Ломоносов собирался на обед к Шувалову.
Специально к этому обеду он приказал нашить на парадный кафтан крупные стеклянные пуговицы, вышедшие из моды несколько лет назад.
Михайло Васильевич необычайно долго задержался у зеркала. Слуга обеспокоенно спросил:
— Что–нибудь в одежде не так, Михайло Васильевич? Пуговицы, конечно, нынче такие не носят. Но вы же сами приказали…
— Все в порядке. А пуговицы блестят?
— Блестят, блестят. Я их и мыл и щеточкой чистил. Великоваты, конечно, по нынешнему времени…
— Зато заметны.
— Заметны–то заметны, не хочешь — заметишь.
— Это мне и надо.
Иван Иванович Шувалов — двадцатисемилетний красавец, фаворит стареющей императрицы Елизаветы Петровны — не занимал никакой высокой государственной должности, не жаждал чинов, не хотел власти, но был одним из самых могущественных лиц в России. Императрица исполняла любое его желание, любую просьбу. Если уж о чем брался хлопотать Шувалов, то можно было заранее быть уверенным в успехе.
Не имея вкуса к политике, Иван Иванович чувствовал склонность к искусствам и наукам. Может быть, при других обстоятельствах, занявшись серьезно литературой, живописью или какой–нибудь наукой (сейчас же этим он занимался по–любительски — немного и поверхностно), Шувалов и стал бы неплохим литератором, живописцем, ученым. Однако его положение, обязывающее вести светский образ жизни, в соединении со слабохарактерностью исключало всякую серьезную работу.
Но Ломоносов прощал Шувалову его сибаритство, лень, щегольство за то, что тот, несмотря на все недостатки, искренне почитал просвещение и, главное, безотказно и с удовольствием брался хлопотать и устраивать любое дело, которое обещало России приращение наук и художеств.
Шуваловский дворец на углу Невского проспекта и Малой Садовой был обставлен мебелью из Парижа, украшен дорогими картинами и скульптурами и всякими модными редкостями. Обеды, балы, вечера, маскарады, которые давал Шувалов, равно как и его наряды, служили для придворного Петербурга образцами вкуса и моды.
Ломоносовский кафтан сразу обратил на себя внимание вельможных гостей Шувалова. Михайло Васильевич заметил насмешливые взгляды, но, не подавая вида, нарочно старался встать рядом с самыми завзятыми щеголями, где бы его кафтан особенно выделялся. Он был доволен, его план удавался.
Но одновременно думалось с горечью: «Сколько сил было потрачено на то, чтобы привлечь внимание к важным, действительно интересным вещам, и не удавалось, а тут — уж такая ерунда — явился в модное общество в немодном кафтане, а разговоров хватит на несколько дней».
Вспомнилось, как в тесной чадной лаборатории в жару и духоте от беспрерывно топящейся печи, в облаках дыма и тонкой пыли от тонко растираемых минералов он развешивал составы, смешивал, бегал от стола к печи, пробовал сочетания, записывал в журнал опыты — одни отмечали ошибки, другие обещали удачу, волновался, ждал результата — что выйдет из печи: сверкающая смальта или мутный слепой окатыш.
Болезнь не болезнь, он с утра шел в лабораторию. Как раз тогда случился очередной приступ ревматизма, ноги так болели, что еле ходил, но все равно работы не оставил. Ведь больше четырех тысяч опытов поставлено, прежде чем смог делать мозаику, какую надо. Добротой не уступающую итальянской.
Производство мозаики и других изделий из цветного стекла — бисера, стекляруса — сулило большую выгоду России, потому что бисер и стеклярус были в моде, их ввозили из–за границы, переплачивая за них втридорога.
Ломоносов послал на имя императрицы прошение, чтобы ему разрешили построить завод цветного стекла. Изложил все выгоды, которые воспоследуют от этого для России, представил при прошении образцы стекол, бисера и стекляруса, полученные им в лаборатории. Но прошение осталось без ответа.
Несколько раз Михайло Васильевич пытался поговорить о выгодах производства отечественного стекла с Шуваловым, но тот просто переставал слушать и однажды досадливо сказал:
— Ах, Михайло Васильевич, как вам не надоест эта физика и химия! Ей–богу, было бы лучше, если бы вы то время, которое ныне тратите на физические и химические опыты, посвятили словесным наукам. «Российская история» не закончена, оду ко дню восшествия государыни на престол в нынешнем году не сочинили… Вам бы надо вовсе оставить физику и химию.
— Одно другому не помеха, — ответил Ломоносов. — Я же на физические и химические опыты не у дела отнимаю время, а занимаюсь ими в свободное время, вместо бильярда. Всякому человеку нужен отдых от трудов. А что требуется по должности: надписи на иллюминации, оды и другие сочинения, я исполняю исправно.
Но иного пути, кроме того, как действовать через Шувалова, не было, и тогда Михайло Васильевич, прекрасно изучивший своего вельможного покровителя, решил действовать по–иному…
За столом Иван Иванович сказал:
— Михайло Васильевич, наверное, потому что занимается сейчас древней историей, надел кафтан со стеклянными пуговицами. Стекло давно вышло из моды.
— Вовсе нет, — живо и громко отозвался Ломоносов, — просто мода, особа прекрасная, но легкомысленная, не дала себе труда подумать, что такое стекло и оценить его по достоинству. — Михайло Васильевич повел головой вправо и влево, показывая тем, что обращается ко всем сидящим за столом, и продолжал так же громко: — Стекло, господа, не такая уж простая вещь, какой кажется на первый взгляд. Мы сравниваем с хрупкостью стекла хрупкость счастья. Да, стекло хрупко, но оно имеет, кроме сего недостатка, тьму достоинств. Я готов доказать, что человечество пропало бы без стекла.
— Интересно, — улыбнулся Шувалов. — Я никогда не задумывался на эту тему и, по правде сказать, не вижу в стекле такой важности. Человек не может жить без пищи, без воздуха — это я понимаю…
— И без денег, — вставил кто–то, и все засмеялись.
— Всё это вещи важные, — подхватил Ломоносов, — но и стекло не уступает им.
Михайло Васильевич поднял бокал с вином. Красное вино светилось в хрустале.
— Чтобы к нам пришло веселье, — торжественно произнес Ломоносов, — мы пьем вино и пиво из чистого стекла. Как бесхитростное сердце не может скрыть своей любви или неприязни, так и стекло обнаруживает чистоту напитка, наливаемого в него. И оттого напиток бывает нам слаще.
Кто–то одобрительно захлопал в ладоши.
Ломоносов движением руки остановил шум.
— Но не только в этом польза стекла. Это только начало реестра его достоинств. Роду человеческому — увы! — нередко приходится переносить болезни. Чем лечит лекарь наши страдания? Лекарствами. А лекарства приготовляют и хранят в стекле. Значит, мы обязаны частью здравия своего, а иной раз и жизнью стеклу. При ослабевшем зрении кто помогает нам вернуть его былую остроту? Очки из стекла! В зимнюю пору стекло творит истинное чудо, позволяя нам укрываться от холода за толстыми стенами и одновременно пользоваться солнечным светом.
— Браво, браво! — воскликнул Шувалов.
Ломоносов поклонился.
— Теперь я обращаюсь к лучшей половине человечества, к красавицам, к их нежным и добрым сердцам. Признайтесь по совести, сколько красоте вашей способствует зеркало, которое указует вам верные пути к очарованию и покорению наших сердец? А как замысловаты и красивы узоры из бисера на ваших уборах! Бисер — же стекло, и оно верно служит вам. Таким образом, господа, вы воочию могли убедиться, что стекло дарует нам одни радости, увеселяет дух, что оно полезно молодым и старым. Много можно говорить о нем, и дня не хватит, чтобы исчислить его достоинства. В заключение скажу только, что стекло сделало человека равным божественному Прометею. Тот добыл огонь с неба великими трудами. Мы же можем ежедневно низводить с неба огонь при помощи увеличительного стекла.
За столом оживились. Шувалов предложил тост:
— За стекло! Вы, Михайло Васильевич, говорили о стекле, как поэт, вам просто необходимо написать об этом стихи. Я прошу вас.
— Ваше желание для меня свято, — сказал Ломоносов, — и почту за честь его исполнить.
— Так, значит, за стекло и его поэта! — поднял Шувалов бокал.
Во время обеда речь не раз возвращалась к стеклу. И Ломоносову удалось без помех развить мысль о необходимости основания в России стекольной фабрики.
— Восемь лет назад все мы дивились красоте мозаик, привезенных его сиятельством господином вице–канцлером из Рима, — говорил Ломоносов. — Но не худшего качества мозаику мы можем делать из российских материалов, и притом в три раза дешевле, чем она обходится на месте, в Риме. Найдется много покупщиков на мозаичные столы, кабинеты, зеркальные рамы, шкатулки, табакерки. Кроме того, в России не производят, а привозят на многие тысячи из–за границы цветные стекла, бисер, пронизки, стеклярус, отчего они у нас весьма дороги.
— Справедливо говорите, Михайло Васильевич, — вступил в разговор один из гостей. — На днях купил я бисерный чехольчик на трубку. Мизерная вещичка, а отдал двадцать пять рублей.
— Из отечественного бисера, полагаю, впятеро дешевле станет, — ответил Ломоносов. — А по всему государству какая прибыль будет!
— Убедил, убедил, — засмеялся Шувалов. — Ладно, подавайте прошение в Сенат о разрешении открыть стекольную фабрику, я замолвлю за вас словечко. Но вместе с прошением чтобы были и обещанные стихи о стекле.
— Прошение уже заготовлено, а стихи будут.
Шувалов повернулся к соседу и принялся рассказывать, как трудно слагать стихи, как он сам, бывает, над одним катреном бьется неделями.
Для Ломоносова обед потерял теперь всякий интерес, и он ждал удобного момента, чтобы уйти.
Месяц спустя, в середине декабря, на квартиру к Ломоносову вдруг нагрянул Шувалов.
Оставив карету, запряженную шестерней, на улице (во двор по его тесноте она въехать не могла), Иван Иванович, сопровождаемый гайдуком, прошел к Ломоносову.
— Михайло Васильевич, я привез вам подарок.
Шувалов кивнул, и сопровождавший его гайдук выступил вперед и на вытянутых руках подал Ломоносову свернутый трубкой и запечатанный сургучной печатью лист, как обычно присылались сенатские указы.

Ломоносов сломал печать, развернул и прочел: «Указ Правительствующего Сената 14 декабря 1752 года о позволении Профессору Ломоносову завесть фабрику для делания разноцветных стекол, бисеру, стеклярусу и других галантерейных вещей».
— Доволен, Михайло Васильевич? — спросил Шувалов.
— Уж не знаю, как вас благодарить…
— Впрочем, Михайло Васильевич, разрешение получить не штука. А вот землю под фабрику и людей к ней Сенат дать не вправе. На это требуется именное императорское повеление.
— Будьте уж благодетелем до конца…
— Конечно, я постараюсь. Но тут очень помогли бы стихи. Ваши резоны, изложенные в стихах, представляются более убедительными, чем проза. Завтра государыня и двор отбывают в Москву. Там мы пробудем не менее полугода. Поэтому как только стихи будут отпечатаны, пришлите их мне в Москву.
…Видя, что теперь от него самого зависит успех его затеи со стекольным заводом, Ломоносов засел за стихи о стекле.
Он решил писать их в виде письма к Шувалову. «Письмо о пользе стекла к высокопревосходительному господину генералу–поручику действительному ее императорского величества камергеру…» — написал Ломоносов заглавие, затем перешел к самим стихам.
Первые строки сложились довольно легко и быстро, поскольку для них требовалось не столько поэтического вдохновения, сколько холодного версификаторского умения:
Неправо о вещах те думают, Шувалов,
Которые Стекло чтут ниже Минералов,
Приманчивым лучем блистающих в глаза:
Не меньше польза в нем, не меньше в нем краса.
Нередко я для той с Парнасских гор спускаюсь;
И ныне от нее на верьх их возвращаюсь.
Пою перед тобой в восторге похвалу
Не камням дорогим, не злату, но Стеклу.
Но потом Ломоносову уже не пришлось себя принуждать к писанию стихов: тема вдруг открылась ему своей поэтической стороной и обрела величие. Исчисление случаев житейской пользы, которую можно извлечь из употребления стекла, отошло как бы в сторону, и открылась великая, захватывающая дух картина Мироздания, полная красоты, гармонии и глубокого смысла, правда весьма часто непонятного для глаза и разума человека. И в этой величественной картине стекло представилось как частица Мироздания — произведение Природы и рук человека, вырвавшего у Природы секрет его создания.
Ломоносов писал о рождении стекла в огне, о том, что человек в телескопах заставил стекло рассказывать о далеких мирах, а в микроскопах — о ближайших, но невидимых глазом.
Когда, две недели спустя, Михайло Васильевич написал последнюю строчку и переписал «Письмо о пользе стекла» набело, то сам удивился его объему — получилось четыреста сорок строк.
На другой день, а случилось это под Новый год, тридцатого декабря, Ломоносов отнес рукопись в канцелярию Академии с рапортом, что–де желает напечатать в академической типографии оное письмо на собственный счет четыре сотни книжек, двадцать из них на александрийской бумаге, остальные на обычной.
Зная, что советник канцелярии Шумахер — лютейший его враг, догадавшись, как нужна ему, Ломоносову, эта книжка, постарается отказать, Михайло Васильевич на словах добавил, что отдает в печать «Письмо» по желанию и под покровительством Ивана Ивановича Шувалова. Шумахер осклабился и приказал секретарю:
— Иоганн, запишите в журнал решение канцелярии: «Печатать немедленно».
16 февраля Ломоносов получил из Москвы письмо от Шувалова. Тот писал, что для скорейшего разрешения дела о фабрике следует Михайлу Васильевичу самому приехать и просить императрицу, а просьба его будет решена положительно.
Ломоносов понимал, что решение могло бы быть принято и без него. Но, видимо, спросила императрица где–нибудь на балу: «Почему, мол, не вижу нашего пииту Ломоносова?» Сама–то Елизавета Петровна, возможно, через минуту забыла про свой вопрос, а те, кому положено исполнять ее желания и распоряжения, запомнили.
«Ничего не поделаешь, надо ехать, — решил Ломоносов. — Зимний путь уже рушится, если сейчас не съездить, можно надолго застрять»,
В тот же день он подал в канцелярию Академии рапорт об отпуске в Москву на месяц. Шумахер отказал. Тогда Ломоносов обратился в Сенат, и через три дня отпуск был получен.
Михайло Васильевич был уверен, что «Письмо о пользе стекла» уже отпечатано, и в последний день перед отъездом пошел в типографию, чтобы забрать подносные экземпляры.
В академической типографии Михайло Васильевич был частым гостем. Там его знали все, до последнего ученика, и он знал многих. Пока Ломоносов шел через наборную и печатную залы, со всех сторон слышалось:
— Здравствуйте, Михайло Васильевич!
— Почтеннейше кланяемся.
— Что нынче принесли?
Отвечая на поклоны и приветствия, Ломоносов прошел в клетушку корректора Борисова.
— Алексей Степанович, велите дать мне двадцать экземпляров «Письма о пользе стекла».
— Как говорите? «Письмо о пользе стекла»? Такого сочинения мы не печатали.
— Не может быть! Ты запамятовал, верно.
— На память пока не жалуюсь. Не верите, посмотрите сами, что присылали из академической канцелярии за последний месяц.
Ломоносов схватил пачку академических распоряжений, перебрал раз, другой, третий — распоряжения о напечатании «Письма» не было.
— Не прислал, подлец! Без ножа зарезал!
Ломоносов выбежал из типографии. Бурей промчался через канцелярию и, оттолкнув секретаря, пытавшегося преградить ему путь, ворвался в кабинет Шумахера.
— Что ж это такое, Иван Данилович?
Шумахер, самодовольный и важный, как истукан сидел за большим столом, отражаясь в полированной столешнице. В первое мгновение на его лице мелькнул испуг, он привскочил было с кресла, но быстро опомнился и принял прежнее положение.
— Чем вы недовольны, господин Ломоносов?
— Почему не отослано в типографию «Письмо о пользе стекла»?
Шумахер развел руками:
— Что было в моих силах, я сделал, но я не бог, чтобы быть всемогущим. В типографии нет бумаги для вашего сочинения. Повремените месяц–полтора, отпечатаем.
— Есть бумага в типографии, я сам видел! — вне себя закричал Ломоносов.
Шумахер ответил подчеркнуто спокойно:
— Та бумага предназначена для издания сочинений, принятых к печатанию ранее вашего. Но если вам так спешно требуется, подайте просьбу господину президенту Академии, и, если он повелит, ваше «Письмо» вне очереди, на чужой бумаге…
Ломоносов, не дослушал тирады советника канцелярии махнул рукой и пошел из кабинета.
«Если даже начать печатать сию секунду, все равно не успеть, — думал он. — Ладно, с Шумахером я еще посчитаюсь. Но что делать? Столько старанья, а теперь все идет прахом!»
Ломоносов вышел из канцелярии и, задумавшись, остановился.
— Михайло Васильевич! — окликнул его тихий голос.
Ломоносов обернулся. Возле него стоял старик переписчик из академической канцелярии.
— Михайло Васильевич, у нас тут толковали про твою незадачу. Все тебе сочувствуют. Это Шумахер, он подстроил.
— Знаю, Ефимыч, что он.
— Так ты не убивайся, Михайло Васильевич, я тебе твое сочинение перепишу так, как императорские указы пишут, лучше печатного будет. Без Шумахера обойдемся. После занятий приду и перепишу. Всю ночь просижу, а сделаю.
Ломоносов посмотрел старику в глаза:
— Значит, говоришь, без Шумахера обойдемся? Приходи, Ефимыч. Большое дело от этого сочинения зависит.
— Мы понимаем. Разве ты когда малыми делами балуешься, ты за большие берешься. Приду, будь надежен.
Когда Ефимыч пришел, Ломоносов посадил его за свой стол, сам принес штоф водки, кувшин квасу, миску с квашеной капустой, миску с вареной говядиной.
— Нет, Михайло Васильевич, до работы и во время работы не принимаю, — решительно отстранил от себя штоф Ефимыч. — Работа требует головы ясной, руки твердой. Унеси ты это зелье с глаз долой, чтоб не смущало. А квасу, пожалуй, выпью.
Ефимыч засел за переписку.
Ломоносов пошел было спать, но не спалось, время от времени он выходил в кабинет. Постоит, посмотрит на склоненного к столу Ефимыча, послушает скрип пера и уйдет.
Наконец Ефимыч отложил перо, присыпал песочком последний лист, сдул песок и сказал:
— Готово, Михайло Васильевич. Ты посмотри, лучше печатного сделал. Печатное письмо чем хорошо? Тем, что для глаза читать необременительно. Зато в нем красоты нет. А я написал — и читается легко, и красиво. И заметь, ни одной подчистки. Для тебя уж постарался.
Ломоносов обнял старика.
— Спасибо, Ефимыч.
Из Москвы Ломоносов привез императорский указ о том, что в Копорском уезде, как раз там, где он присмотрел место, возле деревни Усть–Рудицы, жалуются ему земли под стекольную фабрику.