К книге
Огонь и агонияСтраница 43
80%
Страница 43
43

Успешный, состоявшийся молодой автор – в тридцать два – тридцать семь первая книга: норма. Сейчас это невозможно передать, невозможно дать понять и почувствовать: вот вино переходит в уксус – это слишком выспренно, литературно, банально: вот как скульптурный гипс затвердевает и крошится, как бегун превращается в ржавеющего робота – вот так поколение выбивалось из литературы: медленно, последовательно, спокойно, без малейших признаков сочувствия или там заботы о литературе. Сволочные равнодушные чиновники уже правили всем.

А мы ввязались в гонку вооружений! Это прорва денег! А они все государственные! А еще надо кормить наших друзей, решивших пойти по пути социализма! Это вся шваль африканских и азиатских царьков, князьков и авторитетных местных бандюков, которые решили нагнуть население под себя. И все знали: объявишь себя социалистом или коммунистом, обругаешь Америку – и подставляй карман, русские прибегут и все задаром дадут. А где деньги, Зин?..

На издательство отпускалось меньше. На бумагу меньше, новые типографии исключительно под партийную литературу и пропаганду ставились, книжные планы – сокращались! И одновременно – упорные слухи фабриковались: СССР – самая читающая страна в мире! Слухи и народные мнения у нас, нужные Партии, изготавливала и внедряла Лубянка – а дальше зеленая сама пошла, поддернем да ухнем.

Никогда в новейшей истории книга не ценилась – во всех смыслах – так, как в 70-е годы в СССР. 100 000 тираж Марселя Пруста! Французы рты разевали и не верили! Да читало-то его тысяч семь от силы. А на полках стоял – для престижа – у завмагов, начальников всех рангов и так далее. Это был один из показателей престижа.

Продавщица книжного – ценная профессия, директор – вообще король. Им дарили духи и коньяк, устраивали билеты на концерты и на поезд, на прием к врачу, тряпье дефицитное могли принести и так далее. Ну, чтоб отложили книжечку. Хорошую, в смысле.

Была неофициальная профессия – книжный спекулянт. В Ленинграде он назывался «холодняк». Прекрасно были образованные и информированные люди. Мечта их – несколько лет поработать товароведом в магазине старой книги, букинистическом, на приемке книг, которые люди несли на продажу. Составить себе классную библиотеку, и разбогатеть, пуская ценные книги мимо магазина – либо дешево оценивая и откладывая для своего партнера, чтоб он купил. Это была дико блатная профессия, очень трудно было пробиться, закрытый рынок. Меня однажды долго звали на Староневском, за Московским вокзалом у Суворовского: ты разбираешься, ты честный, ты не пустишь мимо магазина своим – связей не имеешь. За два-три года составишь себе фантастическую библиотеку, ты же любишь книги, а там – захочешь, так уже уйдешь. Называли кретином и сокрушались над моей злокачественной глупостью: ты просто себе же враг.

В «Березку», валютки для иностранцев, своих граждан уже не пускали. И все иностранцы знали: лучший подарок в интеллигентный дом, будут ахать, гладить со слезами, радоваться как дети – это книга из «Березки». Там самые ценные продавались. «Рыжий Мандель» – 80 рублей у холодняков (номинал – 2 рэ с чем-то), это был коричневый большой однотомник избранных стихов Мандельштама, единственное издание тех времен; «Большой Пастернак» – 70 рублей (стихи в серии «Библиотека поэта», полный формат), «Синий Булгаков» – 50, помнится. Иногда они до 100 могли подняться. Нормальные люди себе этого позволить не могли, да многие и ездить на книжный рынок на край города боялись, его гоняли; и холодняков в подворотнях у букинистических боялись, их КГБ пасло, а засветился – и прощай «почтовый ящик», возможность заграницы – всего боялись в 70-е!

В среднем хорошая книга стоила 5 номиналов. «Домой возврата нет» Томаса Вулфа я купил за 15 рублей.

А вот книг живых советских прозаиков я там вообще не помню. Кроме буквально нескольких, о них скоро скажем.

А писателей-то вообще ведь до фига развелось после ХХ Съезда! Одних членов Союза писателей СССР – 11 000! А задние тоже хочут, ножками сучат! Все хотят печататься, быть писателями, жить на гонорары! А посылать на Колыму кормиться подножным золотом – уже не принято.

Мне в Ленинграде, в Союзе писателей, предлагали в конце 70-х: поезжай на два года в Свердловск, там на завод (по-моему, сам Уралмаш) оформят типа слесарем или кем разряда 3–4, квартира двухкомнатная отдельная (писателю же кабинет нужен!), зарплата двести на руки, а сам – работать в библиотеке местной и в архиве – писать производственный роман о строительстве и росте прославленного гиганта советской промышленности: ну там судьба героя, довоенные пятилетки, индустриализация, война, наше время, личные судьбы также, выполнение плана, новатор-консерватор, – ничего особо напряжного. С гарантией: издательство «Московский рабочий», тираж массовый 50 000, гонорар тебе, естественно, и по выходу – прием в Союз писателей: ты что, роман в московском издательстве!

Я отказался с ненавистью, просто с болью: не для того меня мама родила, чтобы я этим жлобам писал их фигню поганую. Но жалко было! Книга, тираж, гонорар, Союз писателей! Уж не помню, кто радостно ухватился за присланную в Питер эту возможность и поехал.

И вот в середине 70-х андеграунд в советской литературе уже оформился. Ну, позднее их направления классифицируют как концептуализм и метареализм, но в общем все это вариации постмодернизма. Однако – стилистика, эстетическая концепция не первична.

А первично. Во-первых. Всем в советской литературе места не было. Двери трамвая захлопнулись. Новеньким требовалась масса умения, терпения, настойчивости, упрямства, стойкости, чего угодно. Не позволить взять себя измором, не дать согнуть и задушить. Поставить себя в разряд исключения: да, всем нельзя – но я сумел, и тресните все! (Это тема отдельной лекции, интересно было бы когда-нибудь прочитать: «Как я не сдох и не позволил им сделать со мной что хотели». Вообще я об этом книжку когда-то написал, «Мое дело».)

Второе. Лжи, фальши, прославления пустых псевдоидей – стало столько, что не было сил не то чтобы терпеть – но вообще не раздражаться, не выходить из себя. К середине 70-х в народе нарастала исподволь массовая ненависть к советской власти: все нам врут, живем бедно, на все нужно разрешение, да чтоб вы сдохли, как надоели. И у молодого писателя, издерганного непечатанием, эти настроения злобно, невольно, подсознательно прорываются в текстах. Так кто их напечатает?.. То есть: уже не чтобы подпевания властным мотивам нету – уже вообще негативное мировоззрение прет сквозь все щели. Народ уходил во внутреннюю эмиграцию и оппозицию всей толпой, а писатели андеграунда еще и слова при этом писали не на заборах, как все нормальные люди, а на бумаге.

Третье. Я на всю жизнь запомнил, как один журналист из наших в 90-е годы в США сказал мне после интервью, за пивом: «Твоя книга «Хочу быть дворником» стала для меня тем поворотным пунктом, после которого я понял, что не могу больше переносить совок, и стал собираться уезжать». То есть я совершенно изумился и спросил, что такое: «Там же не было ничего антисоветского, ни одного рассказа, ни одного слова, кое-что даже наоборот!» Он так посмотрел на меня, не поверил, усмехнулся и сказал: «Милый мой, там каждая буква была антисоветской, ты понимаешь?»

И вот после этого до меня стала доходить мудрость советской цензуры. Свобода – она или есть, или ее нет. И если писатель не так ставит запятые, не так строит рассказ, у него сюжет не так и композиция не так – то как бы он ни клялся в лояльности, он не наш человек. Потому – что! На стилистическом уровне, на уровне пренебрежения грамматикой, учебником русского языка, утвержденного Министерством образования, на уровне нежелания держаться в каноне социалистического реализма, на уровне запятых не там и абзацев не так – это литература протеста! Несогласия! Вольнодумства! Оппозиционности! Содержание содержанием – но уже форма протестна! Форма неподконтрольна! Не управляема, не предсказуема! Автор в принципе диссидент: протестует на уровне языка, стиля, сюжета – это протест против общепринятой формы, против стандарта, против ЕДИНОМЫСЛИЯ! А формальное единомыслие и идеологическое – это соседи, родственники, это уже неблагонадежность.

Благонадежная форма – это аспект благонадежного целого!

Таким образом в 70-е годы формальное, стилистическое, поэтическое инакомыслие могло существовать только в андеграунде. Независимо от официальной литературы. В ином эшелоне, ином измерении. Что-то еще могли позволить Вознесенскому или Аксенову насчет вольности формы, но это были уже рудименты, остаточные явления типа подергивания сдохшего хвоста.

В Ленинграде андеграунд – это были прежде всего очень хорошие поэты Виктор Кривулин и Елена Шварц. С Витей мы учились когда-то на том же филфаке ЛГУ, он был парой курсов старше, и уже по характеру в гробу видал всех, с кем был не согласен. Кудлат, хром, плохо мыт и жутко креативен. С кем был более или менее близок – был очень дружелюбен, ласков даже, улыбчив, он умный был и вообще хороший на самом деле, хотя в конце 70-х – озлобленный, конечно: а жизнь была такая, все были озлобленные. Лену я не знал – я хорошо знал ее маму, ее весь культурный, так сказать, Ленинград ее знал, Дина Морисовна Шварц, «бабушка русского банкета», бессменный завлит БДТ у Товстоногова; жутко переживала, что любимая дочка, умница-красавица, пьет, занимается черт-те чем, стихи-то пишет, но что же это за жизнь, понимаешь… Простите, я уже на личности перешел, это неправильно. Были в Ленинграде и еще поэты; и «андеграунд», «богема» и «тусовка» – были, в общем, понятия почти адекватные. Пили много, беспорядчно и всякую дрянь – то есть вели активную беспорядочную алкогольную жизнь. Полагалось иметь неряшливый вид. (Я никогда не постигал, как неряшливые люди – зубы, волосы, одежда, немытость-небритость – могут любить друг друга. Это была какая-то анти-эстетика. Понимаете – облик был физически неприятный.) Тусовались в «Сайгоне» – Невский угол Владимирского, променад был оттуда до автопоилки на Пяти углах, там автоматы с портвейном тогда стояли. Уфлянд, Рейн, Довлатов – это был не то чтобы андеграунд, они хотели нормально печататься, но не выходило тогда, пили-гуляли бедно на окололитературные темы – это был как бы параллельный андеграунд, как соединительная ткань между двумя потоками твердо оформленными – литература официально допущенная и литература андеграунда.

Москва – это был Пригов, Парщиков, Кибиров прежде всего.

Заметить что необходимо.

Первое. Андеграунд – это не только литература. Это стиль жизни, это мировоззрение, это не только эстетическая, но и этическая система. Декларация этики – не сотрудничать с властью и презирать официоз. Практика этики: неопрятный быт, необязательные отношения, аморфные связи с окружающим – и хрупкая нервная гордость, переходящая в подловатую трусоватость, если прижмут – хоть ГБ, хоть в обычной драке. Увы.

Второе. Почти весь андеграунд – это поэзия. Потому что проза – это постоянный труд. Он связан с заточенным на этот труд образом жизни. Пить и писать прозу – ну, удачен опыт Фолкнера, но он был просто ежедневно выпивающим джентльменом, крепко выпивающим – но очень регулярно и планомерно, он встроил выпивание в ритм писания, этот его кувшин воды со льдом, флакон бурбона, письменный стол, веранда, утро. А вообще писатель может уйти в запой – но не пить постоянно как образ жизни. А поэт – может! Выпил, курнул, вставился, расширился, восемь строк создал – на сегодня хватит. Богемный образ жизни требует: потехе время – делу полчасика.

Третье. Андеграунда не было в 60-е – ну вот весь социокультурный процесс иначе тек. И его не стало с концом 80-х – а уже все и так можно. Легализовались, издались, получили премии, увенчались лаврами, умерли, съехали. Так что это – очень даже специфика наших 70-х.

Ну, а где андеграунд – там и ЛИТО. Литературно-творческие объединения то есть. Это явления родственные. В ЛИТО тоже: пишут – но не печатаются. Вот ЛИТО было в 70-х – ну пруд пруди. При Домах культуры и заводских клубах, при библиотеках и редакциях, при институтах и в университетах: развелась масса грамотеев, которые хотели писать, и чтоб их научили, как писать, а потом – как печататься. Это очень характерная примета времени.

В Ленинградском университете я ходил в университетское ЛИТО, а уже в середине 70-х ходил в два самых крутых и высокопоставленных в Ленинграде: студию рассказа при журнале «Звезда» и семинар молодых фантастов Бориса Стругацкого при Ленинградской писательской организации. (Я об этом писал в книжке «Мое дело».) В семинаре Стругацкого люди были разные, возрастом от 23 до 50, для большинства это было светское времяпрепровождение, для части – литературная тусовка, заметные писатели вышли из давно уже доктора китаистики Славы Рыбакова и еще нескольких человек. В «Звезде» уже было всего человек 12–14, возраст от 28 до 40, и высшим положением было: «Некоторые наши авторы уже ждут на подходе первую книгу». Саша Житинский там был самый крупный и заметный, Игорь Куберский был, Миша Панин; куда сгинул молодой Туинов, что стало с толстой и жутко важно-амбициозной кавказской дамой – кому интересно… Но помню хорошо прекрасную, блестящую по тем временам повесть Бори Дышленко «Пять углов» – написанную чисто, музыкально, изысканно, вещь слоеную – которую затоптали. Нормально! Не соцреализм. Ему было уже 37, он уже шел на уксус: нервный, желчный, вспыльчивый. Когда пришла свобода – Дышленко уже устал, потенциал сгорел.

Сегодня непечатающиеся таланты – невозможны! Любой занудный зануда, тянущий из сердца ведро соплей, жалуется, что его не издают – а кто читать будет? А на фига ты нужен? Веришь в себя – издай себя сам, двести экземпляров, за свой счет, раздай всем друзьям, критикам, издателям, писателям – кто-то да клюнет, а там пойдет.

Эмиграции и высылки писателей, ужесточение цензуры, а еще – ЛИТО, андеграунд, самиздат и тамиздат, пяти-семилетние сроки выхода принятых уже книг, ловля редакторами даже не ведьм в тексте – но намека на мелькнувшую тень ведьмы – вот характерные приметы литературы 70-х. Не дай вам бог такую жизнь без реформ и перемен.

Предыдущая главаГлава 43 из 54Следующая глава