{20}
Был ясный и веселый день весенний,
К нам в комнату, в распахнутые окна,
Врывался шум потоков говорливых,
Что вниз бежали улицей нагорной,
И ветерок влетал, и, как ребенок,
Бросал он на пол со стола бумаги.
А вслед за ним влетала стая звуков,
Та песня города, что всем знакома,
Но в ней уже иные были ноты,
Весенние… Они звучали не для нас,
И не было веселья в нашем сердце,
А та весна, что за окном смеялась,
Нам принесла нерадостные слухи
И новости тюремные: в неволе
Сидит один, а тот сошел с ума,
А тот недавно вышел, но, — больной
Душой и телом, — был он арестован
Как раз в расцвете сил, надежд, мечтаний;
Над нами тоже тучей грозовою
Нависли темные угрозы власти.
Такой была для нас в тот год весна.
Сидели мы вдвоем и говорили;
Я с грустью слушала рассказ своей подруги
И бахрому рассеянно сплетала
На скатерти (подруге эту скатерть
В остроге мать когда-то вышивала).
Рассказ тот был отрывистым и тихим,
А голос от печали приглушенным;
Он скоро оборвался, как струна.
Все стихло в комнате, лишь было слышно,
Как в ней играл малыш моей подруги
И маленьким похлестывал кнутом,
На стуле сидя, — трогаясь в дорогу.
Я, глядя на него, тогда сказала:
«Ну, что же делать?
Не печальтесь, друг мой,
Что, может, мы свободы не увидим,
Зато ребенок ваш ее увидит.
Что скажешь мне ты, маленький философ?»
Ребенок на меня взглянул разумно
И ясно любопытными глазами,
А мать его сказала торопливо:
«Молчите, пусть он этого не знает.
Мне помнится, еще ребенком часто
Я слышала от матери покойной:
«Как вырастешь, свободной будешь, дочка».
Она так весело и твердо говорила,
Что я поверила тогда в судьбу иную,
И верила, пока не подросла…
Так говорят и моему ребенку…
Иди играй, мой маленький, иди же!»
Ребенок вновь к игре своей вернулся,
Подруга села шить, а я — за книжку,
Наш разговор на этом был окончен…
<1895>
И все -таки к тебе лишь мысль стремится,
Край горемычный, сторона родная!
Тебя лишь вспоминая,
От скорби сердце ноет и томится.
Мои глаза видали лишь насилье
И горе, но такого не видали,
Они б над ним рыдали,
Да стыдно слез, что льются от бессилья.
Моя земля их много проливала —
В них вся страна могла бы захлебнуться.
Довольно! Пусть не льются, —
Что слезы там, где даже крови мало?!
<1895>
…Уж те глаза, что издавна привыкли
Взор потуплять и тихо слезы лить,
Сверкают молниями, искры мечут, —
Ужель их дикий блеск вас не пугает?
И та рука, не знавшая оружья,
Что так была доверчиво открыта,
Искала только дружеской руки,
Теперь в кулак сжимается от злости, —
Ужель вам эти не страшны угрозы?
Уста, что сладко пели, что так нежно
Слова твердили кротких, тихих жалоб,
Теперь шипят от ярости, и голос
Охрипший их похож на свист гадюки.
Что, если жалом станет их язык?…
<1895>
Как позабыть в далекой стороне
Дом неродной, что ближе был родного,
Где часто приходилось слышать мне
Всей правды обжигающее слово.
Суровые вопросы там впервые
Передо мной вставали без прикрас;
Там говорили мне борцы передовые:
«Довольно нам, надеемся на вас,
Приходит ваш черед — безвестной молодежи…
Да только кто вы, где? Скорей ответьте нам!
Ужели голоса, что так на плач похожи,
Принадлежат не слабым детям — вам?
Вы, может быть, на вызовы событий
На все хотите дать один ответ, —
Стонать, и плакать, и мечтать хотите.
А сил у вас для твердых действий нет?
Быть может, так?…» Упреки принимая,
Как у позорного столба, тогда
Стояла я, безмолвная, немая,
Не зная, что ответить от стыда…
Зачем молчите вы? Довольны ли собою,
И горькие слова не будят вас, не жгут?
Или раздавлены унылою судьбою?
Или пути иные вас влекут?
Утешьте стариков. Пускай укажет дело,
Что можем мы идти их боевым путем.
А если нет, тогда не бойтесь прямо, смело
Сказать седым бойцам: «Не ждите, не придем».
1895. София
Кто знает, милый друг, как скоро доведется
К беседам нашим возвратиться нам,
Пока от них еще так сердце бьется,
Я мысли грустные спешу доверить вам.
Припомнить прошлое — так иногда бывает —
Вы пожелаете когда-нибудь.
Ваш взгляд рассеянный мои стихи узнает,
И прихоть вам придет в них заглянуть.
Вы лето вспомните, и сад, и звезд паденье,
Высокое крыльцо, ночной наш разговор,
И наше пение, а в заключенье
Отрывистый, горячий, пылкий спор.
Признаться, не боюсь, что вспомнить вам случится
Жестокой ненависти ярый пыл.
Что ж! — ненавидеть только тот боится,
Кто никогда глубоко не любил!
Когда вы вспомните, какие муки
Борцам за правду принесли враги, —
Ведь разве не сожмутся наши руки
От жажды мщенья в кулаки?
Нет, одного боюсь, — смирится, к сожаленью,
Душа невольничья, и мстить не станет раб.
Когда б не угасала воля к виденью,
Тогда счастливей жизнь у нас была б!
Голубки кротость, взор лучистый, ясный,
Патриция покой к лицу ли крепостным?
Бар вразумить не сможет раб несчастный
Словами — красноречием своим.
Так, мы — рабы, рабов печальней нету!
Феллахи, парии куда счастливей нас, —
В них разум не развит, их мысль не рвется к свету,
А в нас огонь титана не погас.
Мы — паралитики с горящими глазами,
Наш дух могуч, но плотью мы слабы,
Хоть крылья гордые за нашими плечами,
Но мы к земле прижаты, как рабы.
Мы собственного не имеем дома,
У нас открыто все тюремным сторожам:
И нам, оборванным и жалким, незнакома
Святая заповедь: «Мой дом — мой храм!»
У нас наука — клад, но он зарыт глубоко,
Дар — крепостной актер в театре у господ,
Смеется, шутит раб, душой скорбя жестоко,
Чтоб барский гнев смягчить, поклоны бьет.
Религия у нас известна темной славой:
Невежество и гнет жрецов Египта в ней.
Устав тюремный — вот с чем схоже наше право,
Связь родственная — нитки не прочней.
Народ наш как дитя, слепое от рожденья,
И солнца никогда он не видал,
Он для врага в огонь готов без рассужденья,
Своих вождей он палачам отдал.
Отвага наша — меч, он залит кровью,
Давно заржавевший, бряцает в ножнах он.
Так кем же увлекаемым любовью
Он может быть достойно обнажен?
Мы носим имена невольников продажных,
Не знающих стыда, — пускай и так! —
Но как же называть воителей отважных,
Которых собирал в свои войска Спартак?…
Позорно мучиться и гибнуть молчаливо,
Когда в руках у нас, хоть ржавый, все же меч,
Нет, лучше уж врагу отпор дать горделиво,
Да так, чтоб голова слетела с плеч!
17 июля 1896 г.
О, горе тем, что родились в темнице!
Что мир увидели в тюремное окно.
Тюрьма — кольцо проклятой чаровницы,
Не разомкнется никогда оно!
О, горе тем глазам, привыкшим видеть сроду
Поросший плесенью, сырой тюремный вал!
Весь мир им сер, как небо в непогоду,
Весь мир для них, как двор тюремный, мал.
О, горе узникам, приученным в неволе
Носить тяжелый ржавый груз оков, —
На волю вырвутся, но грубые мозоли
Напомнят каждому, кто он таков.
О, горе тем, с душой прямой и честной!
Когда еще им вера дорога,
Пускай попросят милости небесной:
«Пошли нам, боже, честного врага!»
О, горе нам! Пусть совести и чести
Лишимся мы, зато падет стена,
Хотя бы под обломками без вести
Пропали мы и наши имена!
16 сентября 1896 г.
О, знаю я, немало прошумит
Метелей над моею головою,
Надежд немало в сердце облетит
Зеленой, вихрем сорванной листвою.
Не раз меня обнимет, как туман,
Как чад, неверия отравное дыханье —
И в то, что мне талант судьбою дан,
И в то, что вообще есть у людей призванье.
Не раз в душе наступит перелом,
И очи глянут в бездну роковую,
И я увижу над любви челом
Изношенную шапку шутовскую.
Не раз еще в томленье упаду
Перед покрытой статуей Изиды,
Не раз я с кораблем на дно пойду,
Пока достигну новой Атлантиды.
Не раз мой голос дико прозвучит,
Как вопль среди безмолвия пустыни,
И я подумаю, что все, что взгляд манит,
Пустой мираж и нет нигде святыни.
И, может быть, не раз в проклятом сне
Напитком страшным смерть наполнит чару,
И вновь придется дни и годы мне
Не жить, а жизнь свою влачить, как будто кару.
Я знаю это и в тоске ночей
Жду: вспыхнет пламя в тех священных горнах,
Где закаляется железо для мечей
И сталь куется для боев упорных.
И если сделаюсь я сталью в том огне,
Скажите: новый человек родился;
А если я сгорю, не плачьте обо мне:
Клинок непрочный все равно б сломился!
7 сентября 1896 г.
«Да будет тьма!»-сказал наш бог земной.
И стала тьма, и хаос все покрыл,
Как перед сотвореньем мира. Нет, он гуще
Был, этот хаос, и блуждали в нем
Живые души, их давила тьма.
И призраки из хаоса вставали:
Болезни злые, бедность, голод, страх,
Необычайный страх знобил всем душу,
И самым смелым становилось жутко
От воплей и голодного стенанья,
Что подымалось, как со дна морского,
Из темной и большой толпы. Казалось
Частицей хаоса толпа людская
И голосом его. Порою раздавались
Во тьме глубокой крики: «Света! Света!»
И слышался в ответ могучий голос
Земного бога с возвышенья трона:
«Да будет тьма!» И хаос вновь царил.
О, не один потомок Прометея
Живую искру с неба добывал,
И много рук тянулось к этой искре, —
Она звездой казалась путеводной, —
И рассыпалась та большая искра
На маленькие искорки другие,
И каждый прятал искру, будто клад,
И с давних пор хранил в холодном пепле.
Она не гасла, тлела, как в могиле,
И не давала ни тепла, ни света.
А доблестный потомок Прометея
Наследовал удел печальный предка:
Изгнанье, муки, тягостные путы,
Смерть раньше срока в диком отчужденье…
И нынче так, друзья! И нынче тьма!
Эй, отзовитесь! Страшен этот хаос.
Отважный, вольный слышала я голос,
Он раздавался, как лесное эхо, —
Теперь умолк. И тишина страшнее,
Мне кажется, вдруг стала, чем была.
Друзья мои, потомки Прометея!
Нет, не орел грудь гордую терзал вам, —
То в сердце змеи лютые впились.
Вы не прикованы к той крутизне кавказской,
Что издали челом сияет снежным
И весть о Прометее подает!
Нет, вы схоронены в землянках, и оттуда
Не слышно звона кандалов, не слышно стона
И непокорных слов…
О ночи царь!
Наш самый лютый враг! Недаром ты боишься
Цепей кандальных музыки железной!
Боишься ты, что грозные те звуки
Пронзят собой и каменное сердце.
А чем же заглушишь ты дикий голос
Сплошного хаоса, и голод, и беду,
И те отчаянные вопли: «Света! Света!»?
На них всегда, как будто эхо в далях,
Отважный, вольный голос отзовется.
«Да будет тьма!» Но этого ведь мало,
Чтоб хаос заглушить, чтоб умер Прометей.
И если ты силен безмерной силой,
Последний дай приказ: «Да будет смерть!»
25 ноября 1896 г.
Горяча ты была, моя песня,
В дни, когда я впервые запела.
Очи ярким пылали огнем,
Пламя в сердце горело моем,
Я укрыть тебя в сердце хотела —
Только в нем тебе было бы тесно.
Горяча ты была, моя песня!
Так была ты тогда горяча,
Что подруга услышала зов.
Словно роза, она запылала,
И рука у нее задрожала
От встревоженных песенных слов,
Загорелась душа, как свеча…
Так была моя песнь горяча!
С давних пор моя песня простая
Горяча… Что же с нею вдруг сталось?
Слово вспыхнуло, как уголек,
И спалило заветный листок,
Только горсточка пепла осталась.
Ой, гляди, искра, вспыхнет, блистая!
Горяча моя песня простая!
26 ноября 1896 г.
{21}
Слово мое, почему ты не стало
Твердым, как сталь боевого кинжала?
О, почему ты не яростный меч,
Головы вражьи срубающий с плеч?
Верный клинок, закаленное слово,
Я из ножон тебя вырвать готова.
В грудь ты вонзишься, да только в мою, —
Вражьих сердец не пробьешь ты в бою.
Выточу, высветлю сталь о точило,
Только бы воли и силы хватило.
Будет сверкать мой клинок на стене
Всем напоказ, укоризною — мне.
Слово, оружье мое и отрада,
Вместе со мной тебе гибнуть не надо,
Пусть неизвестный собрат мой сплеча
Метким клинком поразит палача.
Лязгнет клинок, кандалы разбивая.
Гулом ответит тюрьма вековая.
Встретится эхо с бряцаньем мечей,
С громом живых, не тюремных речей.
Пусть же в наследье разящее слово
Мстители примут для битвы суровой.
Верный клинок, послужи смельчакам
Лучше, чем служишь ты слабым рукам!
25 ноября 1896 г.
Когда умру, на свете запылают
Слова, согретые моим огнем,
И пламень, в них сокрытый, засияет,
Зажженный в ночь, гореть он будет днем.
И тот придет, о ком я так мечтала,
Чей образ дорог сердцу моему.
«Она тебе огонь свой завещала», —
Его узнав, так скажут все ему.
Он гордо скажет: «Нет!»-и гордо взгляд подымет,
И гордо прочь пойдет, не посмотрев назад.
Как и всегда, он и теперь не примет
Притворных слов, что люди говорят.
Летите, песни вольные, далеко,
Летите вслед за ним в ночи и днем,
Побудьте с ним в жилище одиноком
И все, как есть, поведайте о нем.
Когда любимый с гордостью былою
И в одиночестве откажется от нас,
Тогда, о песни, пусть в гробу со мною
У сердца моего схоронят вас.
Когда ж с печалью он и с горькими словами
Припомнит прежнюю, забытую любовь,
Тогда, о песни, мы навек простимся с вами,
Расстанемся, а вы к нему летите вновь.
28 декабря 1896 г.
Вы меня вспоминаете ль в нашей тюрьме,
Как я вас вспоминаю, больная?
Мы, подобно растеньям в тумане и тьме,
Оба вянем, простора не зная.
Ох, судьбы моей тягостен мне произвол,
А приятель меня утешает,
Говорит, что мой случай «не так уж тяжел,
Что с другими похуже бывает».
Хоть советчики искренни — скучны они, —
Их унылые речи напрасны.
Им ли знать, как без солнца убийственны дни,
Как безлунные ночи ужасны!
И вернее болезни, неволи верней
Эта страшная мысль убивает,
Хоть и тешит она, убеждая людей,
«Что с другими похуже бывает»,
Если б слезы мы пили из чаш круговых,
Если б чашами мерили горе,
Хоть бы выпили тысячи кубков таких,
Слез осталось бы целое море.
Если б тысячи тысяч венков мы сплели
Для работников слова и дела
И на эти венки ветки терна пошли,
Все бы роща его уцелела.
19 января 1897 г.
Упадешь, бывало, в детстве,
Руки, лоб, коленки ранишь, —
Хоть до сердца боль доходит,
А поморщишься и встанешь.
«Что, болит?» — большие спросят.
Только я не признавалась.
Я была девчонкой гордой —
Чтоб не плакать, я смеялась.
А теперь, когда сменилась
Фарсом жизненная драма
И от горечи готова
С уст сорваться эпиграмма, —
Беспощадной силе смеха
Я стараюсь не поддаться,
И, забыв былую гордость,
Плачу я, чтоб не смеяться.
2 февраля 1897 г.