцы Орисака и кавалеристы Када окружили Георгиевку, но линия подземной обороны еще держалась. Она крушила неутомимым огнем полковые обозы, дивизионные резервы и штабы, подвигавшиеся в хвосте ударной колонны.
Миновав пояс укреплений, 11-я осакская дивизия вползла в Ольгинское. 9-я стрелковая, следуя за конницей, медленными волнами редких цепей охватывала Георгиевку. 7-я резервная спешно выгружалась под. огнем точек у Санчагоу.
Было без четверти двенадцать, 8 марта. Сразу все замерло на переднем плане. Смолкли точки. Остановились пулеметы в лощинах. В быстро нахлынувшей тишине задумчиво и рассеянно зазвучали выстрелы снайперов.
Накамура глубоко вздохнул и, садясь в закрытый блиндированный ройс и приказывая ехать к Георгиевке, сказал:
— Наконец-то! Это было бессмысленное упорство с их стороны.
Дивизии, кравшиеся ползком между сопок, вскочили на ноги. «Банзай, банзай!» закричали десятки тысяч людей. Все бросились вперед, мимо точек, к двум шоссе на Георгиевку.
В это время на холмах западнее Георгиевки, на берегу Суйфуна, взвились рыжеватые клубы пыли. Вздымая легкий настил над логовищами, вылезали из замаскированных ям танки красных.

Вздымая настил, двигались танки.
Круто нагнув свои плоские корпуса, они ринулись вниз, навстречу войскам Накамуры. То тут, то там подпрыгивал куст терновника или набок валилось дерево, и из-под них вылезала дымящаяся машина и неслась вниз, лая из орудий.
Танки, — теперь их было уже штук двести, — гремя, катились в долину, давя японские цепи и прочесывая все пространство до реки огнем орудий и пулеметов.
Машины и люди перетасовывались. Кое-где вспыхнула сухая трава. Неслышный ветер разметал дым. Все смешалось и ринулось к реке.
Соединение Богданова стояло в лесу, восточнее этих позиций. Издали отряд напоминал молодой подлесок, взошедший на увалах, во множестве рассыпанных по ущельям. Ровно в полдень комендант укрепленного района, комдив Губер, подозвал к телефону полковника Богданова.
— Ходу, Богданов! — крикнул он осипшим, натруженным голосом.
— Есть ходу! — И, еще держа возле уха трубку, Богданов взмахнул рукой.
Тонкие деревца на спинах танков задрожали и зашевелились, как от легкого ветра. Сбросив шинель, Богданов вскочил в крайнюю с левого фланга машину. Она рванулась вперед.
— Пора и тебе собираться, Василий Пименович! — крикнул он Лузе, лежавшему впереди со своими охотниками, на рассвете отошедшими с перевала. — И так задерживаемся, Василий Пименович.
Вокруг, готовясь к выходу пехоты, суетились пулеметчики с собаками и санитары в брезентовых комбинезонах, из карманов которых торчали всевозможные инструменты.
Врач, подойдя к Луде, сказал:
— Раненых придется выковыривать из танков, как мякоть из орехов. Кропотливая чертовщина!
Тут же приготовляли к работе баллоны с искусственной кровью для переливания.
Луза поднялся с земли, отряхнул куртку и поднял бинокль к глазам.
Поток танков широкой и крутой дугой несся с холмов в долину.
За танками торопились полки. Справа от Ольгинского — 57-й полк, краса голиковской дивизии, от берегов Суйфуна — сводные отряды колхозов переднего плана, партизаны и добровольцы, ближе к шоссе — 3-я и 4-я стрелковые дивизии.
Луза подтянул голенища сапог и легоньким охотничьим шажком побежал, ничего не говоря, из лесу.
Охотники бросились за ним врассыпную.
— Счастливой победы! — крикнул им вслед доктор и припал к неглубокой ямке в земле, где стоял телефон.
14-я японская дивизия, потрепанная в ночном бою, из последних сил карабкалась на присуйфунские холмы. Богданов, вылетя с гребня на семидесяти танках, навалился через четверть часа на ее цепи. Он пропорол насквозь их тройную волну, разметал гнезда полевой артиллерии и, не задерживаясь, повалил навстречу седьмой, резервной, переходившей реку.
В машине Богданова стоял жаркий и душный грохот. Зловонный запах от мотора, мешаясь с дымом орудия, заставлял сжиматься сердце. В ушах звенело от гула брони и страшной качки. Никакая сила не могла теперь задержать бег машины. Казалось, что она сейчас разлетится на куски и полетит вниз бесформенными обломками.
Вдруг стало легче и свободнее уху, и быстрая волна свежего воздуха ворвалась в танк. Это была пробоина. Пулеметчик упал к ногам Богданова, в куполе башни мелькнула рваная щель, танк загудел, заскрежетал и, качнувшись в ужасном прыжке, еще быстрее понесся вниз.
Становилось все светлее и прохладнее. Солнечные зайчики заиграли на металле. Казалось, за стенами танка светает.
Богданов приоткрыл передний щиток. Стало почти зябко. Водитель машины смеялся, вцепившись окровавленными руками в рулевое колесо. Богданов отстранил его. Единственным оружием танка являлась сейчас быстрота, и он сам хотел действовать ею. Танк несся по телам убитых и раненых. Местность не запоминалась.
— Ходу, ходу! — твердил Богданов, нажимая на газ, и вдруг, как во сне, увидел реку и город Санчагоу за ней, легкий понтонный мост, забитый ранеными, и мортирную батарею слева, у развалин фанзы, окруженных грудою мертвых тел.
«Тарасюкова работа», подумал Богданов.
Куда? На батарею или на мост?
Глаза подсказали — на мост. К мосту ближе.
И, разлетевшись, он с трехметрового берега рухнул всей тяжестью машины вниз.

Танк с трехметрового берега рухнул вниз.
Охнув, она поднялась на дыбы и, ломая жерди и настил моста, стала опускаться в воду. Осколки раздробленных понтонов поплыли вниз.
Закипел раскаленный металл.
— Не потонем, тут мелко, — сказал Богданов, и окровавленный водитель, обернувшись, кивнул ему головой и показал рукой назад.
Через пробоину виден был кусок долины, откуда они примчались.
Танки шли лавой, могучим потоком огня и грохота. Японцы в беспорядке отступали.
— Что же это мы дурака валяем?
Подтянув к себе ручной пулемет, Богданов просунул его в пробоину и стал стрелять в упор по обозам, автомобилям и людям.
— Бей, бей, товарищ полковник! — тонко вскричал очнувшийся пулеметчик, шевеля простреленными руками.
Он обернулся к водителю:
— Жив? Я тоже живой, — и оглядел перекореженное и забрызганное кровью нутро танка. — Мы еще на нем пахать будем, — сказал он.
Богданов отодвинулся от дыры.
— Довольно, — сказал он, протирая глаза. — Пехота вышла. Смотрите.
На холмах, впереди леса, показались отдельные группы охотников Лузы, за ними — полки Винокурова.
Они бежали, скрываясь да грудами мертвых, за брошенными машинами. Они ползли отовсюду — из замаскированных люков, из точек, из ям, поднимались и снова ползли, не издавая ни звука. Прикрывая их с воздуха, выходила красная авиация.
Богданов прислонил раненого пулеметчика к пробоине, сказал ему: «Смотри, брат, какое дело!» и стал вылезать наружу, в холодную воду.
Полки Винокурова сближались с японскими гвардейцами на дистанцию последнего броска в атаку.
Поддерживающая артиллерия переносила огонь в глубину.
Рождалась стихия ближнего боя. Тут японский взвод, при содействии танка, атакует огневую точку красных, защищаемую стрелковым отделением с помощью противотанковой пушки. Там сшиблись в штыковом ударе. Дальше партизаны штурмуют японский танк. Огонь ручных пулеметов, залп ручных гранат, штыки.
Еще дальше окапываются, ползут, отходят и вновь бросаются в бой. Очаги крохотных боев возникают и развертываются по всей долине, превращенной огнем самолетов и артиллерии в пашню с гигантскими бороздами и лунками. Откуда-то, по сухим еще тропам, бегут ручьи, дождь пыли и земли не перестает лить.
А люди из-за сопок все прибывают…

Люди из-за сопок все прибывали…
Вон сбежал к реке старик Василий Луза, обгоняя Ушакова и крича что-то ему через плечо. Вот из снайперской норы показалась окровавленная голова младшего командира Цоя. Прополз, стреляя, Чаенко. Раненый Тарасюк поднимал голову и слабо махал рукой: «Вперед, вперед!» Секретарь райкома Валлеш, опоясанный патронташем, перебегал с первой группой бойцов 57-го полка. Дальше лиц было не видно, но люди чувствовались везде. Они ползли по трупам пограничников и японцев, прыгали в ямы, вырытые снарядами, или, открывая люки подземных стрелковых нор, выскальзывали в огонь все расширявшегося сражения с криками, перекрывавшими грохот металла. Старик Луза сползал к самой воде. Вид его был спокоен. Он бил на выбор, не торопясь.

Луза бил на выбор, не торопясь.
— От старик, от золото! — закричал Богданов.
А за стариком так же спокойно полз Ушаков, снайпер первого класса, и так же рассудительно выбирал цель. Смерть бесновалась вокруг, они не видели ее. В их глазах запечатлевались лишь фигуры японцев, тонкие глаза бойниц в танках. Они видели только то, во что метили. Все остальное шло мимо них.
— Заест Ушаков Лузу, — сказал Богданов. — Молодой парень — И заест обязательно. — И стал суетливо выбираться из танка через пробоину, чтобы ползти и работать огнем рядом с Лузой.
Шла великая пехота большевиков, и страшно было глядеть на ее молчаливое дело.
— Пограничный бой кончился, — сказал Богданов. — Теперь начинается война.
Но кавалерия генерала Када еще держала Георгиевку.
Када стоял, покачиваясь, на высоком стогу сена. Изредка он видел фланг стрелковых цепей Одзу, ползущих слева. Справа от него раскинулись молчаливые поля. Сзади подходили отставшие части. Все шло хорошо.
— Село наше, — тихо сказал ему командир гусарского полка, только что пронесшегося по горящей долине меж сопок. — Смотрите, огонь села стихает. (Луза в это время отходил с перевала, оставляя дивизию Када перед полем электробатарей.)
— Поддержите этот последний удар, — распорядился Када. — Ваш полк, очевидно, и решит исход дела.
Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, на зыбком стогу. Группы спешившихся кавалеристов окружали село, и тишина завершающегося боя всходила вместе с солнцем.
Гусарский полк на рысях прошел мимо. Када молча приветствовал его. Он видел, как колонна спустилась в овраг, перешла на широкое вспаханное поле, спешилась и поползла, потом замерла и осталась лежать, прекратив огонь. Он покачал головой, поняв, как измотаны его люди, как опустошены командиры.
— Нашел время для сна, — сказал он адъютанту. — Немедленно передайте командиру гусарского полка: поднять людей. Осталось последнее усилие.
Адъютант приник к не отвечающему телефону.
— Коня! — крикнул Када, теряя терпение.
Человек шесть адъютантов бросились к лошадям.
Было, конечно, глупо лично вести в атаку выдохшийся полк. Но выбора у него не было.
Когда рванул коня и пошел вскачь.
Командующий 2-й армией Накамура медленно пробирался на машине к дубовому лесу, откуда был хорошо виден участок прорыва.
Германский атташе, генерал Шерингер, несколько раз просил остановить машину — осматривал дымящиеся развалины снайперских логовищ и делал снимки.
— Ничего оригинального, — говорил он каждый рад, склоняя голову к плечу. — Апофеоз окопной тактики… Абсолютная ерунда… Старая русская боязнь двигаться, возведенная в систему.
— Да, русские умеют обороняться, — сказал Накамура, кивая немецкому генералу.
— Русские умеют обороняться, — подтвердил начальник штаба, кивая Накамуре.
Ослабевший бой вдруг послышался слева, с участка гвардейской дивизии.
— Не Орисака ли? — прислушиваясь и соображая, заметил вслух Накамура.
Но шум и грохот металла, как рокотание грома, пронесся вправо и стал быстро приближаться из-за опушки дубового леска, захватывая весь горизонт. Так звучит землетрясение — зловеще и отдаленно, несмотря на близость.
Накамура велел остановиться возле уцелевшего дерева и попросил адъютанта подняться на нижние ветви и сообщить, что ему видно.
— Это, должно быть, мотомехгруппа Нисио, — сказал Накамура себе в успокоение.
Адъютант поднялся на ветви и крикнул:
— Сюда бежит масса людей!
Да, теперь уже можно было различить в грохоте отдельные выкрики и распределить, назвать отдаленные шумы: треск колес, гуденье танковых моторов, лязганье гусениц и непрекращающийся человеческий крик.
— Что это может быть? — спросил Накамура.
Адъютант вскочил в коляску конвойного мотоцикла и помчался влево вниз, к дороге, на которой уже замелькали первые группы бегущих, но грузовая машина с обгоревшим кузовом вынырнула навстречу ему из оврага, и он повернул к ней, останавливая шофера рукой.
Молодой офицер выскочил из шоферской кабины и откинул брезент кузова.
— Что такое? — спросил адъютант.
— Это генерал Када, — ответил офицер.
Адъютант заглянул в кузов и увидел огромную поджаренную и блестящую от жира фигуру кавалерийского генерала.
Сквозь сгоревшие голенища сапог виднелось почерневшее мясо, и лицо было неестественно большое, рыхлое, без глаз и носа, с какими-то дырами и вздутиями.
— Неизвестная смерть. Мы наткнулись на неизвестную смерть, — сказал офицер. — Это электрическое оружие, как мне объяснили инженеры. Оно исходило из подземных сооружений, принятых за подземные лазареты.
В это время, пересекая поле сражения, показалась машина генерала Одзу. Ее покрышки были в крови и человеческих волосах. Командующий группой выскочил из машины и старческим, суетливым шагом побежал, спотыкаясь и держа руку на сердце, к Накамуре.
— Генерал, моя группа отходит! — крикнул он. — Прошу прикрыть меня силами Манчжурской образцовой бригады.
— Толпа заметно приближается, — сказал немец командующему армией, медлившему отдать приказ шоферу о возвращении в штаб.
Накамура кивнул головой. Машина рванулась.
Германский атташе, привстав на сиденье, обернулся назад. Машина легко удалялась от толпы, хотя та мчалась со скоростью рикш.
— Mein Gott! Да ведь это китайцы-носильщики!
— Где вы увидели китайцев? — по-немецки спросил Накамура.
— Mein Gott! Вот вам и неизвестная смерть. Это китайцы.
По дороге от Георгиевки к границе неслись китайцы-грузчики. Многие были на конях, и с машины можно было разглядеть их лица.
Машина резко свернула к реке по грунтовой дороге. В ту же минуту толпа китайцев, пересекая шоссе, ударила с фланга на отступающие по целине части Одзу, смяла их, повалила коней, перевернула вверх колесами автомобили, расстреливая прислугу. Некоторые проявляли отвагу, доходившую до дерзости. Они ложились за только что отобранные ими пулеметы и с двадцати шагов расстреливали полчище солдат, падавших и все же двигавшихся, подобно саранче, которая никогда не сворачивает с дороги. Другие, в японских шинелях нараспашку, ехали шагом на японских конях между толпами беглецов и на выбор, бесстрашно расталкивая солдат, стреляли в офицеров. Третьи ходили по полю сражения, на глазах у всех хозяйственно рассматривали брошенные при атаке орудия и спокойно поглядывали на суетню вдоль шоссе. Маленький офицер, везший тело генерала Када, был окружен китайцами.
Со всех сторон неслись крики бежавшего корпуса:
— Тасуке! Тасуке! Тасукете кудай!

Бегство японского корпуса.
Пораженный тем, что случилось, Накамура молчал, оскалив зубы.
Никогда еще поле битвы не представляло такой ужасной картины. Исковерканная, глубоко вскопанная, будто приготовленная для великой стройки, земля. Котлованы, насыпи, окопы, воронки, опять котлованы, со следами дороги на крутом склоне, развалины канониров и точек, дороги, след которых можно было определить по вереницам трупов, раздавленных танками.
Накамура промчался сквозь Санчагоу на сопку командования. Здесь ждали его генерал Орисака, дважды раненный в руку, Нисио-младший, в грязном, промасленном кожане, и адъютант главкома. Командующий армией сел за маленький грубый стол, поддерживая руками голову. Никто не решался нарушить молчание. Вскоре подъехал командир ударной группы Одзу.
— Остановиться нет никакой возможности. Я прошу указать группе дорогу, — сказал он.
— У моих людей нет мужества даже для отступления, — заметил Нисио-младший, оглядывая всех с отчаянным видом.
— Отступления… Вы двигались медленнее вьючных лошадей, — сказал Накамура.
— Генерал, мне была поставлена задача прорыва с расчетом движения не больше трех-четырех часов… Заправка горючим в боевых условиях… Никто из нас не представлял себе, что это значит и во что может обойтись.
— Заправка горючим!.. Мы не в гараже, а на поле сражения, — тихо произнес командующий армией.
— Наконец, у Георгиевки мы нарвались на эту неизвестную смерть.
— Стали моторы?
— Да, генерал. Это ужасное бедствие лишило нас…
— Вы расскажете историю о моторах суду чести… Почему одни моторы остановились, а другие нет?
— Генерал, не я руководил этим огнем. Я подвергался ему. Когда каждая рана смертельна, как в этой проклятой истории с электричеством, никто не хочет быть победителем. Раненый победитель все равно сдохнет на руках побежденного.
Накамура поднял голову и сказал адъютанту главнокомандующего:
— Сообщите главной квартире о неудаче прорыва.
Японская авиация металась в страшном возбуждении, стремясь прикрыть отход частей к Санчагоу, где, уже не ожидая приказа, окапывались два или три полка.
Части ударной группы генерала Одзу все еще были в движении. Сбитые атакой красных танков, напуганные мятежом китайских грузчиков и отрезанные от своих транспортных баз, они отходили без всякого плана или лежали, зарывшись в землю, на утренних позициях. Красная авиация бомбила безостановочно. Гвардейцы Орисака отошли в большем порядке; танковые части Нисио-младшего, сработав горючее, зарылись в землю, превратив свой участок в линию бронированных гнезд, а по телам бойцов кавалерийской дивизии Када, распростертым от границы до окраин Георгиевки, непрерывным потоком шли красные танки, поддерживаемые авиацией.
В пять часов дня 8 марта пришло сообщение, что авиация красных громит тыл и коммуникации армии.
Манчжурская образцовая бригада, захватив санитарные поезда, самовольно отходит по направлению к Харбину.
Фронт армии Накамуры перемещался в тыл. Армия его должна была поворачиваться во все стороны. Фронт обтекал со всех сторон.