В шесть утра 10-го февраля, в четверг, Нину отправили в родильный дом, а 12 февраля, в субботу, в 9 часов 10 минут вечера она родила сына. Кажется, судя по записочкам от нее, все благополучно и с ней, и с ребенком.
Любопытное совпадение: по метрике моей я тоже рожден 12-го февраля, разница со внуком только в календарных стилях.
18 февраля. — Позавчера — вечер памяти Ал. Толстого и затем — у Л. Толстой. Мне показалось, что собравшиеся за этими столами, среди этих картин на стенах, разные, пестрые люди чем-то похожи друг на друга, а все вместе выражают самый дух и самый характер Толстого. Таким же пестрым и разным остается его книжное наследие, в котором толпится так же много жанров, как в поэтике. И так же, как он в жизни любил каждого отдельного из этих людей в каждый отдельный момент больше всех на свете, так каждое свое произведение, над которым он в данную минуту работал, он любил больше всех прочих произведений. Любовь эта появлялась и пропадала одинаково легко, быстро, безбольно, как к людям, так и к тому, что писалось. Но были и реставрации любовей в жизни, как в литературе: дружба, разочарование, холод, опять увлечение, дружба. Рябило от людей, рябило от писаний. И, однако, было что-то цельное в Толстом — в его житейской и литературной биографии, и цельное было в рябизне людей позавчера на десятилетии — уже! — со дня его смерти. Он остается по-прежнему очень живым во всех этих людях.
Не перечисляю их, — это были все те же, кто бывает каждый год, кроме Игнатьева.
Вчера — у Всеволода заговорил об удивительных письмах вдовы Карамзина о Пушкине из тетради, найденной в Нижнем Тагиле. Ираклий замечательно прочитал наизусть некоторые письма, все гости заволновались, поднялся долгий спор о подлинности находки, рассказы о подделках рукописи и пр. Всеволод и Пастернак объединились на утверждении, что письма — фальшивка. Ираклий убежден в подлинности, говорит, что пушкинисты пришли к признанию, что документы бесспорны.
26 февраля. — Сейчас, в полдень, был Леонов. Рассказал новый вариант своей «Золотой кареты». Хорошо. Думаю, эта пьеса — лучшая из его драматургии. Он умеет найти среди людей нашего времени таких, на образах которых можно показать непреходящие чувства, только и составляющие истинный предмет искусства. По пересказу пьесы мне показалось, что одной опасной ошибки, всегда угрожающей сочинителю, он не избежал: у него люди, судьбы которых были заложены или развивались четверть века назад в городке, где происходит действие, ко времени этого действия чудесным образом опять скрестились в том же городке. Нарочитость совпадений невольно бросится в глаза зрителя. А в общем сильно.
11 марта. — Я хотел записать фразу, весь день вертевшуюся на уме: я отучен от писательской работы. Раскрыл тетрадь и сразу увидел подчеркнутое слово: отучен. Значит, оно вертелось не один нынешний день. Не отучился ли сам?..
«Привычка к работе — дело нравственной гигиены. Для работы надо жертвовать многим, без сомнения. Но ведь истинной любви вообще нет без жертвы, и там, где любовь к чему бы то ни было истинна, там жертва легка. К тому же искусство не так, как боги, которым тоже люди не умеют поклоняться иначе как жертвоприношениями, — оно требует мало, а дает очень много.
Оно требует сосредоточенности и исключения пустой суеты и тревоги праздной жизни».
(Это — Герцен к дочери — Н. А., в 1862-м).
Но если я не «жертвую многим», значит, нет «истинной любви». Как же она могла исчезнуть? Бред. Глупость.
14 марта. — ...Могу ли научиться быть «жестоким», когда встречаю несчастье, которому нельзя помочь? И надо ли этому учиться? Ведь если нет смысла в бесплодном самопожертвовании, то есть ли смысл в человеческой совести? Отзывчивость почти всегда наказывается; жестокость часто вознаграждается. Но в первом случае совесть деятельна, во втором она отмирает.
Чем более я отзывчив к человеческим нуждам, тем более теряю на «выходе продукции», потому что всякое участие в чужой судьбе есть ущерб моему времени, моей работе. Но зато это участие делает чужую жизнь моей жизнью, я подымаюсь над пределами эгоизма и становлюсь больше художником. С мертвой совестью я, может быть, дам больше «продукции», но с живой — больше приобрету, чтобы поднять свою работу выше.
4 апреля. — Мне надо было просмотреть 6-й том своего собрания. Оказалось: я умел хорошо писать. Это не всегда то «хорошо», которым гордится утонченный художник. Это хорошо, потому что в написанном осталось пережитое. «Сазаны», потом вдруг фронт под Орлом и душевная истина диалога двух солдат, ревнующих друг к другу за правду факта. Потом — «Весна победы», или завет прошлого — «Помни!»... Книга мучила меня, я злился, составляя, складывая мозаику тома. Но вижу: в нем на самом деле хорошо то, что это хроника моей жизни, хроника писателя моего времени. Да, все это было, все это было с писателем на рубеже, на перевале половины нашего века.
Там не весь я, но часть меня, и вовсе не худшая часть. Там не всё на высоте, но часть на высоте, и не меньшая часть.
5 апреля. — Мне полезно и следует чаще читать таких авторов, каким был Роллан. Он не мог жить вне реальной действительности (его слова). Может быть, он был чересчур трезв для художника. Но лучше быть чересчур трезвым, нежели чересчур пьяным. Я сетую на свои общественные интересы, которые мешают мне — писателю. Но ради чего я стал бы писать, если бы на самом деле изжил в себе все общественное?
Роллан меня отрезвляет. Я объясняю слабостью своей воли, что поддаюсь требованиям и зовам, которыми одолевает меня общественность. Но чем я был бы без нее? И не всегда ведь я подчиняюсь этим требованиям пассивно. Не вернее ли сказать — я слишком часто хочу быть общественно активным?..
И это ведь, по природе своей, одно и то же: деятельная совесть и общественная активность. А я не мог бы жить с мертвой совестью.
9 апреля. — В верстке — «Капитуляция Германии» Вс. Вишневского. Запись первых дней мая в штабе Чуйкова в Берлине 45-го года. Стенографически тщательно.
Сейчас дневник этот вырастает в документ самого первостепенного значения. Грохот орудий, кровь, огонь за окнами комнат, а в комнатах — крах и распад Германии, представленный в лицах, победа и торжество Советской России, начинающей новую эпоху мирового своего влияния силой.
У Вишневского был острый исторический инстинкт особого, непосредственного свойства: его тянуло к самому острию событий, и он отдавался переживанию момента с неподражаемой, наивной самозабвенностью... как артист на сцене, играющий «нутром». Ему не надо было разбирать, анализировать своей роли, — он находился в ней постоянно: он от природы наделен был чувством своего «долга» перед историей и восхищением ею. Но он был нисколько не исторической фигурой, а только служакой и вечно восторженным наблюдателем фактов, стенографистом событий. Он писал, записывал все, что попадалось ему на глаза и под руку. Я помню это его непрестанное писание в Нюрнберге, эти килограммы бумаги, исписанной всем, чем угодно... В этом была неповторимая цельность характера, — он в любом положении находил «историчность». Если перебирать все существующие в гамме тона и полутона, то даже при отсутствии слуха один из них совпадет с тем, который надо взять. И, наоборот, если тянуть лишь один тон, он совпадет с каким-нибудь из тонов мелодии, которая поется. Вишневский принадлежал к людям одного тона, и из всего им написанного можно теперь выбирать в обилии те места совпадений его тона с голосом исторических фактов, которые нам представляются верной мелодией и которые волнуют. Стенограммы Вишневского чрезвычайно интересны, как летопись, несмотря на то, что «нутро» летописца вызывает улыбку.
Окно в другой мир: пленительный разговор Паустовского о русском языке, с тонким и нежным рисунком нюансов природы — дождей, зорь, птичьих голосов, туманов. Он пишет о труде писателя, большую книгу раздумий и пережитого под названием «Золотая роза». И о языке — глава из этой «розы».
17 апреля. —Пасхальный стол у Бориса, городские гости. Удивительное чтение «Египетских ночей» Дм. Журавлевым. Я слушал со слезами. Скульптура слова и словом. Фантастично. Как вылеплено светское общество! Каков итальянец!.. Это самый великий чтец, которого я когда-нибудь слышал.
21 апреля. — Ходил на Сетунь, — разлив. На нашем мосту молодые мужички, парни, девки стоят, навалившись на перила, смотрят в воду. Ломы, багры, топоры, железные скобы — не случай, если мост разорвет. Река неузнаваема. Широта, простор, впору былому волжскому «Меркурию». Вода поднялась вровень с настилом моста. Парни с удовольствием поджидают льдин и, как только, кружась, подплывет какая — просовывают ее ломами под мост, переходят на другую сторону, ждут, когда она с легкостью пробки вынырнет, как-то странно чмокнув, и еще веселее закружится и быстро поплывет вниз. По мутной, желто-пегой воде, кажущейся очень густой, несется весенний мусор — сучья, щепки, поднятый с земли палый черный лист. Пойма вся залита, деревья в воздухе качают вершинками, высокие и старые — чуть приметно, поросль черемухи, ветел, ольхи — сильнее: напор реки мерно толкает их глубоко погруженные стволы. Сегодня с утра солнце, сейчас оно садится, и поверхность разлива розовата, и так странно видеть его ровную гладь там, где привычны для глаза луга, или береговые обрывы с подмытыми корнями, или тропинки, спускающиеся к бедному ручью, в какой превращается Сетунь каждое пето.
Замечательное чувство — смотреть на эту силу пробужденья земли. Грудь дышит по-новому. И все кругом бередит сердце ожившей любовью к миру. Мужики и девки шутят, лица их непонятно чем довольны, и видно, как им хочется счастья. Народ в эту минуту становится так близок, что думаешь — каждого обнял бы с большой радостью.
Пришел домой, сказал — какое видел чудо, и все развеселились. Варя собиралась смотреть телевизор, но потом не удержалась: «Я тоже пойду на речку!» — и побежала с отцом к мосту.
Все, что я собирался записать о своих трехдневных мучениях в городе, мне показалось после реки настоящей канцелярией, и я откладываю запись.
15 мая. — Новые книги. Несколько коротких писем. Алянские и Радлова. К вечеру — Леонов. Теплый, почти летний день, хорошо дышится.
Почта изряднейшая.
В Бюллетене Иностранной комиссии — выдержки из интересной статьи Арагона по поводу съезда в «Леттр франсэз». Его жалоба на то, что съезд совершенно не углубил вопроса о социалистическом реализме, справедлива, конечно. Он возражает мне, говоря, что в моей речи сказалась «тенденция рассматривать произведения, как нечто, стоящее выше теории». По его мнению, «только сформулированная мысль и сознательная наука могут породить грядущие произведения, только Белинского не хватает на этом съезде» (Белинского — т. е. теории).
У Арагона примечательный ход рассуждений о том, что теория может стимулировать появление новой по качеству литературы. Но вместе с тем он оговаривается, что «иностранные гости на съезде» отказываются рассматривать социалистический реализм как некий ключ, которым можно открыть замок искусства.
Но ведь в том и состояла мысль моей речи, что... мы отказываемся от рецептов, т. е. от ключей для открывания замков, секретов искусства, ибо общих рецептов не существует, общего ключа нет, каждый художник должен найти свой ключ, чтобы выразить своими средствами и через себя то, что должно быть выражено.
Следовало бы поспорить с Арагоном или лучше — разъяснить то, что, может быть, я не точно высказал либо он не вполне понял. <…>
Но это значит говорить о социалистическом реализме в плане теории, где наговорено чересчур много путаного, и распутать дело не так просто...
19 мая. — Прочитал «Темные аллеи» Бунина, и на глазах вдруг слезы. Немного надо, всего — страничку, чтобы передалось чувство.
После того, как я осмелился сказать о Бунине в речи на съезде, его оживляют: выбрали несколько маленьких вещей для «Нового мира», еще робко, с предварением читателя о его роковой «позиции». Будет скоро выпускать книги Госиздат.
Не моя, конечно, — не только моя заслуга, и не моя смелость... но все же я сделал, что мог: назвал имя.
20 мая. — Приезжал Каплер, говорили об экранизации дилогии. Он уже начал сценарий по «Первым радостям», а Мосфильм в своей студии прямо по тексту романа ведет пробы актеров. Каплер идет путем как будто единственно возможным в этом невозможном деле переселения литературы на экран (конечно, следами Извекова). Он показался мне наиболее широким по своим представлениям о литературе из знакомых людей кинематографии.
27 мая. — <...> Я написал фразу: «Когда они выехали из леса...» Мне помешали. На другой день я вычеркнул фразу и написал: «Они выехали в поле...». Мне помешали. На третий день я зачеркнул и начал: «Они...» Тогда приехали из города, и начались три дня для меня уже бытового типа деятельности, совершенно вредной писателю и вряд ли слишком полезной кому-нибудь еще.
28 мая. — Думаю об отпуске в июне, — может быть, на первые две недели уеду в Суханове, чтобы приучить внешний мир к своему отсутствию. Внутренний мир буду заново приучать хоть к сколько-нибудь последовательной работе. Но еще не знаю — начать ли с роковой фразы — «Они выехали в поле...» либо сделать заметки для сборника статей «Писатель за столом». Хотелось бы оживить переиздание статей новыми страницами, — пусть страницами, если не мыслями.
2 июня. — Сегодня с Варюшей работали в саду над дорожками. Старый круг вечером по полю. Никто не мешал.
Сейчас пересматривал, перечитывал записки к «За столом». Материал большой. Если охватить главное, то это книга. Правильнее писать отдельные заметки, внутренне законченные, но без особой или даже без какой-либо последовательности, а затем придать им иерархический порядок. Если же начинать с концепции, то одна разработка плана займет время, не говоря об опасности превратить весь материал в скуку. Надо на каждую заметку смотреть, как на афоризм: она должна быть постановкой вопроса и ответом на него в кратчайшем выражении. Но там, где преобладать должны факты над суждениями, там заметка может вырасти в небольшую главу.