Время было трудное, Маканин окончил Высшие сценарные курсы при ВГИКе и устроился редактором в издательство «Советский писатель». Это было очень престижное издательство. Главное по современной советской литературе. Пафоснее только «Художественная литература» была. А уж «Молодая гвардия» весьма массовая и с замаранной репутацией, или «Московский рабочий» – это менее престижно. А «СовПис» – это же было главное именно писательское, это связи, это польза и выгода! Господа, ничего стыдного, работа есть работа, а время было очень жестко вот именно такое. Ну, непроизносимый, но подразумеваемый обмен услугами; потому что человек не только хороший, но еще и полезный. Типа: я печатаю тебя или твоего протеже – но, соответственно, я могу предложить книгу в издательство, где власть, ну или возможности, есть у тебя.
Поэтому у Маканина в то труднейшее для издания время каждый год выходила книга, тиражом обычно 100 000; тираж-то еще ладно, но факт такой ежегодности был в 70-е годы огромной редкостью, исключением. И тем не менее критика его не замечала и не понимала.
И только когда в 1982 журнал «Север» – первая публикация Маканина в толстом журнале, хоть и не столичном московско-ленинградском, но тоже заметном – напечатал роман (или длинную повесть) «Предтеча» – о старике-экстрасенсе, народном целителе и природном философе-праведнике – это был сюжет прямой, сентенции высказывались напрямую, понимать было просто, а толстый журнал – это знак качества, – и вот критика обратила на Маканина внимание, вполне в положительном смысле.
Чуть поздней в «Новом мире» появится вершина маканинская – «Где сходилось небо с холмами» (родное название «Аварийный поселок»): в поселке все поют, и музыкальный парень едет в Москву, поступает в консерваторию, становится знаменитым композитором – использует в основе своей музыки народные мелодии родного поселка, – и по мере создания и славы его музыки поселок горит все чаще, безлюдеет, петь в нем перестают, и вот словно вся его песенность и музыкальность от земли и народа – перешли в признанную, официальную, именную музыку композитора. Не то народ исчезнувшего поселка оставил себя в музыке родного композитора – не то композитор своей музыкой высосал всю жизни из поселка?.. Гениальный рассказ (или повесть). И так правильно – и эдак правильно – и еще как-нибудь правильно.
Владимир Семенович Маканин был единственный в советской литературе писатель, чья логика – не однолинейная формальная европейская логика – но логика диалектическая, многозначная, она же полисемантическая; смыслы слоеные, противоречивые, и в этом единстве и борьбе противоречий, которому учил великий Гераклит, и заключается удивительное, уникальное богатство смыслов, которые отражаются друг в друге, как зеркала напротив одно другого, как вложенные и вращающиеся внутри друг друга резные китайские шары.
О его произведениях девяностых-двухтысячных годов мы говорить не будем: во-первых, это за границами нашего периода, который нам конкретно интересен; во-вторых, это очень слабо, Маканин попытался вписаться в новое время, давно став немолодым столичным писателем внутри Садового кольца, реалий не представлял, и ничего, конечно, не получилось; это вызывает неловкость и жалость.
А в 70-е годы Владимир Маканин был лучшим в литературе, что дал этот период, был новым словом, оригинальным, сам свое создал и разработал, был уникальным писателем со своим доворотом, своей особенностью; низкий поклон.
Н-ну, а другая знаковая величина, его гораздо шире знали, и любили, ценили, уважали, почитали – это Юрий Трифонов. О нем столько сказано разного хорошего и умного, что даже добавить трудно. Я попытаюсь к тому, что вы и так легко представите, добавить еще хоть что-то.
Трифонов ведь Юрий Валентинович родился еще в 1925 году. Он шестидесятников постарше будет на 7–9 лет. В 1950 он, студент Литературного института, пишет в качестве диплома повесть «Студенты»: соцреализм, публикация в «Новом мире», Сталинская премия 3-й степени. Триумф молодого советского автора! А потом оттепель, потом 60-е, и Трифонов проваливается сквозь это время куда-то в нети. По совету Твардовского он пишет рассказы и очерки (вполне фиговые), в 1963 публикует много раз переделанное «Утоление жажды» – производственный роман о строительстве канала в советской Туркмении. Кому это надо?..
И вот когда шестидесятники выдавливаются со сцены – Трифонов вдруг оказывается в первом ряду. С точки зрения сугубо литературной, с точки зрения формы произведения, стиля, языка, фразы, средств изображения – он никто. Понимаете, талант – это энергия, принимающая форму творческой энергии. Если бы у Трифонова была энергия вообще и творческая в частности – он бы в 60-е воспрял, распрямился, писал свободно и интересно. Но – в 60-е ему вообще оказалось нечего делать. А в 70-е – этот, с формально-литературной точки зрения не более чем среднеприличный профессионал – оказался властителем дум! Как говорили давыдовские гусары – на бесптичье и коза шансонетка.
Но. Он уже неважно себя чувствовал. И халтурить не хотел. Как умел, насколько понимал – старался писать честно. А человек был неглупый, опытный, знающий. А это очень было востребовано – честно и умно, уже много значит, уже есть что ценить и за что любить.
Сначала о недостатках трифоновских повестей 70-х годов. Трифонов вял, уныл, монотонен, депрессивен, однообразен. Ничего хорошего никого из его героев не ждет. Есть в человеке что-то приличное – жизнь его сломает, или самое дорогое отберет, и вообще ему трудновато и грустновато живется. Делает карьеру – становится подлецом. Любит – жертвует ради выгоды. Его засосал быт, карьерка, квартира, семья.
Такое ощущение – вот потом проверьте, опровергните меня, буду благодарен, мне приятно будет – что у Трифонова никогда не светит яркое солнце, люди не смеются радостно, никто не счастлив и не свободен, никто никогда не получает то, чего хотел. Жизнь – говно. Потому что устроено так, и люди устроены так – а подразумевается, что это наша жизнь устроена так, и наши люди несчастливы, и наша страна тягостное говно! Наше время – безвременье, цвет – серый, тональность – минор, прогноз – неблагоприятный, любовь – несчастная, характер – слабый, натура – подлая, друзья – предадут, семья – по расчету, жизнь – несправедлива, перспектива – какие у нас на хрен перспективы!!! Вот в чем секрет его успеха! Славы! Доверия и благодарности!
Дорогие! Мы жили в 70-е в мире швейкизма, как сами называли. Начальники говорили, люди поддакивали, и никто не верил! Чушь слушали, несли, кивали и повторяли. Никто уже не верил ни в коммунизм, ни в светлое будущее, ни в руководящую роль Партии, которая ум, честь и совесть нашей эпохи. Все решали связи, родство, знакомство, взятки, корпоративная солидарность, готовность соглашаться со всем, исполнять любую чушь, исправно посещать политинформации и торжественные (молодые не поняли? это торжественные собрания по случаю событий и дат – они назывались просто «торжественное» без существительного, вроде «заливное» или «горячее»).
И людям так хотелось правды – серой унылой правды в противовес наглой розовой лжи, – что Трифонов стал живым классиком. Вот уж кто был востребован своим временем!
Да перечитайте вы сейчас «Долгое прощание», «Обмен» или самый знаменитый «Дом на набережной». Занудные ниспадающие унылые интонации длинных фраз в длинных текучих и перетекающих периодах. Длинное монотонное повествование «колбасой», без акцентов и пауз, мажора и минора, без юмора и прямого трагизма – серая глиняная тягостность жизненного повествования, где вязнут и вянут мозги и чувства.
Но вы знаете? – это вполне в духе русской классики. Это в русле, тренде, традиции, обычае, считайте как хотите, знаменитой сентенции, уважительно повторяемой идиотами: «Классика должна быть скучноватой». А как же! А гений – чтоб руки не тем концом воткнуты, а романтически влюбленный – импотент, а простой крестьянин – лучше понимает смысл жизни, а будешь прилежно учиться – добьешься всего в жизни. Тупость, повторяемая авторитетами, добивается статуса истины, слишком высокой для непосвященных. Ага. А дурак – это тот, кто считает себя умнее меня, сказал Ежи Лец.
И! Недаром именно Юрий Трифонов стал главным среди всех писателей выразителем дум и чувств советской городской интеллигенции. Яка держава – такий и классик. Жизнь была глухая и серая – а литература это отражала.
Так что Юрию Валентиновичу низкий поклон за все, что он написал, а люди благодарно читали. Он выразил эпоху. Такие дела.
Вот около середины 70-х, точнее сейчас не помню, «Новый мир» всеми читаемый в очередь, шлепнул повесть Натальи Баранской «Неделя как неделя». Запоминалась она на всю жизнь! Потому что была точная жизнь! Именно и точно так жили миллионы и десятки миллионов счастливых и благополучных молодых семей: и муж хороший, и двое детей чудесные и здоровые, и у самой работа нормальная, и зарплат их двоих на нормальную советскую жизнь хватает как у всех – и продохнуть же некогда! Как белка в колесе, как загнанная лошадь! Падаешь в кровать без сил, утром в темноте звонит проклятый будильник, накормить, постирать, бежать за автобусом, работать, господи, на любовь уже сил нет, а ведь все хорошо у них, и она падает в постель без сил, засыпая на лету, и только думает, что крючок на юбке, как неделю назад, так и не пришит. Занавес.
Чтоб я знал, кто такая эта Наталья Баранская. Смотрите в Интернете, кто хочет, я так всегда и забываю. Но! Она стала знаменитой мгновенно! В библиотеках и всяких проектных институтах читательские конференции проводились по этой повести.
И вот кто хочет себе в точности представить жизнь тридцатилетних интеллигентов в Советском Союзе 70-х – читайте эту вещь обязательно. Редкостный документ эпохи.
Еще был, конечно, самиздат. Но в масштабах очень ограниченных. Москва, Петербург, уже даже республиканские столицы – меньше, не говоря об областных.
Машинописные копии ходили. Впервые Бродского я читал в не совсем слепых копиях, «Пилигримы», «Стансы», «Памятник Пушкину», еще в 60-е, так они и ходили, и «Гадкие лебеди» Стругацких в машинописи ходили, еще разное; как пел Галич «“Эрика” берет четыре копии – вот и все, но этого достаточно». Да, Александр Галич тоже свалил, это было в 1974, вскоре после высылки Солженицына.
Но я еще хотел сказать насчет копий: когда в 70-х появились светокопировальные автоматы, «Ксероксы», – множительная техника, как и типографии, были под строгой охраной. Специальные помещения, решетки на окнах, железные двери, опечатывались на ночь и на выходные, ответственное лицо, левая работа – уголовное преступление, но как политическое: размножаешь печатную продукцию, на что не имеешь разрешения соответствующего органа. Найдут копию – определят по отпечатку аппарат – сядут все причастные. Незаконная печать. Но пишущие машинки ходили и продавались свободно – а то тут некоторые сравнительно молодые уже врали, что в СССР все пишущие машинки были на учете в КГБ. Не создавайте нам новых трудностей, нам и своих хватало.
Ходили огромные машинописные фолианты антологий авторской песни. Но это не возбранялось.
А вот за «тамиздат» можно было сесть на раз, это конечно.
«Архипелаг ГУЛАГ» мне дали на сутки. За него можно было отдохнуть пару лет даже за чтение: кто дал? где взял? кто провез? и так далее. За «1984» Оруэлла, за мемуары генерала Краснова можно было залететь. За статьи Горького 1918 года давали по балде; вот к «Лолите» снисходительно относились, это лучше было забрать себе без шума.
Но вообще время было с точки зрения репрессий вегетарианское. Нужно было производить реальный шум, как-то активничать, чтобы тебя посадили. А так – вызывали, беседовали, пугали сурово, но в мягкой форме.
Андеграунд стал характернейшим явлением свободной литературы 70-х. Работа в стол, богемная жизнь, тусовки.
В 60-е слова «андеграунд» еще не существовало. Пишущие люди делились на тех, кто печатался, и тех, кому это не удавалось: не всегда таланта мало – иногда запрет суров или просто редакторы тупые. Бродский и Шаламов, которые не печатались – это не андеграунд. Просто одному не повезло залететь под кампанию борьбы с тунеядцами, а у второго была тема «непроходная», как это называлось, – жуткая простая правда про лагеря.
Но после 1968 заборы стали выше, проходы уже, а вахтеры строже. А при этом – что важно! – литературный пирог стал скукоживаться, как шагреневая кожа советского литературного золотого осла. Бюрократизм всех советских процессов рос – рос он и в литературном, издательском деле – и вот уже достиг успехов небывалых! Писатель – маститый! – приносит в издательство книгу. Ее с ходу отдают на рецензию – без этого нельзя – и через два-три месяца – быстрее уже нельзя – говорят: принимаем, дорогой! И ставим в план! И выйдет она у вас со всей возможной скоростью: через два года. Два года!! И это – у литературного генерала. Это – зеленый свет. Режим максимального благоприятствования. Ибо у издательства – планы сверстаны и представлены на пятилетку. Еще раз: планы сверстаны на пять лет вперед. А утверждены вышестоящими инстанциями и соответственно скоординированы с типографиями – на два года вперед. Так-то!
А у нормального писателя в РСФСР принятая книга выходила через четыре-пять лет – и это было хорошо и нормально. А выходили и по семь, и этому тоже никто не удивлялся. А планы координировались каждый квартал и каждый год. И обязательно кто-то вылетал, потому что верстались они с некоторым запасом, с резервом: мало ли что, пусть будет, а вдруг что-то цензура выкинет, или автор сбежит, или вдруг бумаги по лимитам подкинут. Так что, когда время сдавать в типографию подходило – выкидывали «взятых сверх лимита» – а это всегда были самые бессильные, бесправные, безответные, и внутренним рецензентам издательства приказывали изобрести в книге любой недостаток, чтоб найти повод прицепиться к нему и отказать.
Так что к концу семидесятых авторов первой книги моложе тридцати лет – не было в стране! Только отдельные блатные поэты по родственному блату – чьи-то дочери или племянники. И молодые-талантливые – спивались, как волна с пляжа откатывается в алкогольный океан, как кегли сами подпрыгивают и суют шейки в петли; суицидов много было.