В Яичке говорят, что новорожденное дитя делает свой первый вдох через уши, второй через глаза, а третий через рот. Вот почему должно пройти какое-то время, прежде чем ребенок заплачет. Первый вдох для матери, второй для Бога, а третий вдох для отца. Вдох через рот самый радостный, и мы немедленно забываем, что когда-либо знали другие способы дышать. Когда ребенок в Яичке плачет, мать берет его, подсаживает на бедро, смеется и говорит: Поглядите-ка на моего медвежонка, опять ушами дышит! И ребенок перестает плакать, потому что ему нравится, когда его называют медвежонком.
Дочка Марьи и Кощея делает первый вдох ушами, как любое другое дитя. Вдыхает она со слабым свистящим звуком, таким высоким, что даже собаки не слышат.
Потом она начинает расти.
Это происходит так быстро, что даже комоды удивляются. Марья Моревна прикладывает дочку к груди, та берет сосок совершенно так же, как это делает любой младенец, и одним длинным глотком выпивает все молоко своего детства, после чего встает, семнадцати лет от роду, обнаженная, а ее черные волосы все еще липкие от крови матери.
Кощей Бессмертный улыбается так печально, что Марья кладет руку на сердце, будто пуля ужалила ее в это место.
– Но ты же была здесь счастлива? – спрашивает он нежно. – Ты была счастлива здесь со мной?
– Костя, почему ты такой грустный? – спрашивает Марья, она озадачена, но не огорчена. То, что дочка выросла так быстро – это странно и немного трагично, но все же не страннее, чем жар-птица. – Помоги мне назвать нашу девочку!
Кощей долго смотрит на дитя. Девочка делает второй вдох, глазами. Совсем беззвучно.
– У нее уже есть имя, волчица, любовь моя, мой страшный зверь. Она – моя Смерть. И я смиренно люблю ее, как положено отцу.
Смерть, их дочь, которая никогда не научится говорить, которой никогда не нужно будет говорить, протягивает кровавые руки с потеками белого и серебряного.
– В конце я всегда умираю, – шепчет он, и теперь ему страшно, руки его дрожат. – Всегда вот так вот. Никогда не бывает легко.
Железные ключи на стене истекают кровью, как по́том. Марья вытягивает руки и становится зеркалом для дочери, но она не знает, кого хочет поймать этими руками, знает, что хочет поймать кого угодно, лишь бы бросить якорь, соединиться, не чувствовать себя брошенной.
Но Кощей Бессмертный приходит в руки дочери и недолго обнимает ее, ласково, нежно, гордо, поглаживая ее мокрые волосы, прежде чем поцеловать ее в лоб совершенно так же, как это сделал бы любой отец. Она открывает рот и делает третий вдох, целиком и полностью через рот, последние струйки воды из матки ее матери стекают с губ. Сила ее третьего вдоха пригибает веки Кощея вниз, вниз, вниз, пока они не обвисают и не падают оземь, словно свитки, раскатываясь по полу, и он становится своим братом, Царем Смерти, на один крошечный серебряный момент, не больше, чем укол булавки. Он поднимает веки одной рукой, чтобы увидеть Марью Моревну в последний раз, перекидывает их через плечи дочери, а под веками и ресницами только свет, еще больше бесконечного света; серебро, как вода, льется из него, и внезапно они оба исчезают, а в комнате остается птица – птица и похожая и непохожая на жар-птицу Марьи; и живот Марьи становится плоским и упругим, будто и не была она полна своей дочерью, будто она не в постели, а стоит в углу своего дома в Яичке, в темноте, и все серое и холодное, кроме птицы с человеческим лицом, которая глядит на нее.
– Садись, Марья Моревна, – говорит птица, и голос ее будто гусли Георгия. – Я хочу рассказать тебе все, что когда-либо случилось с тобой. Ну, давай-давай, что у тебя с коленями?
Марья садится, даже не зная, подхватит ли ее стул. Но, конечно, стул на месте, это же Яичко, здесь она не может упасть. Лицо ее узкое и впалое, даже когда она смотрит на птицу, на перья цвета индиго, фуксии и девяти оттенков золотого, такие яркие в черном промерзшем доме, такие яркие рядом с ее иссохшим телом.
– Знаешь, где ты, Машенька? – Птица склоняет голову набок, лицо ее исключительно прекрасно и нежно, печальные глаза, как на иконе.
Марья Моревна непонимающе смотрит в окно. За окном трава, и кончики травинок прихвачены морозом.
– Ты помнишь, когда Кощей дал тебе свое яйцо? Каким черным оно было, каким серебряным!
Марья Моревна берется руками за голову. Волосы ее подсыхают, слезы, слегка примороженные, падают на пол крошечными бусинками и разбиваются.
Царь Птиц топорщит медно-зеленые перья на груди. Из-под крыльев протягиваются человеческие руки с тонкими, совершенными, мягкими, как пух, пальцами. Он приподнимает ее щеки и целует губами цвета крови ее рот цвета пепла, и под его поцелуями тихие слезы переходят в горькие рыдания, сотрясающие все ее тело, растягивающие ее кости, чтобы впустить еще больше темноты. Губы ее обнажают стучащие зубы, и даже они кручинятся, но он все целует ее и целует, пока она не начинает кричать.
– Я помню, я помню, – плачет Марья, и Алконост обнимает ее безупречными руками, а своими бирюзово-золотыми крыльями охватывает их обоих. В темноте она исчезает в его лучезарном объятии.
– Я снес это яйцо, Маша, бедное дитя. Каждое яйцо надо снести, иначе они не выживают. Я снес яйцо Кощея давным-давно, далеко отсюда, высоко в воздухе, и когда мы увидели, что в нем, мы поклялись друг другу никогда не открывать его снова. Но братьям всегда только бы нарушить обещания. Знаешь ли ты, что было в нем?
– Его смерть.
Алконост гладит ее волосы человеческой рукой:
– Ну да, очевидно. Но в яйце есть и петух, и курочка. Так же, как дитя получает от матери внушительный нос, а от отца раскосые глаза. Ты можешь всю жизнь наблюдать за кем-то, подмечая черты, взятые у матери, и черты, срисованные с отца. В нашем яйце смерть была от него, прекрасная, ладная, идеальная, ужасная. От меня там было Яичко. Все это время ты жила в моем яйце, Марья, внутри моего мира. О, я знаю! Как можно мне поверить? Столько людей, столько времен года, и лес, и жар-птица сверкает среди берез! Даже я этого сперва не понимал. Я птица-пророк, но ни в каком будущем я не видел Яичко, висящее, как самоцвет. Проблема с пророчеством в том, что оно живое. Как медвежонок. Оно может рассердиться, расстроиться, проголодаться. Оно может лизать, и кусать, и царапаться, может быть милым, может быть злобным. Нельзя пророчить. Можно только гнаться за пророчеством. Так что, возможно, мой медвежонок сыграл со мной шутку, а? Я долго раздумывал над этим яйцом, после того как мой брат покинул меня, чтобы гоняться за войнами и девушками, чем он особенно одержим. Я разглядывал яйцо и пытался понять, что Кощей и я сотворили вместе. Знаешь ли ты, Маша, как приходит откровение? Как смерть. Внезапно, хотя ты и знала все это время, что она должна прийти. Откровение – это всегда конец чего-то. Оно может даже причинить печаль.
Царь Птиц целует Машу в лоб, квохчет над ней, как мать.
– Ты сказала ему забрать тебя, помнишь?
Внутри ее сердца из одной почти исчезнувшей точки распускается Ленинград и растет все больше, холоднее и белее, и в Марье зарождается голод, едва припоминаемый голод, который гложет ее, как червь, и этот голод не утолить. Она стонет в объятиях Алконоста, стонет тяжело, как скрежещет мятое железо. Тепло его сердца сияет звездой в ее руках.
– Да, это звук воспоминания, – вздыхает Алконост, и его оперение вспыхивает фиолетовым. – Кощей привел тебя ко мне. Ты была так близка к смерти, что призраки уже толпились вокруг тебя, проливая серебряные слезы, поджидая тебя с серебряными улыбками. У вас, у людей, знаешь ли, – и кто только вас придумал – ирония в крови. Иногда, когда человек оголодает почти до исчезновения, покормить его – только хуже сделаешь, можно окончательно угробить. Мой брат хотел снова показать тебе свои избушки, и угощать тебя вкусностями, и засунуть в твой пепельный рот толстый кусок хлеба со сверкающей, как рубины, икрой. Он хотел окунуть тебя в горячую воду, расчесать твои волосы, чтобы ты поправилась. Но не смог. Ты слишком далеко ушла. Так что вместо этого мы с ним держали тебя, зажав между собой, и я кормил тебя, кормил, как цыпленочка. Я разжевывал облака, и звездный свет, и лунное сияние и срыгивал их тебе в рот, это самая здоровая еда, известная со времен молодости мира, – она не могла навредить тебе, никогда. И вот ты открыла глаза. А я, дурень, тыкался в тебя носом, как в цыпленка, и шептал тебе на ухо всякую чушь, что любят слушать цыплята: алллее, аллааа! Мне бы следовало знать, но медвежонок моего пророчества в тот день был злой. Я говорил, и речь моя вымела все подчистую из твоего сердца, и вдруг ты исчезла, будто тебя стерли, и ты оказалась в яйце. Призраки завыли, потеряв тебя, и мой брат тоже завыл. Он когтями разодрал яйцо и влез в него вслед за тобой, и я оказался один в своем гнезде, всеми покинутый. И я понял – это было как откровение, как смерть. Яичко – это специально устроенное место, где можно спрятать смерть от ее владельца, а можно привести его к ней. Это идеальный мир, мир, который не может выжить за пределами изукрашенного самоцветами яйца Алконоста и Кощея, сколько бы раз мир не повторил эту историю. (Ты ведь знаешь, что мир подступается к этой истории снова и снова, стараясь сделать ее другой, совершенной, как яйцо.) Это тот самый мир, который ты оставляешь позади, когда забываешь, как выглядит горе, а тем более смерть. Мир пророчества, который никогда не может стать правдой.
Царь Птиц вытирает слезы Марьи, но их тут же заменяют другие, и перья его уже потемнели от соли.
– Машенька, его смерть была спрятана в глубинах Яичка, и ты была дорожкой, что вела к ней, как жизнь ведет к смерти – всегда. Здесь он мог быть твоим, мог быть целым, одновременно и Кощеем, и Иваном, чертом и человеком, могущественным и бессильным, темным и золотым. Ты могла быть девушкой, какой могла бы стать, если бы не увидела птиц. Если бы у тебя не отняли галстук. И если бы он не хотел умирать, все что ему надо было сделать – никогда не прикасаться к тебе, никогда не заводить с тобой ребенка, которого у него не могло быть в настоящем мире, потому что он – Царь Жизни, а смерть всегда выглядит как ребенок – конец и единственная цель животного тела. И конечно, все кончилось так, как всегда кончается. Такова жизнь. Кто в идеальном мире не желал своего любимого, навеки суженого? Ох, Марья Моревна! Знаешь, как церковные люди зовут меня? Меня и мою дочь Гамаюн, когда пишут нас на потолке? Они называют нас архангелами и говорят, что мы живем на небесах, где не растет лоза скорби и памяти. Вот куда я тебя отправил – не на небеса, ша! Ничего я о небесах не знаю – не на небеса, а на церковный купол.
– Почему он не забрал меня обратно в Буян, где он мог быть бессмертным?
Алконост вздохнул, и от его вздоха колыхнулись пряди ее волос, словно на зимнем ветру.
– Буяна больше нет, Марья, ты не знала? Война закончена.
– Поэтому кровоточат железные ключи? – прошептала Марья, пряча лицо в перьях Алконоста. Если бы только она могла остаться внутри его крыльев и снова все забыть. Снова и снова.
– Нет, дитя. Это ключи от твоего собственного дома, и они кровоточат, потому что в твоем доме в одиночестве умирает Иван.