К книге
Цветы на пепелищеПЕРВАЯ РЕВНОСТЬ
85%
ПЕРВАЯ РЕВНОСТЬ
40

К счастью, эпизод с краденым луком не дошел до ушей воспитанников интерната. Секретарь комитета молодежи Иван решил его замять, директор тоже не придал ему большого значения.

— Где ты найдешь львенка, который согласился бы щипать травку, — сказал он. — Это ребята из деревни. Они привыкли есть много, а коли нет хлеба, хотя бы чем-нибудь набить свои желудки. А мы их кормим… — Тут он махнул рукой и посоветовал Ивану не начинать дела, ограничившись одним строгим внушением.

Иван долго говорил со мной. Оказалось, что он из наших краев. Его деревня была недалеко от моей. Он даже видел меня где-то прежде и знал, как зовут моего отца.

Я был очень рад, узнав, что я не один прибыл сюда с того конца света.

— Видишь ли, я совсем не думал о том, что делаю, — объяснил я ему скорее для того, чтобы оправдаться перед собственной совестью. — Просто мне очень захотелось порея, чтобы ему пусто было…

— Нам часто бывает трудно справиться с собственными желаниями, — ответил Иван, — но подумай, стоило ли тебе из-за головки лука убегать из интерната. Хорошо еще, что старик, — он имел в виду директора, — у нас добрый. Другой на его месте вас просто бы выгнал, и дело с концом. А куда бы тогда ты делся? Что бы делал, вернувшись домой? Пойми, мы не из тех, у кого есть возможность выбирать. У бедноты только одна дорога, одна возможность улучшить свою жизнь — учиться. Думаешь, мне было легко выдержать здесь три года? Разве нас лучше кормили и поили? В первое время в интернате даже постелей не было, мы спали на соломе.

Он говорил просто, но его слова внушали мне бодрость. Теперь я понял, что совершил ошибку, предавшись минутному малодушию, чувству, которое свойственно многим деревенским ребятам, впервые столкнувшимся с теневыми сторонами суровой городской жизни. Дружба с Иваном была для меня очень полезной.

Иван стал как бы моей совестью. Все, что он говорил, уже давно жило в моем сердце, хотя и не всегда прорывалось наружу. Мне казалось, что он некогда испытывал те же сомнения, которые мучили меня сейчас, но время помогло ему их преодолеть, победить все, что терзало и отравляло его душу.

Как-то в субботу после обеда он пришел к нам в класс и сунул мне в руки какой-то сверток.

— Вот, возьми! — сказал он. — На дворе уже зима, а ты все еще ходишь в коротких брюках. Будешь носить мои. Они хоть и летние, но зато длинные. Я носил их, когда ездил на стройку, и с тех пор они лежали у меня в чемодане.

Я не знал, плакать мне от унижения или радоваться подарку. Мои короткие хлопчатобумажные, выкрашенные ореховой скорлупой брюки уже давно никуда не годились, и тем не менее мне приходилось их носить, так как обещанные матерью деньги все еще не приходили, словно их везли на черепахе. А брюки, которые мне подарил Иван, были достаточно длинными и широкими. Правда, они были сшиты из голубого рабочего полотна, но для меня это не имело значения. Зато они хорошо защищали от мороза мои ноги, хотя пояс и пришлось подвернуть несколько раз.

Как-то в воскресенье после занятий Иван предложил мне пойти погулять. Я охотно согласился, так как уже давно не выходил из интерната и даже забыл, как выглядит город. Мы брели по длинной мощенной брусчаткой улице. У какого-то сопливого мальчишки, который нахохлился на морозе, как воробей, мы купили тыквенные семечки и, щелкая их, молча рассматривали витрины магазинов.

Проклятые семечки! Мои воспоминания опять вернули меня домой. В нашем сарае всегда было полно желтых кормовых тыкв. Мать резала их и варила похлебку для свиней, а я вынимал из них семечки, очищал их от мякоти, солил и жарил в духовке. Семечек было так много, что, оказавшись в городе, я никак не мог понять, как это их можно продавать или покупать. Сначала мне захотелось поделиться этими мыслями с Иваном, но потом я подумал, что, пожалуй, не стоит говорить о таких пустяках.

Мы как раз шли мимо витрины кондитерской и вели разговор о приближающихся зимних каникулах, как вдруг у меня потемнело в глазах. Я увидел, что навстречу нам идут парень и девушка. Это были франтик Климе и Весна, дочь преподавателя Дроздовского. Господи, почему меня не поразила молния, раньше чем я их увидел!

Они не заметили нас и пошли дальше своей дорогой, а мне казалось, что я уже не человек, что я вдруг превратился в ничто, и я даже пощупал себя руками, чтобы проверить, существую ли на самом деле. Разумеется, вполне нормальному человеку никогда бы и в голову не пришло вести себя так глупо, но в тот момент я действительно потерял рассудок. Быть может, мне было обидно, что Весна меня даже не заметила, или возмутил самоуверенный вид избалованного франтика Климе? Ничуть. Просто я вдруг почувствовал себя одиноким, никому не нужным и навсегда затерянным в чужом городе среди чужих людей. В этот момент я даже забыл, что рядом со мной идет Иван, я шел, как пьяный, ничего не видя вокруг, жевал семечки вместе со скорлупой и, возможно, даже дрожал, потому что Иван вдруг стукнул меня ладонью по спине, разом прервав мои дурные сны.

— Ты, наверно, замерз, — сказал он. — Давай вернемся в интернат.

— Да, мне очень холодно, — соврал я, чтобы скрыть от него подлинную причину моего непонятного состояния.

А потом я всю ночь, как лунатик, бродил по мощеному двору интерната. Непонятное чувство взбудоражило меня и наполнило смутной тревогой. Что это было? Ревность? Беспомощность? И чего я хотел от девушки, с которой познакомился лишь благодаря случаю, нелепому стечению обстоятельств и которую видел всего несколько минут? В моей памяти звучал ее голос, который вновь спрашивал меня, растут ли фисташки на дереве и есть ли у меня музыкальный инструмент. У меня? Музыкальный инструмент? Когда единственный инструмент, к которому я прикасался, была старая пастушья свирель из бузины, да и то не моя, а чужая. А быть может, она просто смеялась над простым деревенским парнем? И я вновь слышал ее смех, звеневший, как серебряные бубенчики ландышей или крохотные прозрачные льдинки. И этот смех терзал мне душу.

Я все чаще стал беседовать с Иваном. Что-то влекло нас друг к другу. Мы были земляками, к тому же я был одинок и испытывал невольный страх перед окружающими меня чужими людьми… Иван же был волевым, серьезным парнем, авторитет которого среди «макаронников» не уступал авторитету любого преподавателя. Я нуждался в таком друге. Я знал, что в любой беде всегда смогу на него опереться, что он убережет меня от всяких искушений и ошибок.

Однажды Иван остановил меня на лестнице у входа в столовую. Лицо его было озабоченно. Он участливо посмотрел на меня и сказал:

— В последнее время у тебя что-то не ладится с учебой. Я говорил с Дроздовским, и он сказал, что ты стал каким-то рассеянным, будто витаешь в облаках.

Услышав имя Дроздовского, я покраснел до ушей. Все, что он говорил обо мне, было чистой правдой. На занятиях я никак не мог сосредоточиться, уроки готовил не так старательно, как прежде; мне стало все равно, тройку я получу или пятерку… А когда я читал учебник, то от этого все равно было мало проку, потому что я тут же забывал прочитанное. Я смотрел в книгу, а передо мной, словно из тумана, постепенно проступали два синих озерка. Они сверкали на белом, чистом, как лотос, лице, от которого, казалось, исходили солнечные лучи, превращавшиеся в золотистые волосы. Но этот образ тотчас темнел и исчезал, а на его месте появлялось серое безобразное пятно, которое превращалось в физиономию Климе. Вот он важно шагает рядом с ней по главной улице, самоуверенный, наглый, не обращая никакого внимания на бедного, обтрепанного деревенского парня, волей судьбы или случая заброшенного в этот город.

«Что со мной? — спрашивал я себя. — Какой червь грызет мою душу, лишает меня сна? Зависть? Ревность? А может быть, я страдаю потому, что мои слишком широкие, как у клоуна, хлопчатобумажные брюки так смешно шуршат, а рваные ботинки совсем не подходящая обувь для столь сильного мороза? Что это? Что?» Я не знал, как назвать чувство, которое испытывал, но оно, подобно северному ветру, леденило мою кровь.

Да, Дроздовский был прав, когда говорил, что я витаю в облаках. Я думал только о Весне, ее чудесный образ царил в моем сердце. Я боролся со своими чувствами, но стоило мне закрыть глаза, как она тотчас вставала передо мной. И я не только забросил учебу, я уже давно лишился сна. По ночам мне хотелось бродить по улицам и считать звезды или часами смотреть в окна ее дома со слабой надеждой увидеть в одном из них, словно портрет в рамке, ее красивую головку. Я мечтал достать с неба солнце, чтобы оно светило только мне и ей. А сколько раз я стоял у стены ее дома, ловя льющиеся из окна звуки пианино!

…Однажды шел дождь. Я стоял и смотрел на капли, которые стекали с черепичной крыши и падали на землю в пробитые ими ямки. Я слушал их монотонную музыку — кап-кап-кап, — и мне казалось, что до меня доносятся издали удары пальцев по клавишам пианино. Что хотела она поведать своей игрой? Может быть, какую-то тайну, скрытую на дне ее сердца и никому доселе не известную, ту, что лишала ее покоя и не давала спать по ночам? Или же она испытывала величайшую радость и спешила поделиться ею со всем миром? А может быть, она обращалась к созданному ее воображением герою, живущему только в ее сердце? Или я все это выдумал? И она просто исполняла обыкновенные упражнения, надоевшие ей самой.

Нередко вечером я видел ее силуэт за занавеской окна. Эти мгновения были для меня и сладкими и мучительными. А потом я еще сильнее страдал, сам не зная почему. Мне казалось, что весь мир объединился против меня, а мои товарищи по интернату — участники этого заговора. И тогда я ложился в кровать, накрывался с головой ветхим одеялом и погружался в свои грезы. Возможно, именно в эти тревожные ночи в моей голове стали зарождаться первые стихи. Слабые и робкие, как весенние ростки, они требовали тепла и солнца, но мой холодный рассудок быстро замораживал их, и они погибали, так и не успев развиться и расцвести.

Кончалось первое полугодие моего пребывания в интернате. Иван еще несколько раз говорил со мной о моей учебе, пытаясь вернуть меня в реальный мир школьных будней.

— Еще не поздно все исправить, — твердил он. — Впереди еще второе полугодие, и тебе надо напрячь все силы. Ты сообразительнее и способнее, чем об этом можно было бы судить по твоим отметкам за первое полугодие… Как говорится, лиха беда начало. Эта пословица подходит для любого дела, в том числе и для учебы.

«Начало? — думал я. — А как быть с началом того, о чем ты и понятия не имеешь? Чем оно кончится? Или так и останется началом без конца, вечной незаживающей раной, от которой я буду страдать, возможно, всю свою жизнь?»

В то время я был искренне убежден в том, что мои чувства неизменны и вечны, и в этом-то и состояла моя трагедия. У меня был слишком мягкий характер — причина многих моих будущих горестей.

«Почему, — думал я, — я не могу быть таким холодным и суровым, как Крашник?» Но тут же понимал, что неправ. Крашник был добрым парнем. Просто не довелось ему испытать то, что испытал я. И может быть, в этом было его счастье.

Предыдущая главаГлава 40 из 47Следующая глава