К книге
Ключи от Петербурга. От Гумилева до Гребенщикова за тысячу шаговМаршрут второй Ленинград эпохи джаза (между Лиговским и Литейным проспектами). Остановка первая: Городское общежитие пролетариата (Лиговский проспект, дом 10). 3
32%
Маршрут второй Ленинград эпохи джаза (между Лиговским и Литейным проспектами). Остановка первая: Городское общежитие пролетариата (Лиговский проспект, дом 10). 3
19

Вроде бы псевдоним Даниил взял в честь своей школьной учительницы Елизаветы Хармсон. Хотя почему именно в ее честь, совершенно непонятно. Вряд ли речь идет о том, что юноша был в учительницу влюблен:

с противоположным полом у Хармса почти всю жизнь были сложные отношения.

Мемуаристы в один голос утверждают: Даниил был очень закрытым человеком. Нелюдимым, даже угрюмым домоседом. Если он и выходил прогуляться, то каждый раз молча, в одиночестве, заложив руки за спину, по одному и тому же маршруту. Возвращаясь с прогулок, бывало, записывал в дневнике что-нибудь вроде: «Рассказ „Встреча“. Вот однажды один человек пошел на службу, да по дороге встретил другого человека, который, купив польский батон, направлялся к себе восвояси. Вот, собственно, и все».

Бо́льшую часть жизни Даниил прожил вдвоем с отцом, а последние несколько лет еще и с женой Мариной. Папа писателя по молодости лет служил во флоте, воевал, потом вступил в подпольную организацию, подготовил несколько терактов, был судим, приговорен к казни, которую заменили на сахалинскую каторгу. Отсидев, совершил кругосветное путешествие, собрал дорогую коллекцию буддийских статуй, пробовал постричься в монахи, женился, разработал собственную богословскую систему – в общем, времени даром не терял, жил на полную катушку.

Под стать папе была и вторая жена Хармса. По непроверенным сведениям, она приходилась родственницей князьям Голициным, и много позже, уже в 1940-х, она уедет во Францию; там, в Ницце, отыщет давным-давно эмигрировавшую мать, закрутит роман с ее молодым супругом (собственным отчимом), сбежит с ним в Венесуэлу; потом, бросив любовника, выйдет замуж за еще одного аристократа-эмигранта, разведется и с ним, разбогатеет, разорится, еще раз выйдет замуж и в итоге умрет в США в возрасте девяносто шести лет.

При желании, и об отце писателя, и о его последней супруге можно было бы написать по увлекательному приключенческому роману. Но вот о самом Хармсе сказать почти и нечего. На фоне родственников Даниил выглядит бледновато. Всю жизнь, никуда не выходя, он провел в крошечной папиной квартире на улице Маяковского. Почти нигде не бывал, ни в чем не участвовал, мало с кем общался, рано ложился, рано вставал… очень типичная петербургская биография.

Дом, в котором он жил, узнать несложно: несколько лет назад на боковом фасаде появился огромный портрет Даниила. Вид у писателя невеселый. Годы, которые Хармс провел в этом здании, были голодными, безденежными. Его дневники полны записей вроде: «Последние четыре рубля потратили еще в субботу, в магазин опять не ходили, Марина второй день ничего не ест». Так что если он куда и выбирался, то разве что на Моховую улицу, где в те годы жило сразу несколько знакомых литераторов, у которых можно было стрельнуть деньжат до ближайшего гонорара.

Пережив самые голодные послереволюционные годы в Доме искусств, дальше ленинградские писатели быстро пошли в гору. Обзавелись отдельными квартирами и домработницами, приобрели привычки обедать в ресторанах и летом ездить позагорать на море. Поддержать материально так и не устроившегося в жизни Хармса им было не жалко. Чаще всего Даниил брал в долг у драматурга Евгения Шварца (автора пьес «Обыкновенное чудо», «Тень» и «Дракон»), а иногда у Самуила Маршака. С прочими жившими в том районе литераторами он был знаком хуже, поэтому заговаривать о деньгах немного стеснялся.

Впрочем, если их с женой приглашали на вечеринку, он не отказывался: приходил, садился в уголок и подолгу молчал. Литераторы перемещались с квартиры на квартиру, пили, болтали о литературе, сплетничали, флиртовали с молоденькой Риной Зеленой. Самые развеселые писательские посиделки устраивал тогда бывший флотский офицер Сергей Колбасьев. Одно время он считался чуть ли не официальным наследником Гумилева – поэтом, который продолжит песню с того места, где остановился Николай Степанович. Однако на поэзию Колбасьев вскоре махнул рукой и к концу 1920-х больше был известен как специалист по новорожденной музыке «джаз».

Несколько лет Колбасьев прослужил при советском торговом представительстве в Хельсинки. И привез оттуда большую коллекцию патефонных пластинок. Теперь он любил ставить записи знакомым и лично демонстрировал, как именно под них стоит вихлять бедрами. Чуть позже он даже заведет себе на радио авторскую программу, в которой станет рассказывать о джазовых звездах. Интересно, что по-русски слово «jazz» в те годы было принято произносить как «жац», что, согласитесь, логично: ведь «pizza» мы же не читаем как «пизза», не правда ли?

Совсем недалеко от квартиры Колбасьева в те годы заново открылся цирк Чинизелли. Предыдущие годы он простоял заколоченный. В 1919-м, когда к городу подходил Юденич, из цирка пытались сделать неприступный рубеж обороны: завалили снаружи мешками с песком, в каждом окне устроили по пулеметной точке. А теперь все это разобрали и стали проводить на арене рукопашные бои с денежными ставками. Каждый вечер перед кассами выстраивались многокилометровые очереди.

Именно в этом цирке прошел самый первый в СССР джазовый концерт. В 1923-м в молодую республику Советов пригласили из Америки диксиленд в составе чуть ли не сорока чернокожих музыкантов. То, что они играли, считалось очень прогрессивной музыкой угнетаемого в Америке меньшинства. О джазе тогда даже в Европе мало кто слышал. А вот Колбасьев привел с собой большую компанию литературных знакомцев, выступил перед концертом с большой лекцией и популярно объяснил собравшимся, что такое диксиленд.

Вскоре джаз уже пытались играть перед сеансами в кинотеатрах. Их в городе открылась целая куча – больше сорока мест. На Невском, где хозяева были побогаче, нанимали целые оркестры. В заведениях попроще ограничивались тапером. Именно с треньканья на пианино в киношках начинал молодой очкарик Митя Шостакович. Пленка во время сеансов постоянно рвалась, зрители бурно выражали возмущение. Позже Шостакович вспоминал, что главным в его работе было вовремя увернуться, когда посетители начинали кидаться в сторону экрана мусором и бутылками.

Так все они в те годы и жили. На Фонтанке, Моховой, Литейном и паре перпендикулярных улиц, чуть ли не в соседних квартирах, жил весь цвет тогдашней советской литературы, все ее будущие классики и мученики.

И даже Анна Ахматова, которой было уже под сорок и пик славы которой давно остался в прошлом, жила именно в этом районе.

С занудой Шилейко к тому времени Анна уже развелась. Вместе с дореволюционной подружкой Глебовой-Судейкиной она меняла адреса, мужчин, места работы, кочевала с квартиры на квартиру и оставалась ночевать в непонятно кому принадлежащих постелях. Стихи ее печатать давно перестали, да она больше и не показывала никому то, что писала. Просто жила, как жилось, надеясь, что так можно протянуть еще довольно долго.

Жили бедно, зато весело. По коммунальным кухням Ахматова ходила в черном шелковом платье, с белым платком через плечо, в белых чулках и черных туфлях. Выглядела она роскошно – правда, помимо перечисленного, никакой другой одежды у нее и не осталось, и если бы платье или туфли порвались, ей бы было просто не в чем выйти из дому. В квартиру на Фонтанке, где она одно время жила, власти подселили деревенскую старуху с внучкой. Внучка пыталась водить домой своих корявых ухажеров, и язвительная поэтесса хохотала над ними во весь голос. Старушка в ответ ворчала, неодобрительно рассматривая Ахматову:

– Ишь ты, тоже! Распустила волосы и ходит, как олень!

Дурацкая присказка очень веселила подружек. Близкие приятели еще долго называли Ахматову именно этим прозвищем – Олень.

А потом, устав, Ахматова опять вышла замуж – в третий и последний раз. Ее мужем стал Николай Пунин, сутулый мужчина, то ли литературовед, то ли чиновник от искусства. На самом деле Пунин был женат, да только кому это мешало в развеселом тогдашнем Ленинграде? Николай водил любовниц прямо в семейную квартиру, которая располагалась не хухры-мухры, а в Фонтанном доме, бывшем дворце графов Шереметьевых. Настал момент, когда сюда же Пунин привел и Анну. Она осталась на всю ночь, а утром через голову надела свое шелковое платье, вышла в коридор умыться, встретила там законную супругу Пунина, не дрогнув поздоровалась с ней, а умывшись, пешком ушла к себе домой. Будто ничего и не было.

Пунин к такому не привык. Ему хотелось, чтобы женщины сходили по нему с ума, чтобы не его игнорировали, а он игнорировал. Ему хотелось бурных объяснений, а Ахматова просто молчала и жила дальше. Никак не показывая, что та ночь хоть чем-то ей запомнилась.

Через пару недель он зашел в ее квартиру, но Ахматову не застал. Они договаривались, что он зайдет, и ему казалось, что она обязана быть тут, но соседка сказала, что Анна с подружкой ушла к приятелям. Пунин попросил разрешения подождать.

Прошло два часа. Анна давно должна была вернуться, но ее не было. Пунин дважды выходил на улицу, гулял вдоль Летнего сада и обратно, возвращался в квартиру, снова выходил, а она все не возвращалась. «Все закипало во мне дикой ревностью», – писал он позже. Около часа ночи, близкий к помешательству, Пунин решил сам отправиться на квартиру этих приятелей и, если понадобится, силой увести Ахматову оттуда: «Я не любил, когда она ходила к этим людям, запрещал ей туда ходить. Там много пили и люди вели себя развязано». Он почти бегом добежал до Троицкого моста и тут увидел ее. Анна шла по мосту в обнимку с писателем Замятиным, и в руках у нее были цветы.

Замятин был пьян и пытался что-то шептать Анне на ухо. Но как только перед ними появился разъяренный Пунин, струсил и отошел. Николай выхватил букет и швырнул его в Неву. «Помню острое наслаждение, которое бритвой полоснуло меня по спине, когда я принялся рвать и мять эти розы. Стебли с хрустом ломались, на пальцах моих была кровь от шипов, а я все не мог остановиться. Кровью я испачкал руки Анны».

Остаток той белой ночи он проплакал, стоя на коленях у ее постели. В их самый первый раз Пунин подарил ей свой крестильный крестик (зачем?). Теперь попросил отдать крестик обратно, а она просто молчала, прикуривая папиросу от папиросы и глядя на Пунина своими огромными глазами. В дневнике он позже запишет, что она «самая страшная из звезд». Вскоре после этого Пунин окончательно разошелся с предыдущей женой и стал жить с Анной.

Всем им казалось, будто все устаканилось, черная дыра послереволюционных лет осталась в прошлом, и дальше все будет, как при прежнем режиме или даже лучше, ведь теперь над душой не стоят противные царские цензоры, да и труд поэтов новая власть готова оплачивать куда щедрее, чем прежняя. Никто из литераторов не мог даже представить, каким именно боком повернутся к ним подступающие 1930-е.

Предыдущая главаГлава 19 из 60Следующая глава