Утро для Геннадия Каурова наступило в 6:15. Разбуженный криками первых петухов и голосами первых прохожих на улице, он вспомнил, что в деревнях люди встают немыслимо рано. Долго вслушивался, даже внюхивался в тишину за церковным окном перед тем, как выбраться наружу. Ноги сами принесли его к продмагу, но тот открывался только в 9 утра. И Кауров побрел наугад. Шел до тех пор, пока дорога, превратившись в тропинку, не привела его на вершину кургана. Он и был той возвышенностью, которую Геннадий не увидел, но смутно почувствовал ночью перед тем, как до смерти испугаться и едва не кончить себе в штаны.
Мучаясь ожиданием, он вытоптал в снегу порядочную площадку вокруг большого гранитного валуна, занесенного на курган неведомой силой. Смотрел на просыпающуюся станицу Островскую. Огней в окнах становилось все больше. Сверху сквозь черноту уже проступала синева. Неотвратимо надвигался рассвет. В нем растворялись одинокие звезды и остатки ночного кауровского наваждения…
…Ассортимент продуктов в магазине Геннадия не удовлетворил. Он купил полбуханки черствого ржаного хлеба, 400 граммов колбасы, напоминающей внешним видом грубый картон, сразу три «Сникерса» и бутылку пива «Волжанин». Покончив с колбасой и «Волжанином» прямо на крыльце магазина, Кауров снова стал прежним, уверенным в себе индивидуумом.
— Уважаемая, люди по фамилии Черные проживают в Островской? — обратился он к пожилой продавщице. Решил, что та, хотя бы в силу профессии, должна всех тут в округе знать. Но продавщица никаких Черных не знала. А заодно и никаких Кауровых. Что же делать? Мозг лихорадочно заработал. Мозг отказывался верить, что он зря притащился в эту глухомань и провел здесь дурацкую жуткую ночь.
— Кто тут у вас самый старый? — поинтересовался Кауров от безысходности.
Продавщица подозрительно уставилась на него.
— Зачем это тебе?
— Видите ли, я следы родственников ищу. Они раньше жили здесь. Может, хоть старики вспомнят их.
— А в какие года жили?
— Ну в 20-е… — неуверенно произнес Геннадий.
— Дед Матвей, дед Фока, Матрена Коломийцева, Евдоха Клочкова, — принялась перечислять продавец. — Есть еще дед Панкрат Чудилин. Он самый старый из всех. Лет уж, поди, девяносто с гаком. Только он из ума выжил. А больше никто про те года и не расскажет тебе. Вот если б ты пару лет назад приехал… Многие старики были живы еще.
Ближе всех к магазину жила Матрена Коломийцева. Только она ничем Геннадию помочь не смогла, поскольку приехала в Островскую только в 37-м году.
Следующей собеседницей стала Евдоха Клочкова. Сухонькая старушка в какой-то драной, вывернутой наизнанку дохе минуты три шла открывать калитку Геннадию, опираясь обеими руками о стену дома. Кожа на ее шее и руках, торчащих по локоть из коротких рукавов, казалось, просвечивала насквозь. Каурову стало стыдно, что он потревожил такую ветхую женщину. Евдоха приблизилась и приготовилась слушать, приложив руку к уху.
Геннадий прокричал старушке свой коронный вопрос про людей по фамилии Черные. Евдоха долго осмысливала услышанное. Потом у нее дернулась голова.
— Чой-то смутно помнится, — прошамкала она беззубым ртом. — А вот чего, так сразу и не соображу. Ты-то кто энтим людям будешь?
— Да и сам толком не знаю. Вроде как родственник. Но степень родства еще предстоит уточнить, — сообщил Геннадий. И добавил: — Я из Питера приехал.
— Ой, издалека, — попыталась всплеснуть руками старушка. Вдруг ее голова дернулась во второй раз.
— Ой, вспомнила! Черный — не Лазорька ли — дезертир и бандит?
— Во-во, он, Лазорька, — обрадовался Кауров, — только почему бандит, почему дезертир, бабушка?
— Ой бан-дю-га! — нараспев произнесла старушка. — Нас, маленьких детей, им стращали. Да ты пройди в хату. Я что вспомню про энтого ирода, то расскажу.
Кауров не стал противиться. Он давно бы уже присел на какой-нибудь стул. А еще лучше — прилег с ногами на мягкий, усыпанный маленькими подушечками, диван. Подхватив Евдоху под руки, он чуть ли не внес ее в дом. Дивана с подушечками не было. Интерьер одной-единственной комнаты с низким потолком и убогой мебелью производил гнетущее впечатление. В Евдохином жилище запах человеческой старости перемешивался с запахом древесной гнили. В углу висела иконка. Над кроватью — три фотографии. На одной — усатый мужчина в гимнастерке. На другой — он же, чинно, плечом к плечу, сидящий с красивой худощавой женщиной. Вглядевшись, Кауров с трудом определил, что женщина — и есть Евдоха Клочкова в молодости. На третьем снимке — мальчик лет двенадцати в пионерском галстуке. Чужая прожитая жизнь, подходящая к концу в этой убогой деревянной хибаре, неприятно отозвалась в Геннадии. Даже комок жалости к горлу подкатил. Усилием воли он проглотил комок. Принял от Евдохи большую кружку с чаем. И приготовился слушать.
— Я сама Лазорьку не помню, — начала старушка. — Девчонкой была. А слышать слышала, что людей убивал. Кажись, в армию не хотел идтить. И убег. С другими бандитами спелся. Озоровали в округе. Нескольких человек убили. Да так люто. Нас, детей, и в лес, и на речку, и в степь не пускали… Один раз чуть не поймали его. У Лазорьки краля в Островской была. Он к ней по ночам прибегал. Окружили его в сарае у зазнобы вместе с дружком Евхимом Буяновым. Они давай из наганов палить. Убили одного, убили другого. Тогда военные сарай подожгли. Но Лазорька с Евхимом посмотрели, в какую сторону дым тянет. Выломали в том месте доски и по дыму убегли.
— И что потом с Лазарем стало?
Евдохин ответ вылился на Каурова ушатом холодной воды.
— Так ить убили его. На хуторе Тарасове опоили водкой и зарубили шашками. Так, сказывали, дело было.
«Вот тебе на! Что же дальше делать? Где искать концы? Да и искать ли?» — размышлял Геннадий. Но тут его осенило: нет, не сходится. «Ты теперь далеко», — писала Дарьюшка Лазарю в 1923 году. Стало быть, не убили!
— Может, родственники у Лазаря остались? — продолжал допытываться Кауров.
— Об том не слыхала.
— А хутор этот, Тарасов, далеко?
— Часа за два дойдешь, ежели снег дорогу не завалил. Вдоль леса по-над речкой все время держись. Нынче редко кто туды ходит. Только приезжие туристы летом на лодках сплавляются оттудова вниз по Медведице. Красивые там места: речка, луг, пруд. Мы на энтот пруд за чаканом ходили.
— Каким чаканом? — не понял Кауров.
— Растение такое вкусное. В прудах растет. Соберем, бывало, наготовим да в погреб сложим — всю зиму можно питаться. А в голодные годы при советской власти и вовсе спасались им. После работы в колхозе вместо того, чтоб отдыхать, собирались мы, девушки, с младшими братьями и шли на ночь глядя в Тарасов за чаканом. Мальчишки за ним в пруд ныряют. Мы складываем в мешки, а потом на себе тащим. Идем ночью по степи краем леса — страшно! Особенно, ежели вдруг огоньки увидим в лесу. Это значит, волчьи глаза в темноте светятся, или комсомольцы в засаде сидят, курят — расхитителей колхозного добра караулят. Ежели споймают ночью, пойди докажи, что ты не расхититель — честному человеку, говорят, незачем по ночам шляться. С колхоза уволят — с голоду помрешь, мальчишек-братьев из школы выгонят. Поэтому, когда видели мы огоньки в лесу, молили Бога, чтоб то оказались не комсомольцы, а волки…
— Бабушка, а вы не путаете? Точно убили Лазаря Черного?
— Что слыхала, то обсказала.
— В каком хоть году он погиб?
— Лет пять-семь мне было тогда. Стало быть, в начале 20-х.
— Ну а что еще в то время происходило в станице? Какая тут была обстановка? Как вы жили? — задавая эти вопросы, Кауров рассчитывал вызвать в бабушке Евдохе бессознательный поток воспоминаний, а там, глядишь, и вынесет этим потоком нужный ему камешек.
— Мы, милок, не жили. Мы тута выживали. Времена были страшенные. Я и не вспомню, когда до войны ела досыта. А раньше, пока не пришла поганая советская власть, народ в Островской зажиточно жил. В каждом дворе две пары быков, пять коров, конь строевой, гуси, куры, индюшки. Домик хороший, кухня отдельно. Вот как мы жили! А потом пришли энти безобразники и начали нас кулачить. Наложили на нашу семью один хлебный контроль. Дедушка его выполнил. Наложили второй. Но дедушка больше зерна достать уж не смог. Тогда отобрали скотину. Выгнали нас из дома. Поселили в хибару вместе с тремя такими же раскулаченными семьями. Мне в школе учиться не разрешили. Учитель говорит: «Иди, милая, домой. Выполнит твой дедушка хлебный контроль, приходи обратно». А потом и дедушку забрали. Так и сгинул, неизвестно в каких краях. Братик мой, Моисеюшка, все кушать хотел. Нашли с двумя мальчишками в канаве негашеную известь. Думали, глупенькие, что это творожок, стали есть. Потом бежит домой: «Мамочка, у меня в животике жжется». Так и выгорел изнутри.
— Моисей, Лазарь… Почему у вас в станице так много еврейских имен? — задал Кауров неожиданно пришедший в голову вопрос.
— То не еврейские, а библейские имена. Раньше ими у нас часто детей называли. Особливо староверы.
— Библейские, говорите… А что по Библии имя Лазарь означает?
— Лазарь — это тот, который воскрес. Умер он, его уже в гроб поклали, но пришел Иисус и снова в него жизнь вдохнул.
— Воскрес, стало быть… — Кауров задумался: — А Яков что означает?
Вспомнились слова отца про то, как дед Аким предлагал назвать его этим именем.
— Яков лестницу в небо построил, — отвечала старушка. Предложенная тема пришлась ей по сердцу: — …Да и каких только имен не давали в прежние годы. Моего дедушку Синифоном звали. А братья у него — Селиван, Веселин и Таман. Советская власть заставляла людей новые имена принимать. Сестренка моя Пистимея в Людмилу переписалась. Ой, а как мы с ней энкеведешников обманывать наловчились… В 33-м году, когда голодно было, убирали всем колхозом зерно. А выносить с поля ни колоска не давали. Поставили оцепление. Никаких узелков с собой брать не велели. Что делать? Тогда мы с Людкой догадались кармашки в лифчики вшивать. В энти кармашки зерна ссыпем. Идем с работы, титьки аж распирает. Охранники облизываются на нас, заигрывают. Невдомек им, что мы хлебушек с поля выносим… С утра до ночи мы в колхозе работали. Всю свою душу и здоровье отдали в него. И вот с чем остались. Я ж вдарница коммунистического труда, почетных грамот целая коробка в шкафу. А почету мне вон, как видишь… Сынок Ванечка в 13 лет на речке утоп. Муж с войны не вернулся. Осталася я одна. Думаю, скоро зима. А как я буду жить зимой? Натаскала с речки веток. Будут дрова. Хоть какой супчик, да сварю. Уж и рубить дрова топором не могу, а все равно сижу рубаю. Слезы из глаз бежат… Хочешь, супчиком тебя накормлю?
— Нет, спасибо, да и странно как-то суп с утра есть, — заметил Кауров.
— Да? — удивилась Евдоха. — А у нас едят — и на завтрак, и на обед, и на ужин…
Бабушка обнаружила большую склонность к воспоминаниям.
— В гражданскую войну казаки часто через еду побеждали, — вещала Евдоха. — Как отличить казака от мужика? Казак стройный, подтянутый, потому что завсегда к войне должен быть готов — скачки, сборы, учения разные. А мужику энто ни к чему. Потому он пузатый. Мы и дразнили их в детстве «Эй, мужик вислопузый!» Так и воевали они. Все мужики в Красную армию записались, потому что им обещали казачьи земли отдать. Островская много раз из рук в руки переходила. А потому красные долго удержаться в ней не могли, что об еде много думали. Придут в станицу, щас же требуют, чтоб им дали пожрать. Иначе не хотят в атаку идти. Пока сядут за стол, тут казаки их и окружат. Мертвых красных бессчетно по оврагам валялось. Детишки землей в них кидались. А у казаков еда на последнем месте была. Редиски, лучка порубали — и снова в седло. Тут и молодежь казачья пороху понюхала. Отцы все на фронте, а к нам красные китайцы пожаловали. Встали у родников за станицей, велели еды принести и баб привести на потребу. Иначе из орудий грозили станицу разрушить. Собрались тогда старики, кто еще в руках шашки и ружья могли держать, да подростки, какие постарше, и сделали на китайцев нападение. Всех порубили. Но и казачат тоже много погибло. Братик двоюродный прискакал оттудова не в себе — ему не могли кулак разжать, шашку забрать. Убили потом братика на Перекопе.
Разомлев и согревшись, Кауров начал клевать носом. Убаюкивала его Евдохина речь и всякие чудные словечки, которых он в Питере отродясь не слыхал. Вместо «похож» говорила Евдоха «скидается», вместо «вдовец» — «одивец», вместо «моей» — «моёй». Кладбище называла могилками, а голубой цвет — лазоревым. Были и вовсе незнакомые слова, смысла которых Геннадий даже приблизительно не мог постичь. Бабушка смягчала букву «т» в глаголах — получалось «плыветь», «идеть»… Не в тех местах ставила ударения — вместо «остАлась» говорила «осталАсь», вместо «хозЯева» — «хозяевА» и даже название станицы ОстрОвская в ее устах звучало как ОстровскАя.
Кауров то погружался в сон, то выныривал из него обратно в неведомый, почти сказочный мир, который вдруг густо заполнил всю Евдохину хату. Узнал Геннадий, что раньше наваливало в этих краях много снега, и казачки, дабы не увязнуть в сугробе, ходили по расстеленным большим платкам. А в сильный мороз на водившихся здесь в изобилии неизвестных Каурову птиц дудаков налипало столько мелких сосулек, что они не могли взлететь, и казаки охотились на них голыми руками, принося домой штук по десять. Геннадий не различал уже — наяву или во сне слышит все это.
— А как весело раньше было в станице, — доносилось до его ушей. — Сидят парни и девушки за столиком — в карты играють. Вечером — гармошка. Но веселились без непотребства, не то что теперь — палкой в собаку кинешь, в проститутку попадешь. Раньше закон был крепкий. Ежели девушка ошиблась и сызъянилась — пузо надула на стороне, то это вечный позор. Таким ворота мазали дегтем, говорили, что у них выкидыш с гнезда выскочил…
При этих словах сон с Каурова как рукой сняло.
— Бабушка, а та девушка Лазорькина, она кто? Она где сейчас? — спросил он Евдоху.
— А шут ее знает.
— Вспомните, может, ее Дарьей звали?
— Может, и Дарьей. Да, Дарьей как будто. Как же фамилия-то ее? Нет, не помню. Старая я балда. А ты поди-ка к Тамаре Лукиной, учительнице. Она историю преподает, да ведет в школе музей. Все про старину знает. И еще вот что — девичья фамилия у ней Буянова…
Вот это была новость! Кауров выспросил у Евдохи, где живет Лукина, и немедленно распрощался.
Только до учительницы он не сразу дошел. Возле Евдохиной калитки поджидал его пожилой человек в куртке из кожзаменителя с милицейскими погонами старшины.
— Участковый Давыдкин, — отрекомендовался он и сурово спросил: — Ваши документики!
Геннадий протянул участковому паспорт.
— Издалека занесло, — констатировал тот, изучив документ. — А где вы, гражданин, были сегодня ночью?
Кауров замешкался с ответом. Но потом решил честно признаться — в конце концов, никакого преступления он не совершил.
— Я в церкви заночевал. Больше негде было.
— Да уж знаю. Наделал делов. Спозаранку отец Михаил пришел к службе готовиться, а там — следы погрома. Утварь разбросана, пятна крови на полу. Слух пополз по станице — нечистый озорует. А нечистый вот он — передо мной стоит, ухмыляется.
— Я не ухмыляюсь, — возразил Кауров. И, поразмыслив, добавил: — Я готов компенсировать нанесенный ущерб.
— Это уж конечно. Ну а насчет деда Фоки что можете пояснить?
— А что тут пояснять, — захлопал Геннадий на милиционера глазами. — Я переночевать у него хотел. Стучался, он мне не открыл. Ну я и пошел в церковь.
— Не пошел, а побежал, только пятки сверкали, — поправил его участковый. — Люди видели тебя. У нас в станице не скроешься.
«Это точно! — подумал Кауров. — Что ж теперь, и про призрака на кладбище рассказывать, что ли?»
— Да что случилось-то? — попробовал он возмутиться. — В чем моя вина? Хочу — пешком хожу, хочу — бегом бегаю.
— А то случилось, что умер дед Фока сегодня ночью. Аккурат в то время, когда ты тут бегал. А ну, пройдемте со мной, гражданин.
Кауров был ошарашен. Как-то уж очень много событий случилось минувшей ночью. Неужели его подозревают в убийстве?
Он понуро поплелся за участковым. Тот доставил его к маленькой кирпичной будке с вывеской «Опорный пункт милиции». Геннадий оказался в комнатухе с металлическим сейфом и портретом Сталина на стене. Милиционер вручил ему лист бумаги.
— Пиши, кто ты есть такой. С какой целью прибыл в Островскую, чего ночью делал возле Фокиной хаты, в церкви, ну и где еще тебя черти носили.
— Какое право вы имеете меня допрашивать без адвоката? — не выдержали нервы у Геннадия. Но участковый не потерпел подобного неповиновения.
— Вопросы здесь задаю я! — рявкнул он.
Геннадий тут же завозил паркером по листку. Он обрисовал в общих чертах предысторию своей поездки в Островскую. Написал, как просился к Фоке на ночлег, а потом вдруг заметил на кладбище чей-то зловещий силуэт, пытался его окрикнуть (здесь Кауров соврал) — тот не отвечал и угрожающе приближался. А в руке у силуэта (эх, врать, так врать!) был большой нож…
Написав это, Геннадий вдруг испугался — а что, если там, на кладбище, он видел настоящего убийцу Фоки? Преступник мог подумать, что он, Кауров — случайный свидетель, и, надвигаясь из кладбищенской тьмы, намеревался его убрать! Выходит, нынешней ночью он был на волосок от гибели!
От страшного предположения у Геннадия вспотел лоб. И он тут же выложил свою версию участковому.
Тот выслушал сбивчивую речь задержанного. Потом прочитал им написанное. А когда отнял глаза от бумаги, уже совершенно миролюбиво предложил Каурову закурить.
Геннадий с готовностью взял беломорину из протянутой ему замусоленной пачки. Но прикуривать не стал.
— У нас в станице Черных точно нет. Но где-то слыхал я эту фамилию, — задумался участковый. — Уж не на милицейской ли учебе в Михайловке?
— Погодите, а что по поводу убийства Фоки? Помогло вам то, что я рассказал? Получается, я тоже невольно жизнью своей рисковал. Возможно, я единственный свиде…
Но Давыдкин оборвал его на полуслове:
— Да не было никакого убийства, это я так, для полноты картины обязан был тебя допросить. Умер дед Фока от старости. И калитка, и дверь, и даже форточки были заперты изнутри. Никаких следов взлома или грабежа, никакого насилия. Умер дедушка во сне, сидя перед телевизором. Улыбался даже перед смертью. Думаю, это в районе десяти-одиннадцати вечера случилось. Как раз концерт Петросяна передавали. Каждому бы такую легкую смерть.
— А кого же я тогда видел на кладбище? — вырвалось у Каурова. Он был явно разочарован. Выходит, не был он на волосок от гибели, а просто струсил непонятно от чего!
— Да кто его знает? Может, пьяный какой пришел родственника помянуть, заснул в сугробе и только к ночи проспался. Суббота все-таки, выходной у людей. Опиши-ка мне свое видение.
— Я и не разглядел его толком в темноте. Высокий вроде он был. А еще сутулый. Кажется, немолодой. Походка у него… усталая.
— Не много примет, — подытожил участковый. — Вообще-то на степного нежитя скидается. Не верю я во всю эту чертовщину. Но люди треплются меж собой, дескать, бродит нежить в степи возле Игрищ. Вот такой же сутулый, в одежде, какую теперь уж не носят. И всегда почему-то перед сильной грозой. Говорят, там кого-то в землю зарыли, толком не похоронив. Потому и не упокоится никак бесприютная душа. Худа никакого этот нежить людям не делает. Но народ у нас дремучий, палец покажешь — креститься начнут. Послушать, так одни бесы вокруг. Чуть случится чего непонятное, батюшка наш, отец Михаил во всем староверов винит — дескать, потому бесовщина творится, что в станице есть люди, которые двумя пальцами крестятся. Староверы, наоборот, в церковниках видят главное злое семя. Я, как могу, разоблачаю предрассудки тех и других. Вот и твой рассказ о ночном погроме в церкви мне был нужен, чтобы очередные темные слухи пресечь. Ты уж сделай одолжение — не болтай про свое привидение с ножом. Да и навряд ли тебе нежить привиделся, отродясь он в станицу не забредал.
— Ладно, я буду молчать.
— Тогда в церкву пошли, отца Михаила умасливать.
Священник был совсем молод, даже борода у него еще плохо кустилась. Но Кауров, представ пред его сердитые очи, все равно стушевался. Ведь из-за спины батюшки с икон на Геннадия с укоризной смотрело целое войско святых.
— Все! Конец дурным слухам, Михаил Петрович, — как к обычному гражданину обратился к священнику участковый. — Раскрыл я это дело за несколько часов. Вот молодой человек. Прибыл из Ленинграда. Родню ищет. Ночевать негде было, он и забрался в храм через окно.
Кауров немедленно принес извинения отцу Михаилу. Потом проследовал к ящичку с надписью «На восстановление храма» и торжественно опустил в него стодолларовую купюру.
— Спаси Бог, — изрек батюшка и тут же принялся отчитываться перед новоявленным спонсором о проделанной работе: — Дел в церкви еще непочатый край. Колокольню отремонтировали, а за росписи внутри пока не брались. Раньше здесь все стены были расписаны. А теперь только под сводами следы прежней живописи и сохранились…
Кауров задрал голову вверх. Из-под потолка на него смотрел седой румяный старик, восседавший на троне-облаке. Его лицо было полной противоположностью строгим ликам святых на иконах. Вокруг старика сгрудились веселые карапузы—ангелы с крылышками, он напоминал доброго счастливого дедушку, окруженного внуками. От этой сцены на Геннадия повеяло чем-то домашним, совсем не церковным. Такая «концепция Бога», выведенная под сводами неизвестным художником, пришлась ему по душе.
— Вы верующий? — спросил вдруг отец Михаил.
Геннадий отрицательно мотнул головой. Если он во что и верил в данный момент, то лишь в силу саморегулирующихся рыночных отношений. Об этом очень толково говорил один американец на семинаре в Москве, куда Каурова как-то посылали от «Гермеса».
— Нехорошо, — заметил священник.
Участковый Давыдкин, борец с религиозными предрассудками, нахмурился, тоже демонстрируя неодобрительное отношение к атеизму. Трое мужчин застыли в неловком молчании у алтаря.
— Ну, я пойду? — робко спросил Кауров.
— Спаси Бог, — вторично напутствовал его отец Михаил.
К полудню весть о смерти деда Фоки, происшествии в церкви и странном путешественнике облетела уже всю станицу. В одном из домов женщина хлопотала на кухне, одновременно рассказывая тестю последние новости.
— …Представляете, папа, а нездешний человек этот оказался из Ленинграда. Родню приехал искать — не то Чернышовых, не то Черных. А в станице у нас, почитай, и нету таких…
При упоминании фамилии Черные по лицу тестя словно рябь пробежала, а костяшки пальцев, сжатых в кулак, побелели.
Старик вспомнил вчерашний разговор с сыном, прерванный автомобильным грохотом, неизвестного типа, выталкивавшего из сугроба машину. И прошептал еле слышно: «Спасибо, Господи! Дошли до тебя молитвы мои». Потом снял телефонную трубку и набрал нужный номер.
— Ало, Сань, ты сегодня домой в обед обязательно приезжай!.. Кажись, от бандита Лазорьки весточка прилетела.
Учительница Тамара Васильевна Лукина обрадовалась гостю из Петербурга. Ее муж Сидор Иванович, прапорщик-артиллерист в отставке, с ходу предложил Каурову выпить водочки, от которой тот вежливо отказался. Как и от прочих угощений — даже от чая. Слегка смущенные, все трое уселись за пустой стол.
— Понимаю вас, — с жаром заговорила учительница. — Мне самой эти дела давно минувших дней покоя не дают. Я считаю, мы силу и радость в прошлом черпать должны. Все сегодняшние беды пустяками покажутся, если представить, сколько несчастий выпало нашим предкам. Евхим Буянов троюродным дедом мне доводился. Но наша семья не зналась с этой родней — какая-то черная кошка давно еще перебежала. Пока Евхим с братьями против первых колхозов устраивал диверсии, мой дед тут в станице комсомольцем был, в партию рано вступил, а потом еще с войны вернулся весь в орденах. Дедушка не любил вспоминать про тех нежелательных родственников, они могли бросить тень на его жизненный путь. Так что про интересующего вас бандита Черного я даже больше знаю, чем про Евхима Буянова. Создавая экспозицию нашего школьного музея, доводилось мне беседовать с ветеранами — тогда многие были живы еще. И некоторые, рассказывая о становлении советской власти в Островской, упоминали эту фамилию. Страшный был человек. Жестоко людей убивал. Говорят, у некоторых его жертв кол в спину был воткнут…
— Осиновый? — вырвалось у Каурова.
— Ну, это уж я не знаю. Но меня больше всего другое потрясло — то, что от руки Лазаря Черного здесь несколько учителей погибло. По утрам они детишек учили, а по вечерам — взрослых. Так вот, вечерами этот Черный прямо во время уроков убивал их через окно на глазах учеников. Я все понимаю, классовая борьба, но учителей-то за что жизни лишать? Они ведь скот не отбирали и в колхоз никого насильно не гнали.
После этих слов раздалось настойчивое покашливание.
— Ты погоди, Тамара, переведи дух. Все уши гостю прожужжала уже, — подал голос Сидор Иванович. Учительница осеклась и посмотрела на мужа укоризненно.
— Извините, что перебил интересный рассказ. Я только про учителей два слова скажу и замолчу, — уведомил тот. — Учителя в начале 20-х годов были не чета нынешним. Это были идеологические работники — вроде комиссаров в Красной армии. Присылали их по партийной разнарядке. Учили они не столько детей, сколько взрослых. И не столько грамотности, сколько коммунистической идеологии. Газеты большевистские читали вслух. Популярно объясняли идеи Маркса и Энгельса. Мозги, в общем, промывали народу, за колхозы агитировали. Так что с точки зрения врагов советской власти, очень даже было их за что убивать. Мы с Тамарой на разных позициях стоим. Бывает, заспорим с ней. Но для полноты картины, думаю, вам и мое мнение знать не мешало бы.
— Мне вся эта идеология без разницы, — поспешил успокоить Кауров обоих супругов. — Мне бы просто концы с концами связать, понять, что Лазаря Черного с моим дедом связывало.
— Оно и верно, — согласился с ним Сидор Иванович. — Идеология ничего не значит, кровные узы — вот что самое главное. Простой пример. У нас главными борцами за советскую власть братья Рогачевы были. Не евреи-чекисты, не засланные комиссары какие-нибудь, а свои, островские, казаки. Почему, спрашивается? А потому, что угораздило одного из них, Степана Рогачева, на иногородней девушке жениться. Понятное дело, любовь-морковь, да к тому ж из богатой семьи деваху взял. Но только у казаков это позором считалось. Да и земельный вопрос между казачеством и иногородним, то есть пришлым, населением тогда очень остро стоял. Станичный сход в 18-м году постановил выселить всех иногородних из Островской, а заодно и этого самого Рогачева с молодой женой. Родня его злобу затаила. А как гражданская война началась, Рогачевы все как один красными командирами заделались и начали устанавливать в округе советскую власть. А, попросту говоря, мстили за поруганную честь своей фамилии.
Заслышав о Рогачевых, Кауров повел бровью. Уж не об этих ли «братьях Р.» писала в письме Дарьюшка? Не от них ли ребенка рожать не хотела? И не их ли Лазаря Черного упрашивала поубивать?
— Расскажите об этих братьях? — попросил он.
— Рогачевы — в наших краях люди известные, — заметил Сидор Иванович. — Это от Лазаря Черного, да от Ефима Буянова не осталось следов. А Рогачевы в историю района впечатаны золотыми буквами! Школа наша их имя носит. Мемориальная доска на сельсовете висит.
— Так, может, лучше в музей пройти? — предложила учительница.
— Да, да, пойдемте, — охотно согласился Геннадий. «Тепло, тепло, горячо…» — нашептывал ему внутренний голос.
Краеведческим музеем оказалась небольшая каменная пристройка к школе, в которой трудились супруги Лукины. Тамара Васильевна — учительницей истории, а Сидор Иванович — завхозом и по совместительству учителем труда.
Музей был как музей. Ничего особенного. В одном-единственном зале размерами со школьный класс размещались семь стеллажей под стеклом. На них были разложены предметы казачьей домашней утвари — миски, прялки, полотенца и разные другие непонятные Каурову вещи. Самое ценное, что было в музее — старые фотографии. Всего около сорока групповых снимков, все мужчины на которых были бородатые и усатые и фотографировались в одних и тех же бравых позах, выпятив грудь. Некоторые казаки старались придать себе нарочито грозный и даже свирепый вид, будто хотели напугать фотографа. Было в этих лицах что-то нездешнее и притягательное. Кауров представил себе, что людям с фотографий оставалось недолго ждать страшных революционных катаклизмов, в которых рухнет вся их прежняя жизнь, что многим из них суждено погибнуть на гражданской войне. Почти у всех казаков на снимках были затерты погоны и ордена — должно быть, родственники позже, в советские годы, во избежание репрессий соскребали со своих дедов и отцов весь компромат.
На фотографиях более поздних 20—30-х годов у людей были уже другие лица. Куда менее красивые. Исчезли бороды, шашки, папахи. Исчезли свирепость, основательность, самоуверенность. Казаки на снимках больше не сжимали кулаки. Их гладкие выбритые лица несли отпечаток бессмысленности.
Среди изображений зачинателей советской власти в станице Островской на самом видном месте красовался большой портрет (увеличенное фото) Степана Рогачева. Крепкий мужчина лет тридцати в красноармейской фуражке со звездочкой, надвинутой на покатый лоб, смотрел не в фотообъектив, а чуть в сторону, засунув в рот курительную трубку. Он был чем-то похож на пролетарского писателя Максима Горького. Возможно, даже подражал ему своей внешностью. Глаза Рогачева были прищурены. Он будто высматривал вдали какого-то врага.
Чуть ниже размещалось фото Николая Рогачева. Тот же покатый лоб, тот же легкий прищур — только врага он искал не справа от объектива, а прямо перед собой.
«Братья Рогачевы — имена из легенды» — назывался стенд. Помимо фотографий, на нем были представлены и личные вещи героев — та самая курительная трубка, несколько писем, удостоверение председателя колхоза №1, выданное Степану Рогачеву, и его простреленный, с бурыми от крови разводами, партбилет. Кауров, ткнув в него пальцем, спросил:
— Как погиб Рогачев?
— Бандиты убили, — ответила учительница. — В 1929 году.
Действительно, под портретом Степана значилось: «1895—1929». А под карточкой Николая: «1901—1929».
— Они что, в один год погибли?
— И даже в один день, — сообщила Лукина.
Кауров застыл, пораженный догадкой. «Приехал бы ты, что ли, поубивал их!» — пронеслось в мозгу.
— Как это случилось?
— Банда пробралась в станицу.
— Лазарь Черный был среди бандитов?
— Ходили разговоры. Но, скорее всего, это выдумки. Черного к тому времени в наших краях давно уже след простыл. С чего бы ему возвращаться?
«Так-так-так», — подумал Кауров.
— В 1929 году здесь бандиты еще водились?
— А как же. Разные люди пошаливали — дезертиры, кулаки недобитые… У нас здесь издавна медвежий угол — бандитский край. Бедовый народ всегда проживал.
Геннадий углубился в чтение писем Степана Рогачева.
Было их всего три. Одно адресовано матери, два других — жене Матрене, наверное, той самой иногородней женщине, из-за которой Степан навлек на себя гнев земляков-станичников. Очевидно, писал Рогачев их с фронта. Внимание Геннадия привлекло только одно из них: «Дорогая жена Матрена! Поздравляю тебя с прошедшим праздником Пасхи. Мы уже в Крыму. Добиваем белую гадину и гоняем по горам татарских бандитов. Сердце мое преисполнено радостью от того, что скоро наступит войне полный конец, и я снова увижу тебя и сыночка. Кланяйся от меня папаше и мамаше».
— Что стало с сыном Степана Рогачева? — спросил Кауров.
— Это смотря с которым, — отозвался Сидор Иванович. — Старший — Иван — помер. Младший — Матвей — и сегодня в станице живет. Коли есть желание, можешь встретиться с ним.
«Уже не тот ли дед Матвей, которого назвала продавщица?» — подумал Кауров. Но уместно ли являться в дом к сыну Степана Рогачева и выспрашивать о возможном убийце отца? Что-то подсказывало Геннадию, что этого делать нельзя.
— Взгляните-ка, очень интересный экспонат, — Тамара Лукина показала на висящую на стене шашку. — Когда-то у нас в станице каких только шашек не было. И турецкие, и татарские, и черкесские, и наши, казачьи, самые старинные в Доме культуры были по стенам развешаны. А как перестройка началась, растащили и распродали. Ни одной не осталось. Создавая музей, мы думали, где бы шашку взять — разве может быть казачий музей без казачьего оружия? И, представьте, выносили из учительской на свалку старый шкаф — тяжелый, высокий: в дверь не пролазил. Тогда для удобства у него верхушку спилили и обнаружили тайник — а в нем эту самую шашку. Потом вспомнили, что мебель в школу стаскивали давным-давно из домов раскулаченных казаков. Видать, один из них шашку свою и прятал в шкафу. Так что перед вами последняя шашка станицы Островской.
Геннадий аккуратно извлек клинок из кронштейнов. Вложил рукоятку себе в правую ладонь. Сталь шашки отливала синевой, а сама она оказалась довольно тяжелой. Геннадий с усилием взмахнул ей перед собой. И тут же свет, проникавший в окно, отраженный от стали клинка, разлетелся по всему музею солнечными зайчиками. Эти пятнышки-блики пробежали по старым фотографиям. От чего люди на снимках будто вздрогнули, проснувшись от долгого сна. Геннадий поймал самого жирного зайчика, направил его прямо на портрет Степана Рогачева. Яркий свет оказал на снимок удивительное воздействие. Каурову почудилось, что Степан еще больше прищурился и скосил на него глаз.
— Я на хутор Тарасов пойду, — объявил Геннадий Лукиным.
— Чего там забыли? — удивилась Тамара Васильевна.
— Говорят, именно там убили Лазаря Черного. Может, кто из местных вспомнит чего.
— Ну-ну, — скептически усмехнулась учительница. — Там, небось, уже никто и не живет. Лучше в нашем райцентре, Даниловке, побывайте. Там в загсе хранятся книги записей станицы Островской за 20—30-е годы — в них фиксировали всех, кто родился и умер. На меня сошлитесь. Заведующая загсом Вера Никитична Панова вам эти книги покажет. Может, там и бандит ваш есть.
Лукины проводили Каурова на край станицы и указали дорогу на хутор Тарасов — она была едва различима среди прибитой снегом пожухлой травы.
В безлюдной степи гулял ветер, он завывал в ушах, и если бы не светило яркое зимнее солнце, Кауров, может, и не решился бы двинуться в путь. Он шел и думал, что уже немало знает об этих местах. Вот слева от дороги тянется замерзшая речка с чудным названием Медведица. А сразу за ней — густой лес. Раньше в нем дежурили комсомольцы и, наверное, не раз прятался бандит Лазарь Черный, по следу которого Кауров шел, если трезво разобраться, вопреки здравому смыслу. Эта погоня за призраком затягивала все сильней. Почему-то хотелось верить, что от его похода на хутор Тарасов зависела теперь судьба Лазаря — жить тому или быть зарубленным шашками.
Геннадий озирался по сторонам, старался запомнить величественную картину, открывавшуюся его взору. Степь да степь кругом, братская могила и колыбельная люлька кочевников. Подумать только: он ведь мог всю жизнь прожить в большом городе, так и не увидев этот удивительный грозный простор.
…Часа через полтора справа на возвышенности показались покосившиеся избушки. Приблизившись к ним, Кауров увидел еще и сломанные заборы, навесы с дырявыми крышами. Целых три дома на окраине хутора представляли собой пепелища. Окна остальных были заколочены досками. «А вдруг здесь и вправду никто не живет?» — встревожился Геннадий. Но на его счастье, седьмой дом подал признаки жизни. Залаяла собака, но как-то жалобно: будто не отгоняла чужака, а наоборот, из последних сил звала на помощь. Ее хозяйка, очередная морщинистая ударница колхозного труда, выслушав Каурова, перенаправила его в другой дом:
— Вон туды, на самый конец хутора, к Артемию Тарасову ступай. Может, он чего и припомнит.
Калитка во двор Артемия Тарасова была нараспашку. Собачий лай не раздался. Но в окне горел слабый свет. Дверь открыл старик, опиравшийся на костыль. Зрачки его глаз уже были подернуты белой дымкой.
— Добрый день, извините, я… — начал Геннадий.
Но дед оборвал его:
— Пройди в хату, там все обскажешь. Не могу долго стоять.
— Да я, собственно, на минуту, — проговорил Кауров уже в спину старику. Геннадий шел следом за ним в полутьме по узкому коридору. Это было похоже на сон, что привиделся ему по возвращении из Луги. Только теперь впереди был не дед Аким, а другой, незнакомый старик. Вдруг раздался свистящий прерывистый звук. Кауров не сразу догадался, что так сипло кукует кукушка в настенных часах.
«Кукушка, кукушка, сколько мне жить?» — пришла вдруг на ум присказка из далекого детства. Часы кукукнули еще один раз и смолкли.
В комнате на столе горела лампа под абажуром, напоминавшим тарелку. Под ней лежали очки, пара карандашей и какие-то бумаги.
Геннадий с изумлением увидел, что это были рисунки. Дед рисовал! Карандашом на обычных тетрадных листках в клетку.
Старик, кряхтя, присел на стул, отставив в сторону костыль.
Он смотрел на Геннадия вопросительно. Наступила молчаливая пауза.
— Ангел пролетел, — вымолвил старик с улыбкой. — Присказка раньше такая была. Ежели люди замолчали ни с того, ни с сего, значит, ангел в ту минуту кружился над ними…
— А-а-а, — протянул Кауров. — Вы про Лазаря Черного знаете что-нибудь?
Сквозь белую пелену в глазах деда блеснул огонек. Вместо ответа он вытащил из стопки один из рисунков и положил его перед Кауровым. На листке были изображены мальчик и девочка с лукошками в руках. Они тревожно смотрели в правый верхний угол рисунка, там был холм, а на нем — домики. В один из домиков вонзалась молния.
— Что ты знаешь про грозу? — спросил старик.
— Простите? — не понял Кауров.
Но дед продолжил, не обратив внимания на его замешательство:
— Небесный огонь просто так по земле не шарахнет. Всегда тому важная причина найдется. Здесь, на хуторе, раньше даже малые дети об этом понятие имели. У нас люди в грозу на колени падали и молиться начинали.
— Не понимаю, к Лазарю Черному это какое имеет отношение? — перебил Кауров старика.
— Сейчас поймешь, — заверил его Тарасов. — Хутор наш вот как возник. Давным-давно сюда раскольники жить пришли. Скит поставили, чтобы веру христианскую незамутненную никто соблюдать не мешал. Но однажды пришел отряд в эти края. Окружили солдаты скит, велели раскольникам выходить подобру-поздорову, в никонианскую веру перекрещиваться — там уж и священник из обновленцев их дожидался. А кто не захочет трехперстия принять, тех солдаты в Сибирь на каторгу увести грозились. Но народ, что в скиту засел, крепкой веры был. Изнутря закрылись они да и подожгли себя — предпочли смерть отступничеству от веры дедов и прадедов. Сидят в дыму, молитвы поют. А потом великое чудо случилось. Ударила молния с неба. Прямо священника-обновленца поразила. Солдаты разбежались, страхом объятые. А раскольники все задохнулись. Окромя одного — по имени Тарас. Он возле дверей стоял, дышал воздухом через щель и погибель священника видел. Тарас — предок мой. В честь него хутор потом и прозвали. А на месте сгоревшего скита церковь срубили, и стал с тех пор сюда стекаться народ на поклонение мученикам со всей Руси. Некоторые в чудесном месте жить оставались. Нас сызмальства учили, что Илья-пророк — первый святой и заступник, а когда гром гремит и молния полыхает, — это, значит, он по небу на колеснице едет и поражает оттуда всякую скверну, но особливо порченых женщин. Вот через ту примету и получил я в 1922 году душевную рану. Мне шесть лет тогда было. Мы с сестрой Дуняшкой в лес по землянику пошли. Когда возвращались, дождь начался. Прибегаем к хате, а мама на базу лежит — на лице ни кровиночки, телок ей в ноги тычется. Молния попала в нее. С той поры будто сглазили нашу семью. Начал я замечать, что отец и бабушка с дедушкой стали людей сторониться. Да и с нами детишки соседские не играли больше. Решили на хуторе, что моя мама порченой была — распутной, и за то покарал ее Господь. И вот с этим позором я вырос. Будто червяк сердце мне источил. Разве мог ошибиться тот, кто с неба молнии мечет в нас за наши грехи? Но однажды отец рассказал мне про Лазаря Черного.
Только при этих словах Кауров перестал смотреть на старика как на ненормального.
— Это было на следующий год после маминой смерти, — продолжал Тарасов. — В ту пору Лазарь гремел тут вовсю. Как-то прибежали они вдвоем с Евхимом Буяновым — их в Островской в сарае едва не спалили. Тогда еще девку Лазорькину заложницей брали, да принародно раздели перед тем сараем (услышав это, Кауров аж подался вперед). Тут, на другом конце хутора, буяновские сродственники жили. Евхим к ним пошел. А Лазарь занемог и у нас в хате на печи лежал. Вдруг бежит соседский пацан, кричит: «Красные в хуторе. Евхиму голову срубили, зараз к вам за Лазорькой придут». Отец спрятал Лазаря в стогу сена. Едва красные зашли на порог, грянул гром, и молния вдарила в тот самый стог. Вспыхнул он. Отец вспоминал потом: «Стою ни жив ни мертв, жду, когда Лазарь из стога выскочит, а его все нет». Так и ушли красноармейцы ни с чем. Отец давай сгоревший стог ворошить — нету Лазаря! Что за чертовщина! А тут и он живехонек из кухни выходит — черный весь! Оказалось, не стал он в стогу сидеть, на крышу кухни залез, в трубу печную протиснулся. Я сам обыск хорошо помню. Но о том, что Лазорька от молнии убежал, отец только через много лет рассказал. И вот тогда я духом воспрял. Выходит, обманул Лазарь смерть. Выходит, слепая она, небесная кара, и даже Илья-пророк ошибиться может, раз по Лазарю угораздило его промахнуться. А значит, и маму мою могло по ошибке грозой убить, а вовсе не за грехи, которые приписывала ей молва. Будто камень упал с души, благодаря Лазарю Черному.
Старик смолк. Потом перегнулся через стол и стал внимательно изучать лицо Каурова.
— Да ты никак Черному родней будешь, — объявил он.
Геннадий вздрогнул.
— Почему вы так решили?
— В лице что-то есть. У меня глаз наметанный. Так бывает: одни лица уходят из памяти, а другие всю жизнь перед глазами стоят. Лазарь стертый был для меня, а как ты появился, будто слетела пелена, его лицо укрывавшая. Дай-ка, попробую его по памяти нарисовать.
Старик вырвал из тетрадки двойной лист и принялся водить карандашом по бумаге. Начал с прически. Грифель быстро плясал по листку. Вслед за волосами — всклокоченной копной черных волос — старик перешел к глазам. Теперь он замедлил темп, стал поглядывать на Каурова. Но рисовал не его. Когда портрет был закончен, на Геннадия смотрел незнакомый человек. Возможно, он имел отдаленное сходство с дедом Акимом, благодаря носу с горбинкой. Но у деда горбинка была едва заметна, а у человека на портрете нос был изломан, как клюв у орла.
— Вот он, Лазарь, — объявил Артемий Тарасов. — Забирай портрет на память себе.
Геннадий, даже не поблагодарив старика, смял тетрадный лист вчетверо и сунул себе в органайзер.
— Вы тут про Лазорькину девушку говорили? Про то, как раздели ее при всех.
— Да, было такое постыдное дело. Дарьей Анисимовой ту девушку звали. Слышал, ссильничали ее потом красные командиры, чтобы побольнее Лазарю отомстить.
— А кто были те командиры? — сглотнул Кауров слюну.
— Откуда мне знать.
— С Дарьей Анисимовой что стало потом?
— Уехала, верно. С эдаким позором как жить?
— А Лазарь куда делся?
— Убег.
Нет, все-таки не зря Кауров пришел на этот хутор. Теперь ему стали известны как минимум два важных факта. Первый — в Тарасове был убит вовсе не Лазарь Черный, а его дружок Евхим Буянов. Второй — Лазорькину девушку, скорее всего, ту самую, что писала письмо, звали Дарьей Анисимовой.
Геннадий решительно поднялся.
— Уже уходишь? — огорчился старик. — Без гостинца не отпущу. Подарю предмет, который мало где сыщешь.
Дед проковылял в коридор. Долго там чего-то искал, вернувшись, протянул Геннадию темный продолговатый камешек.
— Вот, возьми!
— Что это? Зачем?
— Застывшая молния. В старину сказывали, молния после того, как с неба ударит, три года в земле лежит, а потом превращается в такой вот камень и наружу выходит. Он полезные свойства имеет. Ежели кто заболеет в твоей семье, надо этот камешек в воду опустить, а потом окатить той водою больного.
Геннадий усмехнулся и принял дурацкий подарок.
На обратном пути в степи случилось с ним одно происшествие. Когда солнце скрылось за тучами, впереди — там, где степь наползала на небо, вдруг заметил Кауров нечто необычное. Ему навстречу двигались три точки, они быстро превратились в три серых комка. А еще спустя мгновение у Геннадия похолодел позвоночник — прямо на него бежали три волка.
Рядом не валялось ничего, чем можно было бы отбиться от хищников. А добежать до ближайших деревьев Кауров уже не успевал. Он достал из кармана паркер, снял колпачок, обнажив острое перо. Сжимая это смешное оружие, Геннадий уже видел, как колышутся на ветру загривки волков, как из их пастей вырывается пар… Выскочив перед ним на дорогу, звери, как по команде, свернули в сторону. При этом двое хищников даже не удостоили человека взглядом. Но третий волк остановился и уставился на Каурова. Из его пасти вывалился язык. Обнажились белые клыки. Бока волка сотрясались от долгого бега. Он не рычал, не щетинился, а просто изучал человека. Буравил Каурова матово-черными зрачками. Смотрел так, будто хотел получить ответ на какой-то свой волчий вопрос. Этим взглядом волк будто пригвоздил Геннадия к невидимой стенке. Заболело в затылке. Боль нарастала. Кауров был не в силах ее выносить и зажмурил глаза. А когда открыл, волк исчез.
Геннадий закрутил головой по сторонам. «Неужели привиделось? — недоумевал он. — Да что же такое происходит? Сплошные глюки». Но, пройдя несколько шагов, различил на снегу волчьи следы. А еще — капельки крови, пересекавшие заснеженный тракт. Приглядевшись, Кауров увидел и другие следы. Стало ясно: кровь на снегу оставил какой-то мелкий подраненный зверь. Волки его и преследовали, а Кауров им был совсем неинтересен. Но все равно, не желая искушать судьбу, Геннадий дальше припустил по дороге трусцой, то и дело боязливо оглядываясь.
…Выбежав на окраину станицы Островской, он испытал облегчение. Склонился над первой попавшейся водопроводной колонкой, долго пил обжигающе холодную воду. Проходившие мимо люди глядели на чужака с опаской. Но при этом все с ним здоровались — то ли у них в Островской так было принято, то ли Геннадий успел станичникам глаза намозолить.
Любая задержка была чревата опозданием в Волгоград, но Кауров был слишком разгорячен бегом по степи. Кровь все еще пульсировала у него в висках и мешала принимать здравые решения. Поэтому он задумал напоследок повидать самого старого жителя станицы, сумасшедшего деда Панкрата Чудилина. Ведь у Геннадия до сих пор не было ответа на главный вопрос — что связывало деда Акима с бандитом Лазарем Черным?
Прохожие указали дорогу к нужному дому. Калитку отворила дочь Чудилина — Анфиса Панкратовна.
— Папа в кухне. Пойду проверю, не спит ли, — сказала она.
Женщина скрылась в маленькой дворовой постройке с одним-единственным окошком и трубой на крыше.
«Так вот что у них кухней называется», — отметил про себя Кауров.
Ему повезло. Старик Чудилин не спал. Но Анфиса Панкратовна предупредила гостя:
— Вы не обессудьте. Дедушка иногда и сам не ведает, что говорит. Видения его посещают.
Оставив в крошечной прихожей ботинки, Кауров неуверенно вошел в крохотную комнатушку. Угадал в полумраке кровать, а на ней — полулежащего на нескольких высоких подушках бородатого человека.
Геннадий готовился уже прибегнуть к своим традиционным расспросам. Но Панкрат упредил его.
— Кого это бесы привели? — зарычал он. — Прочь! Я вот молитву сейчас зачту, Богородицу призову.
Кауров оторопел от такого приема.
— Какие бесы, дедушка, вы что?
Но Панкрат не унимался.
— Прочь, прочь, злое семя!
При этом старик смотрел не на Каурова, а куда-то поверх него. Будто обращался к кому-то невидимому, стоящему за спиной гостя в углу возле печки. Геннадий даже оглянулся с испугу, но никого позади себя не заметил.
— Э, да я знаю, кто ты, — заявил вдруг Панкрат. — Не тебя ли позапрошлым летом в Игрищах видал? Не ты ли возле церкви бродил надысь?
Услышав про церковь, про Игрища, Кауров сразу вспомнил рассказ участкового про степного нежитя. Еще раз оглянулся на печку и в страхе отпрянул из угла.
— Да будет вам, папа, человека пугать, — вмешалась в разговор Анфиса Панкратовна. — Человек из самого Питера прибыл. Фамилия его Кауров.
Только после этих слов Панкрат наконец перевел взгляд на Геннадия.
— Кауров, — задумчиво повторил старик. — И чего тебе надо, Кауров?
— Я предков ищу. Вам фамилия моя знакома?
— Может, и знакома.
— Может, тот Кауров, которого вы знали, мой родственник!
— Нет. Тот Кауров одинокий, бездетный был. Божий старец. На отшибе отшельником жил. Отца моего приходил отпевать. Людей лечил да молился много. А других Кауровых я и не знал в наших краях.
— Что стало с тем божьим старцем?
— Расстреляли. За то, что бандитов укрывал. Да только пойди разбери, кто бандит, а кто нет. А Кауров, верно, всех привечал без разбору. Как человеку отказать, если на ночлег просится.
— Бандиты, из-за которых старца убили, — не Лазарь ли Черный с Евхимом Буяновым?
— И про них тебе ведомо, — удивился Панкрат. И тут в нем опять произошла странная перемена.
— Да кто ты есть такой? Не подходи ко мне, — начал он вдруг неистово креститься.
— Как кто? Я Кауров из Питера. Меня же представили вам. Вы позабыли.
— Ничего я не позабыл, — Панкрат опять перевел взгляд за спину Геннадия. Лицо старика напряглось. Он будто что-то важное силился вспомнить. Будто был в комнате и одновременно где-то еще. Панкрат молчал. Потом начал осуждающе качать головой.
Подождав еще какое-то время и не получив ответа на свой вопрос, Геннадий отступил в прихожую и принялся шнуровать ботинки.
— Быть беде! — вдруг изрек старик. Кауров замер. Панкрат сидел теперь с закрытыми глазами. Он заговорил, раскачивая головой в такт словам:
— Нету покоя мертвым костям. Нету приюта убиенной душе. Ищи девушку в Даниловке. Приготовься муки принять. Спрячься в огне. Убей двух врагов. Молись, молись, молись…
Кауров чувствовал, как с каждым Панкратовым словом у него что-то нехорошее происходит в голове. С не зашнурованными ботинками выскочил он из Панкратовой кухни на воздух, подальше от этого сумасшедшего бреда…
В расстегнутом пальто, сбитой набекрень меховой шапке и с безумным взглядом Геннадий брел по центральной улице станицы Островской. Встречные прохожие больше с ним не здоровались, но оборачивались и подолгу смотрели вслед.
Крупные хлопья снега падали Каурову на лицо. Он нервно хватал их ртом. Раскачивающееся из стороны в сторону, будто неживое лицо деда Панкрата все еще стояло перед глазами. А его последние жуткие слова застыли в ушах. «Приготовься муки принять!» — неужели это предупреждение было адресовано ему? «Спрячься в огне, убей двух врагов!» — что все это значит? А упоминание конкретного населенного пункта Даниловки, в которой следует искать какую-то девушку, только добавляло всей этой абракадабре зловещего смысла.
— Чушь! Чушь собачья! — принялся твердить вслух Геннадий. Решил, что из-за усталости и нервного истощения у него еще с ночи начались какие-то проблемы с головой — по возвращении в Питер надо будет обязательно показаться врачу-психиатру.
Тем временем улица закончилась. По обеим сторонам дороги больше не было домов. Кауров остановился, он и не заметил, как стемнело. Сзади станица еще светилась огнями. Спереди сгущался мрак. Геннадий припомнил, что за все время, пока брел по главной улице, ему не встретилась ни одна машина. «Как же отсюда выбраться?» — озадачился он. С надеждой вглядывался то в одну, то в другую сторону дороги, терпеливо дожидаясь света автомобильных фар. «Еще ведь только полвосьмого вечера», — утешал себя Геннадий. Но, похоже, в Островской все было устроено по каким-то своим законам.
…Прошло еще сорок минут. Мысль о второй возможной ночевке в негостеприимной станице, населенной призраками, участковыми, волками и сумасшедшими стариками, напугала Каурова. Он вспомнил сразу несколько голливудских фильмов о путниках, застрявших в маленьких городках, кишащих вампирами, и не имеющих возможности оттуда выбраться. И в этот момент наконец увидел свет фар. Голосуя, вытянул руку. От нетерпения даже привстал на цыпочки. Возле него остановилась темная «девятка» с тонированными стеклами. За рулем сидел крепкий рыжий усатый мужик. Он изучающее смотрел на Геннадия. Его лицо отчего-то показалось знакомым.
— Умоляю, подвезите! — обратился Кауров к мужчине.
— Тебе куда?
— Туда, где на автобус до Волгограда сесть можно.
— До Даниловки, значит.
— Ну да.
Мужчина, кажется, колебался. Желая убить в нем сомнения, Геннадий выдохнул цену:
— Тысяча рублей!
— Садись, — согласился водитель.
Кауров радостно опустился на переднее сидение.
— Вы мой спаситель! Я уж отчаялся.
Мужчина недоверчиво покосился на него и спросил:
— Откуда будешь?
— Из Питера.
— А… понял… — усмехнулся незнакомец. — Ночной безобразник, осквернитель церквей.
— И вы про меня наслышаны, — не удивился Кауров. — Быстро у вас в станице информация передается.
— Да уж, — согласился мужик, — ну и как, нашел, что искал?
— Не совсем. Но я тут у вас настоящим следопытом себя ощутил. Могу посвятить в подробности моих поисков. Если интересно, конечно.
— Давай, рассказывай. Все ехать веселее будет.
Этот человек как-то сразу расположил Геннадия к себе своим видом. Наверное, все дело было в усах. У Каурова с детства усатые люди вызывали доверие. А у водителя «девятки» усы были особенные — пышные, огненные, да еще подкрученные вверх. Они делали его лицо добродушным. Эту иллюзию добродушия слегка портил, пожалуй, лишь неприятный прищур. Но, с другой стороны, как без прищура следить за разбитой, засыпаемой снегом дорогой.
Кауров повел свой рассказ с самого начала — с момента обнаружения тайника в доме деда Акима. Он испытывал потребность выговориться, обобщить вслух всю собранную информацию о Лазаре Черном.
На два автомобильных луча слетались белые мухи. Дальний свет фар разгонял тьму, сгустившуюся вокруг заснеженного шоссе. Вот так же и он, Кауров, высвечивал в потемках прошлого путь к разгадке старинной тайны.
Водитель «девятки» оказался внимательным слушателем. Он, как показалось Геннадию, даже стал плохо следить за дорогой. Пару раз лишь в последний момент резким поворотом руля успевал среагировать на большие колдобины на шоссе. А когда Кауров упомянул о портрете Лазаря Черного, нарисованном дедом Тарасовым, рыжий вдруг остановил машину и попросил:
— Дай посмотреть!
С минуту он разглядывал изображение. Потом, ни слова не говоря, вернул рисунок.
— Я не понял, ты-то кем этому Лазарю Черному доводишься? — спросил мужик, когда рассказ Каурова был окончен.
— Не знаю, — это был тот главный вопрос, на который Геннадий не имел ответа.
Некоторое время ехали в тишине. Потом водитель осведомился:
— Чего дальше думаешь делать?
— Ничего. Времени нет больше на поиски. Мне до завтра в Волгоград обязательно надо успеть.
— Так и уедешь, до конца не распутав весь этот клубок? — удивился мужчина. И добавил решительно: — Нет, нельзя это дело на полпути бросать. Сам себя винить потом будешь. Ладно, помогу тебе! Уж больно задела меня твоя история за живое. Покатаю тебя еще немного. Как, говоришь, тетку ту зовут из даниловского загса?
Кауров полез за блокнотом. При этом он попробовал протестовать:
— Право, неудобно вас напрягать. И потом, сколько мне будет стоить ваша помощь?
— Не бери в голову. От Островской до Даниловки — нисколько. И в Даниловке — нисколько. Если надо будет, и в Волгоград отвезу. А вот тут уж не обессудь — при всем уважении к твоей миссии, придется денег взять с тебя. Но три шкуры обещаю не драть… Ради такого случая.
Сказав это, водитель протянул Каурову руку.
— Будем знакомы, Павел.
Геннадий неуверенно пожал протянутую пятерню. Вообще-то он в душе уже смирился с окончанием поисков. И хотел теперь только одного — поскорее оказаться в Волгограде, в своем гостиничном номере. Но все равно был впечатлен предложением рыжего мужика. В Питере о подобном великодушии и помыслить было нельзя.
— У меня просто нет слов, — вымолвил он.
— Угу, — кивнул головой его спутник. И показал пальцем на блеснувшие впереди огоньки: — Даниловка.
Этот населенный пункт был раза в два крупнее станицы Островской. В нем даже имелась центральная площадь с четырьмя уличными фонарями и несколькими двухэтажными зданиями. Заведующая загсом Вера Панова поначалу пришла в замешательство:
— Я, конечно же, покажу вам эти старые книги смертей и рождений. Но уже поздно. Приходите завтра в загс к девяти утра.
— Мы не можем завтра, — рявкнул на нее рыжий Павел. — Уже билеты на поезд куплены. Мой друг вам пятьсот рублей готов заплатить.
Кауров покосился на нового знакомого — уж больно рьяно тот взялся за дело. Но напор Павла принес результат. Вера Никитична отвела их в канцелярию загса. Там в массивном шкафу громоздились ряды пожелтевших конторских книг.
— Вам какие годы нужны? — поинтересовалась директор. — У нас записи только начиная с 1923 года.
Кауров призадумался. Если верить письму Дарьюшки, в 23-м Лазаря Черного уже не было в станице.
— Ну, давайте первые два тома, — неуверенно произнес он.
— Нет, побольше — вплоть до 30-го года, — снова проявил активность рыжий мужик. — Мы вот как сделаем для быстроты. Ты будешь одну книжку просматривать, я — вторую, а Вера Никитична — третью. Давайте уточним, на какие фамилии внимание обращать.
— Черные, Кауровы, — произнес Геннадий. — И еще Анисимовы с Буяновыми.
Вера Панова взгромоздила на стол стопку книг. Кауров сдул пыль с 1923 года и принялся листать неприятно шершавые на ощупь страницы. В книге значились новорожденные и мертвецы не только Островской, но и других близлежащих станиц и хуторов, а также самой Даниловской слободы.
Минут через пять в глазах Каурова уже рябило от фамилий. Пару раз попались искомые. Но 75-летний Лукьян Буянов умер на каком-то хуторе Тушканове, а 52-летняя Устинья Анисимова — на хуторе Гурине. Ни Черных, ни Кауровых не было и в помине.
Вера Никитична раньше всех закончила изучать доставшийся ей 1925 год и принялась за 1926-й. «Наверное, невнимательно просматривает, домой торопится к телевизору. Лишь бы отделаться поскорей!» — недовольно подумал Кауров. Но не успел как следует на нее рассердиться, потому что вздрогнул от крика…
— Есть! Вот она, твоя Дарьюшка, — заорал Павел, обследовавший 1924 год. Он показывал на одну из записей.
«Анисимова Мария Лазаревна, дата рождения — 25 апреля, место рождения — х. Гурин. Мать — Анисимова Дарья Никодимовна». В графе «отец» стоял прочерк.
— Все сходится, — заявил Павел. — Отца официально нет, но отчество новорожденной она в честь Лазорьки дала. Гурин — вот куда она ребенка рогачевского рожать поехала. Там родня явно жила у ней. Мне два раза, пока листал, Анисимовы в Гурине встретились.
— И мне один раз… — добавил Кауров.
— И мне… — не осталась в стороне Вера Никитична.
— В Гурин надо ехать. Раз там в ту пору столько Анисимовых жило, есть надежда, что и сейчас еще остался кто-то из стариков, — подытожил рыжий мужик.
— Так поехали, что ли? — неуверенно согласился Геннадий.
— Сейчас тронемся. Только давай оставшиеся книжки долистаем. Вдруг найдем чего.
Рука Каурова потянулась к фолианту с надписью «1929 год». Но рыжая волосатая пятерня вцепилась в переплет раньше на долю секунды.
— Дай я, у меня рука счастливая, — заявил водитель.
Геннадий не возражал. Он все больше проникался безотчетной верой в этого едва знакомого человека. А еще был потрясен сверхъестественно быстрым исполнением пророчества деда Панкрата: «Ищи девушку в Даниловке!». Следы девушки найдены! Что дальше? «Готовься муки принять, убей двух врагов!». Ни к тому, ни к другому Геннадий не был готов. Он рассеянно принялся за «1927 год».
В этой книге ему не встретилась ни одна из четырех нужных фамилий. Зато рыжий благодетель опять не подвел.
— С тебя бутылка, — обратился он к Каурову с мрачновато-загадочным видом.
Вверху на одной из правых страниц книги записей за 1929 год Геннадий увидел свою фамилию. И не поверил глазам: «Кауров Аким Петрович. 78 лет. Дата кончины: 18 августа 1929 года. Место кончины: х. Дикий». Умерший был полным тезкой его деда!
— Где этот х. Дикий находится? — спросил он.
— Я даже не слышал про такой, — признался Павел.
Геннадий чувствовал, что подобрался совсем близко к разгадке. Все фрагменты головоломки были перед ним на столе, оставалось лишь правильно их сложить. Склонившись над книгой, он несколько минут тупо всматривался в свою фамилию. Но вот его взгляд скользнул на предыдущую левую страницу — там Геннадия поджидало еще одно открытие! В самом низу страницы он прочел: «Рогачев Степан Силуянович. 36 лет. Дата кончины: 14 августа 1929 года. Место кончины: ст. Островская.
Рогачев Николай Силуянович. 30 лет. Дата кончины: 14 августа 1929 года. Место кончины: ст. Островская».
Запись о смерти Акима Каурова следовала сразу же после записей о смерти братьев Рогачевых! Геннадий показал на них Павлу.
— Вы это видели?
Тот кивнул. У обоих на лицах застыла растерянность.
— Поехали в Гурин! — произнесли они в один голос.
Хутор Гурин находился от Даниловки в сорока километрах. Первые минут десять пути Геннадий с Павлом были погружены в свои мысли. Потом Кауров нарушил молчание.
— Вы семью Рогачевых знаете?
Рыжий кивнул.
— Расскажите о ней.
Павел, как показалось Геннадию, отвечал с неохотой.
— Самому старшему — Матвею Рогачеву — за семьдесят. Он сын Степана. Сидит на пенсии. Двое сыновей у него. Один в станице живет: бывший главный механизатор колхоза, теперь владелец МТС — выкупил все имущество вместе с ремзоной. Другой сын — бизнесмен в Волгограде. Что тут скажешь — уважаемые люди. Второй брат убитый не оставил потомства. Есть, правда, еще несколько семей Рогачевых, но только они еще до войны из станицы уехали… Ты лучше расскажи, сам-то чего думаешь?
— Кауров Аким Петрович — это фамилия, имя и отчество моего деда, — сказал Геннадий. — Но он в 96-м году умер. А этот Кауров — в 29-м. Если верить Панкрату Чудилину, его убили за то, что бандитов укрывал.
— Коли так, то все сходится, — подал голос водитель. — Видать, убийцы братьев Рогачевых прятались на хуторе Диком у Акима Каурова. За что старик и поплатился. А одним из этих убийц, наверняка, Лазарь Черный был.
— Неужели старика 78-летнего могли убить?
— Запросто могли. Уж я рогачевскую породу хорошо знаю…
Хутор Гурин насчитывал не больше десятка домов. Павел, затормозив возле первого же забора, отправился узнавать, что к чему. Вернулся с хорошим известием:
— Через три дома бабка живет, которая должна нам помочь. Мария Георгиевна Гурина. В девичестве — Анисимова. 88 годов. Всю жизнь безвылазно на хуторе провела, стало быть, и Дарью Анисимову знать должна. А сейчас, сказали мне, никаких Дарий тут нету.
Мария Гурина, маленькая, но еще бойкая старушонка с клюшечкой сразу же принялась хлопотать возле гостей.
— Да я щас вам чайку с пирогами, да у меня варенье смородиновое, а может, самогонки хотите?..
От этой активности у бабушки даже запотели стекла очков, которые она носила на резинке. Сильные линзы делали глаза ее выпуклыми, как у рыбы.
Кауров решил не отказываться от алкоголя. Его спутник хоть и был за рулем, тоже опрокинул в себя пару рюмок. Горячий чай, холодное варенье из погреба и обжигающий самогон взбодрили Геннадия.
— Вам Дарьюшка нужна? — заговорила старушка на интересующую тему. — Так ее давно в Арчеде схоронили. Она там с дочкой Машей — тезкой моей жила. С Гурина они еще перед войной съехали.
— Где эта Арчеда? — немедленно спросил Кауров.
— Не очень далеко, — сказал Павел. — Арчеда — это название железнодорожной станции, а сам город Фроловым называется.
— Адрес, адрес этой Маши есть у вас? — почти закричал опьяневший Кауров на бабушку. Пока та суетливо искала адрес в каких-то тетрадях, Геннадий, не спрашивая разрешения, налил себе еще самогону и обратился к рыжему:
— Довезете дотуда?
Тот кивнул. Следующий вопрос Кауров адресовал старушке:
— Вы Дарью Анисимову хорошо знали?
— А как же, — отвечала та, не отрываясь от своих тетрадок. — Она мне двоюродная тетка все ж… Ага, вот он: город Фролово, улица Ленина, дом 5, квартира 11.
Кауров быстренько записал адрес в блокнот. И задал новый вопрос:
— Почему Дарья из Островской уехала?
— Голодно там было, скотину всю отобрали, чего оставаться-то, а здесь все ж таки родня…
— Может, у вас ее фотография есть?
— Была где-то…
— Покажите скорее!
Кауров осушил еще рюмку самогону, занюхал пирожком.
Мария Георгиевна теперь полезла в шкаф за альбомами. Их оказалось два. Невероятно разбухшие от большого количества фотокарточек, они разваливались прямо на глазах.
— Эта мои мама с папой… Вот мы на уборке гречихи… А тут нашей полеводческой бригаде переходящий вымпел вручают, — принялась старушка рассказывать про каждое фото. Ее рыбьи глаза увлажнились. Пора было прекращать этот вечер воспоминаний.
— Нельзя ли поскорее Дарьюшку отыскать? — начинал уже злиться Кауров. — Нам еще в Арчеду поспеть надо.
Старушка с огорчением отложила в сторону первый альбом, взяла другой и уже на четвертой странице быстро нашла нужную Каурову фотокарточку.
Геннадий сразу же узнал Дарьюшку. Она стояла с краю на групповом фото рядом с какими-то женщинами и мужчинами — наверное, представителями своей гуринской родни. Да, это была именно та девушка, чей портрет он нашел в дедовском тайнике. Вот только перемена с ней случилась разительная. Кауров припомнил фотографии казаков в школьном музее и ту разницу в лицах на до- и послереволюционных снимках, что бросилась ему в глаза. В случае с Дарьюшкой разница была еще сильней и страшней. На том фото из тайника у нее было живое лицо, на этом — потухшее. У нее не стало косы, гордой осанки и эмоций во взгляде. Смиренно опущенные плечи, равнодушный взор, а на голове — серый платок. Все в новом облике этой женщины будто говорило о том, что ее жизнь закончилась, и ничего хорошего она для себя уже не ждет.
Геннадий задумчиво встал со стула, собираясь уйти.
— А про Лазаря Черного не хочешь спросить? — остановил его рыжий напарник.
— Ах да, забыл. Про отца вашей тезки вам известно чего-нибудь? Она ведь Лазаревна по отчеству?
— Какая еще Лазаревна? — старушка выпучила на Каурова глаза, казалось, стекла ее окуляров-аквариумов вот-вот треснут. — Мария Ивановна она.
— Нет. Мы только что в Даниловке запись о ее рождении видели. Там написано Лазаревна.
— Иваном Машиного отца звали, — продолжала упорствовать Мария Георгиевна. — Тетка Дарья сама про него сказывала. Он из пришлых был — землемер, ходил по районам с треногой да и сгинул — ни слуху, ни духу. Может, в степи убили. А может, это уж я так про себя не раз думала, просто взял да и бросил бабу с дитем.
Кауров многозначительно посмотрел на рыжего мужика.
— А вот теперь нам точно пора, — заявил Павел, поднимаясь из-за стола.
Геннадий с готовностью за ним последовал.
Растряся внутренности и мозги на проселочных колдобинах, Кауров и его рыжий ангел-хранитель наконец выбрались на волгоградскую трассу. Павел включил магнитофон. Неизвестный певец козлиным голосом исполнял лирическую балладу: «Тепло от огня старых ветреных мельниц любви у меня в груди. Один пробираюсь ночным теплым небом судьбы всем мечтам назло… А за стеклом такая белая беглая луна, белая беглая луна…».
Но водитель и пассажир вполуха слушали эту тарабарщину. Они травили друг дружке анекдоты про «запорожцы» и «мерседесы», то и дело оглашая салон громким ржанием.
— У нас тут, кстати, к «запорожцам» народ хорошо относится, — сказал Павел. — Дешевая машина, ездит, и ладно. На речку, в райцентр или на земельный участок. Перед кем красоваться-то? В наших краях «запорожец» — считай, каждая третья машина.
— Тяжело вам живется тут, — сочувственно произнес Кауров.
— С чего ты взял? — спросил собеседник.
— Многие, с кем довелось общаться, на жизнь жаловались.
— Так ты ж общался с одним старичьем. Чего им осталось, кроме как жаловаться. А по мне, так здесь очень даже хорошая жизнь. Главное водку не жрать. Места у нас заповедные. Ты росой умывался когда-нибудь?
— Нет.
— А я летом каждый день умываюсь. Утром с петухами, едва солнце глянет, выйду в сад. Тихо. Небо нежно-розовое, как вишневый цветок. В воздухе свежесть туманом застыла. Природа еще от сна не отошла. Трава аж блестит, переливается, к земле гнется от влаги. Аккуратно так приляжешь в нее лицом и чувствуешь — тело твое как соком наливается, голова от травяных ароматов кругом идет, а мурава со всех сторон щекочет тебя и ласкает. Ни в какой джакузи такого удовольствия не получишь. Потом — на турник, тело расправлять. И так каждое утро! А в выходной день ружье за плечи и в лес. У нас зайцы за околицей бегают. А рыбы в Медведице — как в консервной банке: щуки, сомы, караси… Как бы, думаю, я в городе без этого жил. Тут я вольный человек, а там был бы крепостным работником. Крутился бы в бетонной клетке, как белка в колесе. Каменные джунгли. Заблудишься в них и самого себя не найдешь…
Хорошо говорил Павел. Смачно. В Каурове аж зависть возникла к его образу жизни. Он захотел показать водителю, что тоже не лыком шит.
— А я сегодня трех волков в степи видел. Близко. С одним из них мы в глаза друг другу долго смотрели.
— Зря, — Павел осуждающе покачал головой.
— Почему это?
— Примета плохая: глаза волка увидеть — убитым быть.
— Никогда про такую примету не слышал, — не поверил Геннадий.
— Это потому, что нет у вас в городе настоящих волков.
В сравнении с Даниловкой и уж тем более с Островской заштатный городок Фролово выглядел центром мировой цивилизации. При подъезде к нужному дому на улице Ленина Геннадий разволновался. Перед тем как войти в нужный подъезд хрущевки, глянул в небо и увидел на нем россыпь звезд. В последний раз столько же он наблюдал в Питере у себя на балконе, в тот самый день, когда случился у них с Полиной разрыв. «Звездное небо — плохой знак для меня», — решил Кауров. Он чувствовал, как колотится его сердце. Когда стали подниматься по лестнице, потемнело в глазах.
Ну вот и третий этаж, нужная дверь. Кауров медлил.
— Чего же ты? — рыжий Павел сам нажал на звонок. Почти сразу послышались легкие шаги.
— Кто там? — спросил тихий женский голос. Геннадий сглотнул слюну:
— Это я…
Глупее реплики нельзя было придумать. Кауров спохватился.
— Простите! Я, я… насчет Лазаря Черного. Я нашел в стене фотографию вашей матери…
Дверь отворилась. На пороге стояла женщина в домашнем халате. Каурова сразу же притянули ее глаза. Они были посажены так глубоко, что казались двумя маленькими колодцами, в каждом из которых отражалось по голубой луне. Мария Анисимова так смотрела на Каурова, что ему на миг почудилось, будто он падает в эти колодцы. Женщина выглядела моложе своих 72 лет. Она не имела сходства ни с Дарьюшкой, ни с братьями Рогачевыми. А вот с Геннадием, странное дело, у нее что-то общее было.
— Повторите, пожалуйста, что вы сказали, — обратилась женщина к нему.
— Я Кауров Геннадий. Но вам моя фамилия, наверное, ни о чем не говорит…
— Почему же, говорит. Продолжайте.
Геннадий рассказал про содержимое тайника, и с каждым его словом две луны в глазах женщины становились все ярче.
— Проходите. Я верила, что однажды это случится. А вы кто такой?
Последний вопрос был адресован рыжему Павлу.
— Это мой помощник. Из станицы Островской. Без него я бы в жизни вас не нашел, — отрекомендовал Кауров своего спутника.
— Из Островской? Как ваша фамилия?
— Остроухов, — рыжий мужик впервые за весь вечер выглядел смущенным.
— Не слыхала такой фамилии.
Не снимая обувь, они прошли вслед за хозяйкой в единственную комнату. В ней было много цветов и растений в вазах, горшочках и кадках, от чего помещение напоминало маленький садик. Дочь Дарьюшки предложила Геннадию сесть в кресло возле торшера, Павла разместила на диване, а самой себе пододвинула стул. Потом она извлекла из серванта большую фотографию в картонной рамке и протянула Каурову. На снимке было увеличенное молодое улыбающееся лицо Дарьюшки крупным планом, но Геннадий сразу же перевел взгляд на другое, маленькое фото, вставленное в прорезь рамки. Он узнал снимок и человека на нем. Без сомнения, это была вторая половинка фотографии, найденной им в тайнике. На него смотрел молодой дед Аким! Он был без бороды и усов, но зато у него торчал из-под фуражки красивый высокий чуб. Дедушка стоял, подбоченясь, гордо выпятив грудь, положив ладонь на эфес шашки — точь-в-точь, как казаки на снимках в школьном музее станицы Островской. Вот только фуражка и гимнастерка были ему великоваты. Художник Артемий Тарасов не обманул. Молодой дед Аким имел явное сходство с портретом, лежавшим у Каурова органайзере.
«Ну вот и все!» — мелькнуло у него в голове.
— Это мой дед — Аким Кауров! — вынес Геннадий вслух свой вердикт.
— Это Лазарь Черный, — поправила его Мария Анисимова. — Дай я тебя обниму, родственничек.
Геннадий встал с кресла и неуклюже подсунулся под объятия женщины. Ему было очень неловко. Ведь он-то знал, что никаким ее родственником, скорее всего, не является. И рыжий мужик тоже знал. Они с Кауровым обменялись взглядами. Геннадий пожалел, что слишком много рассказал случайному спутнику. Ладно бы он один был в курсе того, что Мария Анисимова — вероятно, плод не выстраданной любви, а группового изнасилования, что она дочь не Лазаря, а кого-то из его врагов. Это тайное знание наполняло бы встречу с ней возвышенной болью. Но присутствие третьего лица делало ее двусмысленной, почти неприличной. Да еще вдобавок Павел совсем не к месту подал голос со своего дивана:
— А про братьев Рогачевых вам известно что-нибудь?
Геннадий метнул в рыжего предупреждающий взгляд. Мария Анисимова достала платочек. После объятий с Геннадием ее глаза-колодцы были полны слез, и женщина принялась их промокать.
— Рогачевы в 20-е годы в станице Островской всем заправляли. Но потом папа приехал и их порешил, — ответила она на вопрос и всхлипнула. — К маме на хутор Гурин после этого милиционеры наведывались, выясняли, не встречалась ли она с Лазарем Черным, не заезжал ли он к ней. Она сказала, что не заезжал, но за весточку о нем их поблагодарила. Милиционеры хотели уже везти маму в Даниловку на допрос, но тут дядя ее Антип Федорович вступился, он коммунист был заслуженный и председатель гуринского колхоза «Путь Сталина». Не отдал племянницу милиционерам, поручился за нее и за то, что не приходил Лазарь Черный на хутор…
— Вы уверены, что это Лазарь Рогачевых убил? — решил уточнить Геннадий.
— Лазарь, — твердо заверила его Мария Анисимова. — Он сам маме об этом сказал.
— Так приезжал, значит! — воскликнул Кауров.
— Приезжал. Но уже после войны, в 1954 году, сюда во Фролово. На одну ночь. Они виделись с мамой на квартире у какого-то неизвестного мне человека. Наутро мама приходит, говорит: «Собирайся! Бежим на вокзал! А то всю жизнь потом будешь жалеть». На перроне посадила меня на скамейку и ушла куда-то. А примерно через час появляется с ним. Он хоть и старше, чем на этой фотографии был, хоть с бородой и усами, а только я сразу признала его — отец, Лазарь Черный, любовь всей маминой жизни! Кепка на нем была на лоб низко надвинутая, пиджак серый и чемоданчик в руке. Идут с мамой рядом и в то же время как бы поврозь. Мама мне украдкой знак подала — сиди, мол, на скамейке, не вставай. Отец взгляд на мне задержал — все нутро будто обожгло от этого взгляда. Прошли они мимо, а тут и поезд на Ленинград подошел. Стоянка минуты три. Отец коснулся маминой руки и в вагон запрыгнул. Мама стоит вверх в окно смотрит, а он, видать, с той стороны — на нее. Поезд тронулся. Мама что-то шепнула губами, даже рукой на прощание не помахала. Вот так простились они навсегда. Тут мама обернулась ко мне. Гляжу, а у нее все лицо от слез мокрое. «Видела своего отца?» — спрашивает. Тут и я не удержалась — идем с ней вдвоем по перрону, ревем как белуги. В тот раз отец и рассказал маме о своей жизни в разлуке с ней. И про приезд в Островскую в 1929 году. Как ночами вдоль Медведицы шел до станицы, а днем по балкам и лесам хоронился. Питался рыбой, которую в речке ловил. Потом свой старый тайник с оружием откопал, коня украл из колхозного табуна. Ну а как Рогачевых прикончил, у родственника своего, деда Акима Каурова, несколько дней раненый укрывался. Там и документом разжился на всю оставшуюся жизнь. Дед ему какую-то свою справку отдал — паспортов ведь не было тогда. Отец дату рождения в ней подправил, да и уехал с этой справкой в Среднюю Азию, стал Кауровым с того дня…
— Выходит, он совсем один был?! — воскликнул Геннадий. — Никто больше не помогал ему убивать Рогачевых?
— Один.
— Вот это дедушка! — Кауров глянул на Павла Остроухова, надеясь, что тот разделит его восторг. Но Остроухов уставился куда-то в пол. И так же, глядя в пол, сформулировал женщине новый вопрос:
— За что именно ваш отец с Рогачевыми хотел поквитаться?
Слова «Ваш отец» он произнес с нажимом. Геннадий начал ощущать тревогу, исходящую от человека. Но Марию Лазаревну вопрос не смутил.
— Мама говорила, он братьев этих люто ненавидел. Видать, именно их считал виноватыми в том, что его отца расстреляли. После этого он ведь и подался в лес мстить. Но только в 1929 году удалось ему, наконец, до Рогачевых добраться.
Опасаясь новых вопросов со стороны Остроухова, Геннадий решил перехватить инициативу в разговоре.
— Справка, значит, чужая у него была. Теперь понятно. Наверное, дед и возраст себе изменил. Он по паспорту — 1911 года рождения.
— Конечно, подправил справку, — закивала женщина. — Мама моя 1904 года была, а отец еще чуть постарше — на год, что ли…
Геннадий поймал себя на том, что слово «отец», то и дело произносимое Марией Анисимовой, неприятно режет ему слух. В нем как на дрожжах поднималось чувство, отдаленно напоминавшее ревность: «Какой он тебе отец!». Стало ему обидно за себя и всех своих родственников. Это что же получается, бабушка Варя, отец, да и он, Геннадий, были у дедушки для отвода глаз? Поддельные документы, фальшивые имя и фамилия, фальшивая семья — это все досталось в удел им, Кауровым! А настоящая, полная опасностей, трагедий и любви жизнь Лазаря Черного затаилась здесь, в глуши, и какая-то, если вдуматься, посторонняя тетка называет теперь его своим отцом! Самое обидное, что и дед до конца дней мысленно был с двумя этими женщинами. Потому и залезал перед смертью в тайник.
— Если Лазарь на год старше вашей матери, стало быть, он не 1911 года рождения, а 1903-го. Выходит, в 23-м году ему 20 лет было, а умер он не в 85 лет, а в 93 года! — принялся высчитывать Кауров.
— Долгожитель, — констатировал рыжий.
— На 19 лет маму пережил, — грустно добавила женщина. — Она в 77-м преставилась. Так всю жизнь и провела в одиночестве, верность ему храня…
От последней фразы Геннадий едва заметно поморщился.
— Дед твой секрет с детства знал. Смерть умел отгонять, — сказала вдруг Мария Анисимова.
— Как это?
— Не знаю. Слово заветное или заговор какой. Потому и обходила смерть его стороной. Много раз был на волоске. Да и когда Рогачевых приезжал убивать, ранили ведь его. Чуть кровью не истек. Дед Кауров его тогда выходил, пулю выковырял.
Геннадий вспомнил о ржавой пуле, найденной вместе с Дарьюшкиным письмом. Так вот откуда она! Может, это и не ржавчина на ней вовсе, а засохшая кровь дедушкина!
— Странно видеть деда с таким чубом, — заметил Кауров, глядя на фотографию. — И как он только держался у него.
Мария Анисимова улыбнулась.
— Мама сказывала, он волосы кислым молоком смазывал. Очень уж хотел чубатым быть, как гвардейские казаки. Сызмальства на войну рвался, отличиться мечтал. Мальчонкой рассказы стариков на завалинке слушал взахлеб… А самому в конном строю только однажды привелось в атаку идти — на отряд китайцев. Вместе с отцом и другими станичниками.
Мария Анисимова почти неотрывно смотрела на Геннадия. Ее взгляд был красноречив. Она пыталась угадать в нем черты человека, которого считала своим родителем.
— Удивительная все-таки у мамы с отцом любовь была, — изрекла пожилая женщина. — Про эдакую любовь надо книжки писать да фильмы показывать. Я уже тем счастлива, что от этой их любви на свет родилась.
Остроухов усмехался уже в открытую.
— Почему ваша мама вместе с Лазарем не сбежала? — спросил Геннадий. Жила в нем надежда, что, может, и не было между его дедом и Дарьюшкой «эдакой любви».
— В 23-м году мама не смогла с ним из станицы бежать — ее отец при смерти был! В 29-м, когда папа Рогачевых убил, он к маме на хутор Гурин даже не сунулся, боялся подозрение на нее навлечь. Да и я уже родилась — опасно было с маленьким дитем по стране скитаться. Потом война началась. После нее у них опять что-то не сладилось. Ну а дальше он под Ленинградом семьей обзавелся…
В последних словах женщины прозвучала досада. Она замолчала. А потом предложила Геннадию:
— Ты меня тетей Машей зови.
— Тетя Маша, вы еще расскажите про деда чего-нибудь?
— Да чего ж тебе еще? Три старших брата у него было, за белых воевали — убили их всех. Еще знаю, что мать его в огне погибла. Хату ночью кто-то поджег. Видать, в отместку за то, что Лазарь много коммунистов убил.
«Это сколько ж народу в нашем роду полегло», — подумал Геннадий. Оказывается, у подножия его сегодняшней благополучной питерской жизни плещется целое море из пролитых неизвестными предками крови и слез.
— Знаешь, как отец маму ласково называл? — продолжала Мария Анисимова. — Воробушком. А она его жучком.
Кауров недовольно посмотрел на свой «Ролекс» и объявил:
— Нам пора.
— Как? — женщина всплеснула руками. — Мы же теперь родня. А я даже не расспросила: кто ты, кем работаешь?
— Я бизнесом занимаюсь. Подробности сообщу письмом.
Геннадию пора было прощаться с миром Лазаря Черного и возвращаться в свой мир. Мир большого города и житейского комфорта, — туда, где не надо пахать и сеять, вставать с первыми петухами, ходить по нужде в деревянную уборную, а еще убивать учителей, скрываться от погонь и сводить счеты с врагами. Видя, что его внезапный уход доставляет Марии Анисимовой боль, Геннадий испытал мстительную радость. Все еще жила в нем обида на эту женщину, пытавшуюся присвоить права на его деда, Лазаря Черного. Без особых на то оснований.
— Ты хоть адрес чиркни. Будем письма друг дружке писать, — почти взмолилась Мария Анисимова.
Кауров протянул ей визитную карточку.
— Запишите туда мой домашний адрес и телефон.
Женщина засуетилась в поисках ручки.
— А можно и мне визитку? — попросил Павел.
— Да, конечно, прошу прощения.
Кауров продиктовал новым знакомым свои координаты, не сомневаясь в душе, что никакой переписки у них не получится. Он лет семь как никому писем не писал.
Уже в дверях, немного поколебавшись, Мария Лазаревна крепко обхватила Геннадия за шею и прильнула к его груди. Этот порыв растрогал петербургского гостя. Он тоже обнял женщину и даже успокаивающе погладил ее по руке.
— Ой, — вдруг отпрянула от него Мария Анисимова, — забыла. Я же все спросить у тебя хотела — чего в том письме было, которое ты в тайнике нашел?
Кауров задумался, подбирая правильные слова.
— Ваша мать пишет в нем, как в станице жить плохо стало. И еще, что ждет Лазаря и любит его.
Пока мужчины спускались вниз по лестнице, тетя Маша все стояла в дверном проеме и кивала головой о чем-то своем.
Выйдя из подъезда, Геннадий с наслаждением глотнул свежего воздуха. Он был сладок на вкус. А порывы влажного ветра напоминали струи холодного душа, навстречу которым Кауров с радостью подставил лицо. Даже норковую шапку снял, чтобы лучше проветрить голову. Но и этого ему показалось мало. Он растер себе снегом щеки и лоб.
— Выпить охота! — произнес Геннадий мечтательно. — И лучше бы водки.
Ему хотелось напоить душу таким же огнем, каким было объято в эту минуту его лицо. Он впустил в себя красивую мысль о том, что заходил в подъезд Марии Анисимовой одним человеком, а вышел совсем другим — заново родившимся, подобно Ивану-дураку из сказки «Конек-Горбунок», вылезшему из кипящего котла омолодившимся, распрекрасным царевичем. Был раньше городским жителем, интеллигентным петербуржцем, стал сгустком неведомых сил и энергий…
— Поехали, поищем магазин, — понимающе откликнулся Павел Остроухов.
Геннадий поймал себя на мысли, что остроуховская «девятка» стала для него настоящей машиной времени. С помощью этой тачки он удачно переместился в прошлое, разгадал тайну своего деда и теперь вот вернулся «назад, в будущее» — почти как герой одноименного американского фильма.
— Я вот чего подумал, — обратился вдруг к нему рыжий спутник, — тут несколько поездов ночных на Волгоград идет. Тебе на поезде удобнее всего будет доехать до города. Еще и выспаться успеешь.
— Хорошая мысль. Но сначала водки!
В одном из ночных ларьков они купили мерзлый пол-литровый пузырь с подозрительной этикеткой. Каурову захотелось лихо выпить водяры из горла. Раньше в жизни он никогда не совершал подобных поступков. Горькая, резкая, разумеется, паленая сивуха обожгла гортань. Превозмогая отвращение, Геннадий опять приложился к бутылке. Водка стекала у него по губам. А из горла наружу уже рвался кашель.
Чтобы заглушить неприятные звуки, Остроухов включил магнитолу. В уши Каурову полилась уже знакомая тарабарщина: «Тепло от огня старых ветреных мельниц любви у меня в груди. Один пробираюсь ночным теплым небом судьбы всем мечтам назло…».
Но теперь эти слова уже не казались бессмыслицей. Наслаиваясь на водочный кайф, они вдруг превратились в настоящее откровение. «А ведь мы с Марией Анисимовой и вправду родственнички, — подумал Кауров. — У нас у обоих сидит в груди это „тепло от огня старых ветреных мельниц любви“ — дедовой любви» (внутри у Геннадия и впрямь было тепло от выпитой водки).
Припев песни оказался не менее символичным: «А за стеклом такая белая беглая луна, белая беглая луна…»
Луна, точно, была на небе, впереди над лобовым стеклом. Полная, круглая, как блин. Отчего она беглая? Да оттого, что сколько раз освещала путь вот таким же гонимым судьбой отчаянным беглецам, как его дед. Бежала вместе с ними по небу, была единственным верным другом в ночной степи. К ней они устремляли взор, полный надежды. А теперь, спустя много лет, он, кровный наследник одного из таких беглецов, вернулся в эти места и также бежит вместе с луной, будто отдавая неведомый долг, доканчивая дело, начатое беглым предком. «Вот он я, — захотелось закричать Геннадию неизвестным врагам во все ошпаренное водкой горло, — били, убивали, выжигали наше семя, а оно все равно проросло! Был Лазарь Черный, теперь я вместо него! Хрен вам истребить нашу породу».
Песня тем временем продолжалась. Неизвестный певец на кассете удивительным образом в нужный момент смог материализовать, переплавить в слова самые главные мысли и образы, пузырившиеся в хмельной голове:
«Вокзал электрический вырвал мне сердце, которым я так любил. Копил по весенним лучам это нежное море смертям назло…». И эти слова тоже били в десятку. Каурову вспомнилась сцена прощания деда и Дарьюшки в далеком 1954 году. Она больше всего поразила его в рассказе Марии Анисимовой…
— Вокзал! — голос Павла заставил Геннадия вернуться в реальный мир. А может, наоборот, окончательно из него выйти.
Они остановились у непрезентабельного одноэтажного здания старой постройки. «Вот тут все и было, — подумал Геннадий. — Тут дед с Дарьюшкой виделись в последний раз».
Он вышел из машины, но не спешил заходить внутрь вокзала, оглядывая его здание снаружи. Пожалел, что у него нет фотоаппарата. «Вокзал для двоих», — всплыло вдруг в мозгу название фильма. «Дедушка, я пришел сюда по твоему следу. Меня привел сюда голос крови», — мысленно произнес Геннадий и взялся за массивную деревянную ручку вокзальной двери. Перед тем как потянуть ее на себя, он погладил ручку, которой много лет назад могли касаться пальцы его деда. Посмотрел на стертые каменные ступени под ногами, хранившие отпечатки дедовых сапог и Дарьюшкиных туфель.
— Белая беглая луна, — произнес шепотом Кауров. На секунду закрыл глаза, силясь представить, как два этих человека когда-то входили на вокзал. Но не сумел — его пьяная голова сразу же закружилась. Геннадий, вцепившийся в ручку, качнулся назад, и дверь отворилась.
Там, за дверью, смысл странной фразы из песни «вокзал электрический» сразу же разъяснился. Преувеличенно яркий свет двух массивных люстр под потолком странно контрастировал с тусклой вокзальной обстановкой. На выкрашенных в зеленый цвет деревянных сидениях, ежась от сквозняков, дремали несколько человек. Какой-то дедушка готовился ужинать — очищал скорлупу с яйца. В стене зияли три квадратных отверстия билетных касс, два из которых были заколочены. Над ними висел фанерный щит с расписанием поездов. Геннадий уставился на него непонимающим пьяным взглядом.
— Ближайший поезд через час прибывает. Московский, — пришел ему на помощь Павел Остроухов.
— Во сколько он в Волгограде?
— В 5:15 — вот тут написано.
— Ну, давай!
— Чего давай? Стучись в кассу, бери билет!
Из переговоров с кассиром — сердитой заспанной теткой — выяснилось, что на станции Арчеда билеты продаются без указания места, то есть обилеченный пассажир должен носиться от вагона к вагону, спрашивать у проводников, есть ли места. С такой дурацкой системой обслуживания Кауров сталкивался впервые. Он даже потребовал жалобную книгу. Но Остроухов его успокоил.
— Да не заводись ты. Возьми для верности купейный вагон. В любом из них места свободные будут.
Кауров послушался совета умного и трезвого человека.
— Паша, можно я у тебя в машине водку допью? — спросил он, упрятав купленный билет в портмоне.
Паша не возражал. За всю жизнь у Геннадия не было приятеля, с которым он пережил бы совместные эмоции, сравнимые по силе и остроте с теми, что он испытал с этим малознакомым человеком из станицы Островской.
Кауров нащупал в кармане «Сникерс», последний из набора продуктов, купленных утром. Хлебнул еще водки и выплеснул на верного рыжего спутника все свои самые сокровенные мысли.
— Паша, Пашенька, дорогой мой человек, — пьяно шмыгая носом, начал Геннадий поток излияний. — Ты же меня счастливым сделал! Если б не ты, то кем бы я был? Геннадием Кауровым, обычным жителем городским. А теперь я кто? Самого Лазаря Черного внук! Чую даже, как сердце сильней застучало, как кровь в жилах бурлит. Нет, правда, потрогай, вот тут в висках пульсирует. Внутри все горит. Член, и тот от прилива крови стоймя стоит — не опускается. Это во мне сила бродит. Я и раньше чувствовал ее, да распознать не мог, сам себе в этой силе не признавался. А теперь она наружу поперла.
При этих словах Геннадий сжал в кулаке надкусанный батончик «Сникерса» так, что шоколад полез у него между пальцев.
— Доволен? — поинтересовался Павел.
— Угу, — промычал Кауров, слизывая с пальцев липкую шоколадную грязь.
— Ты портрет этот не можешь мне оставить на время? — попросил Остроухов. — У меня в Даниловке хороший знакомый — редактор районной газеты «Вестник хлебороба». Он его у себя пропечатает, объявление даст, глядишь, еще кто из дружков Лазаря откликнется — новые сведения сообщит. А портрет я тебе потом заказным письмом вышлю.
— Да какие еще сведения, и так уж все ясно, — сказал Геннадий, но рисунок достал и отдал.
— Отец в Питере с тобой живет? — осведомился Павел.
— Не-а, он у меня большой автомобильный начальник. У них с матерью своя хата шикарная. Ты если надо чего, не стесняйся! В Питер приезжай как к себе домой. И я, и отец все для тебя сделаем! Ты мне теперь лучший друг!
Остроухов усмехнулся.
— Денег возьми! Хочешь, двести баксов! — Кауров полез в бумажник. Но Павел его остановил.
— Даже и не думай! Не возьму.
— Тогда дай я тебя просто так, без денег, расцелую!
Но Остроухов уклонился от его пьяных объятий и заявил:
— Несчастная баба.
— Это ты про кого? — не понял Геннадий.
— Про тетю Машу эту. Деда твоего считает отцом.
— Чего это она несчастная? — не согласился Кауров. — Наоборот, счастливая. В сказку верит.
— Интересно, что с ней будет, если сказать, кто на самом деле ее отец.
— А ничего не будет. Не поверит она.
Кауров еще глотнул водки. Занюхал ее оберткой из-под «Сникерса» и мечтательно закатил глаза.
— Ну и человек дедуля! А братья эти — суки. Правильно дед грохнул их. Устроили тут «Поднятую целину». Людей насильно в колхозы гнали, голодом морили, детей заставляли негашеную известь есть. Дедову любовь вон трахнули. И Лазаря Черного хотели поиметь. Да не тут-то было. Он сам их поимел! Ха-ха-ха! (Геннадий показал Павлу неприличный жест и ощерился в пьяной улыбке). Дед мой знаешь кто после этого? Герой Советского Союза!
Остроухов странно покосился на Каурова.
— Да-да, — настаивал тот. — Совершить такое — все равно что под танк броситься или на амбразуру, как Александр Матросов. Когда дед пидарасов этих ехал убивать, он ведь на смерть ехал. Его же тут каждая собака знала… Опознали бы в два счета и к стенке! Дед за свою и Дарьюшкину поруганную честь мстил — а это, скажу я тебе, потрудней, чем на амбразуру. Подозреваю, он и потом, до самой старости не смирился. Было у нас убийство одно, так и не раскрытое. Кто-то грохнул насильника, которого папаша-прокурор от тюрьмы спас. А теперь я подумал, уж не дед ли мой это сделал — уж больно почерк похож. За такие подвиги орденов не дают. Но зато о них легенды слагают и из поколения в поколение потом детям и внукам рассказывают. И я сыну своему обязательно расскажу.
— У тебя сын есть?
— А то. Васька! Наследник. Два года ему, — Кауров задумался, вспомнив осенний разговор с отцом, и добавил: — Не прервется ниточка.
Он еще что-то говорил про дедушкин героизм, размахивал руками, расплескивал водку, а потом вдруг на полуслове почувствовал себя дурно.
— На воздух мне надо, — забормотали его губы, а руки задергали дверную ручку. В горле начались спазмы. Когда валился из машины на снег, его начало рвать.
— Морду вытри снегом — уделался весь! — выругался Остроухов.
Геннадий судорожно хватал снег пятерней, пытался размазывать его по лицу. Но каждое движение было болезненным, и Геннадий затих. Он чувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Ему нужно было отойти, отлежаться, отмерзнуть как следует.
Кауров не помнил, сколько так провалялся. Время, казалось, застыло. И было так хорошо лежать на снегу. Но этот блаженный покой был нарушен Павлом Остроуховым.
— Вставай, — тормошил он Геннадия. — Поезд через 15 минут.
— Какой поезд? — не понял Кауров. Он попробовал отбрыкнуться. Но Павел перевернул его на спину и несколько раз хлестнул ладонью по щекам.
— Ты у меня встанешь, сука!
Удары были похожи на ожоги. Они подействовали отрезвляюще. Кауров замычал и попытался подняться. Но ноги и руки почти не слушались. Тогда Павел подхватил и перебросил на себя пьяное тело. Геннадий пытался помогать Остроухову. Сучил ногами по снегу, изображая шаги. В обнимку они двинулись к вокзалу.
На перроне Павел посадил его на скамейку. Кауров уронил голову на грудь. Еле-еле заворочались в голове мысли, а перед глазами поплыли туманные слабые образы. Вот Лазарь Черный и Дарьюшка идут мимо него по этому самому перрону. У них молодые лица, точь-в-точь как на разорванной пополам фотографии. «А ведь это я их воскресил, — догадался Геннадий. — Я шел по следу Лазаря. Заново проживал его неизвестную жизнь. С каждым шагом тайна приоткрывалась, дедушка становился живее. И вот теперь он снова идет по перрону. Вместе с Дарьюшкой. И все благодаря мне».
Раздались два коротких гудка, появился поезд. Лазарь побежал к своему вагону, на бегу обернулся, посмотрел на него…
И в этот момент Геннадий снова увидел перед собой лицо Остроухова. Тот тормошил его за плечи.
— Эй, дурень, твой поезд пришел.
— Да, спасибо, — к Каурову вернулась речь. Но ему было невыносимо грустно от того, что едва воскресший дедушка снова исчез…
На счастье, один из купейных вагонов остановился прямо напротив них. В нем отыскалось для Геннадия свободное место. Проводница проверила билет и вернулась в служебное купе. Кауров и Остроухов прощались в тамбуре.
— Ты прости меня, — бормотал Геннадий заплетающимся языком. — Потерял концентрацию. Редко так напиваюсь. Но сегодня дунул. Дундук. Паша, я так по жене соскучился. Видел бы ты ее! У меня жена красивая обалденно. А я, дундук, изменил ей с француженкой. Катрин ее зовут. До того сладко с ней трахаться было… Нет, ты все-таки возьми деньги!
Геннадий снова извлек наружу две зеленые купюры и принялся совать их рыжему. Но тот грубо оттолкнул его руку:
— Да не нужны мне твои деньги поганые! На лекарства себе оставь.
— Какие лекарства? Что-то я, Паша, тебя не пойму.
— Меня не Пашей зовут.
Геннадий уставился удивленно на собеседника, силясь понять смысл услышанного. Лицо рыжего вдруг сделалось плохо узнаваемым. Его губы скривились, глаза излучали ненависть и презрение.
— Что, удивлен, дундук? — спросил он Каурова.
— Чего это с тобой? — недоумевал Геннадий.
— А то, что зовут меня не Пашей, а Сашей. И фамилия моя не Остроухов.
— А как?
— Фамилия моя Рогачев, — глаза рыжего сверкнули торжествующим огнем, и Геннадий понял, почему лицо водителя «девятки» в первый же момент показалось ему таким знакомым. Но не успел толком ни удивиться, ни испугаться.
— Ну, со свиданьицем! — изрек рыжий водила. В этот момент что-то громко хрустнуло у Каурова в голове. Перед глазами вспыхнули искры. А потом наступила темнота.