Вдлинном узком доме на длинной узкой улице женщина в бледно-голубом платье сидела у длинного узкого окна, ожидая наказания.
Ни отмщения, ни воздаяния. Один год, один месяц и один день минул, а наказания все нет. Но и прощения тоже нет.
Уже поздней весной Марья Моревна вставила бронзовый ключ в замок дома на улице Дзержинского, чувствуя, как ключ этот скользит и между ее ребер, вскрывая ее, как раку со старыми безымянными костями. Дом стоял пустым. Все занавески – зелено-золотая, серебряно-синяя, красно-белая – сорваны с карнизов. Бесчисленные поколения пауков соткали свои паучьи истории, покрыв стены шелковистым палимпсестом паутины. Дом казался много меньше, чем был, – темным, старым, горбатым, ненужным зверем. В крыше открылась прореха, и она пропускала капли дождя и лепестки цветущей сливы в комнату, где жила Марья с родителями. Печь внизу стояла холодная и молчаливая, полная старой золы, которую некому вычистить. Пустые комнаты следовали за пустыми комнатами.
– В этой комнате жили Дьяченки, – сказала она, ни к кому не обращаясь.
Ну, может, к Ивану, который хозяйской рукой поддерживал ее за спину. Все было не так. Она думала, что найдет здесь тепло, сродни Иванову теплу. Жизнь и проживание.
– У них было четверо мальчиков, все белобрысые. Не помню, как их звали. Отец их каждый вечер ел этот ужасный рассольник. Весь дом провонял укропом. А здесь – о! Девочки Бодниексов. Как же они были прекрасны! Что за волосы! Я так хотела такие же. Прямые и блестящие, как дерево. Они любили читать. – Она повернулась к Ивану, глядя пустыми глазами: – Они все читали один модный журнал. У каждой было свое время для чтения этого журнала каждый день. Они знали наизусть все цвета и отделки. Маленькие Лебедевы! О! А здесь Малашенки вязали букеты цветов на продажу, а Светлана Тихоновна расчесывала свои волосы. Ну почему же никто здесь больше не живет? Это был хороший дом! Здесь у меня было двенадцать матерей и двенадцать отцов. Какую вкусную рыбу я ела в этом доме!
Марья Моревна упала на колени перед огромной кирпичной печью в пустой кухне. Слез не было, но лицо ее становилось все краснее и краснее от невыплаканной боли.
– Звонок, – прошептала она в пол. – Звонок, выходи.
Наконец она свернулась калачиком на битой плитке и заснула, как драная дикая кошка, которая наконец-то нашла укрытие от дождя.
Тем вечером Иван Николаевич отправился в министерство, чтобы испросить прощения за свое исчезновение из лагеря, объяснить его затяжной болезнью и следовавшей за ней добросовестной службой в деревнях Бурятской области. Он открыл дверь и вышел, не забыв запечатлеть на щеке Марьи поцелуй, который казался ей таким же неживым, как наколотая на щеке татуировка. Поцелуи, к которым Марья привыкла, обрушивались, стирали в пыль, каменели, кусали, но никогда не тюкали, будто клювом. Они не чмокали, исчезая через секунду. Запах молодых листьев липы и форзиции ворвался вслед за его уходом, заполнив собой освободившееся пространство. Марья Моревна смотрела, как Иван идет вдоль по улице. Сине-лавандовый вечер обертывал его лентами, когда он проходил мимо молодых людей в черных фуражках, которые играли на гитарах, прислонившись к стволам лип. Марья закрыла глаза. Когда она их открыла, гитары все еще бренчали под первыми бледными звездами, а Иван Николаевич исчез за углом. Внезапно ей стало страшно выходить из дому. Что за ужасный город поджидает ее за дверями, где фонтаны извергают мертвую безвкусную воду, а у высоких домов нет имен, нет кожи, нет волос? Этот дом она знала. Он оставался внутри нее таким, каким был, той же архитектуры, что и в девичестве. Дерево цепко удерживало в своих волокнах жир и пот ее рук, окна все еще хранили давно сошедший отпечаток ее крохотного носика. Призрак Марьи-еще-без-волшебства, маленькой девочки, которая еще не была сломлена, еще не солдат и не жена. Но Ленинград, Ленинград оказался незнакомцем. У него даже имя было не такое, как у города, в котором она родилась.
Кран крякнул и ожил, сплюнув от негодования в раковину чем-то коричневым и химическим. Марья ждала, наблюдая, как злобный дракон-кран сливает свой яд в канализацию. Вода из крана никогда не была чистой, но все же бежала тепловатой струйкой цвета чая. После секундного размышления Марья Моревна сняла ботинки и нарочно поставила их у печки, где она когда-то уменьшилась до размеров скалки. Она закатала штанины черных брюк и – не было тазика – наплескала ладошками воду на пол кухни, встала на колени и начала тереть его замасленной тряпкой и старыми газетами, которые нашла заткнутыми за печку. Злобные шпионы и убийцы под маской ученых-медиков! кричала газета, и она смяла ее об пол так, что чернила растеклись вместе с грязной водой. Ее колени жалобно скрипели, опираясь на плитки пола, но постепенно она оттерла одну бледную увядшую розу – рисунок на когда-то опрятной кухне, который она запомнила с детства. Я хочу видеть эти розы! орал папа Бодниекс на своих дочек.
– Чего бы я не отдала сейчас за то, чтобы одна из сестер Бодниекс поцеловала меня и разожгла бы мне печку, – прошептала Марья.
Она терла пол, пока сведенная судорогой спина не заныла и не сдалась окончательно. Там, около почки, ее ранили ножом в ту ночь, когда они потеряли квартал свечников, и Кощей от вида ее крови так выл по-волчьи, что другие волки в лесу тоже завыли хором. Марья легла на живот, ожидая, когда мускулы разожмутся и позволят ей подняться. Холодная плитка поцеловала ее лицо. Снаружи, через сломанное окно, она услышала смех юной девушки, смех, будто сделанный из клубничного мороженого с кремом. Ей пел возлюбленный: «Мы встретимся снова во Львове, моя любовь и я…»
– Без году неделя в Ленинграде, а уже заставил тебя скрести полы, – проворчал грубый, но звонкий голос.
Марья улыбнулась в мокрый пол. Она крепко зажмурилась, чувствуя как утешение копьем пронзает ее грудь.
– Звонок, о, Звоня, я думала, ты пропала.
Она повернула голову – и точно: рядом стояла домовая, с потрепанными и посеченными пшеничными усами, в жилете с почти полностью утраченными пуговицами и в залатанных штанах кирпичного цвета.
– Не то чтобы я это не оценила, – сказала Звонок. – Давненько уже никто полов не моет. Кошка уже могла забыть обиду, с тех пор как этот дом слышал крик: «Дверь закрывайте, зима на носу!» Ну так зима и пришла, правда? Пришла-пришла, – кивнула домовая самой себе.
– Но это же прекрасный дом. Почему никто здесь не живет? И что стало с твоими друзьями, с домовым Комитетом?
– Все разъехались вместе с семьями. Только я осталась в доме. Это мой дом. Я же замужем за этим старым ублюдком. Застряла тут. Этот урок некоторые девушки так и не усвоили, не правда ли? – Звонок уселась, скрестив ноги у Марьиного носа. – Ну, ты уже знаешь, что Светлана Тихоновна умерла. Плохо дело, так оно. И мальчики ее, у них же не было никого, кто бы им добывал пропитание, вот они и пошли просить милостыню, да не вернулись. С малышами это случается. Я надеюсь, что они упали в Неву и утонули, маленькие монстры. Они заткнули все мышиные норы старыми носками. А мне эти норы нужны были! Потом близнецы Абрамовых что-то подцепили, а от них и все остальные, и у туалета с тех пор стояла очередь, как в лавку за капустой, а вскоре уже и туалет был не нужен. Потом городская санитарная инспекция начала их выносить одного за другим, кто-то уже совсем мертвый, а кто-то еще нет. Твоя мать была одной из последних. А с ними и домовые выползли, вцепившись в животы и выдирая усы. У нас дизентерии не бывает, но мы ее чувствуем, когда болеют наши семьи. – Звонок дернула себя за один ус и посмотрела на отмытую розу на плитке пола. – Я чувствовала, когда ты схлопотала эту пулю в плечо. И штык в спину тоже. Столько я всего перестрадала с тобой. Ну, как бы то ни было, жилсовет пытался назначить новых жильцов, но мне они были не нужны.
Домовая сплюнула, аккуратно избегая чистого клочка пола, который оттерла Марья.
– Нет, не нужны. Толстые и ленивые, одни подхалимы и пьяницы! Они натолкали Багирлисов – всех восьмерых – в твою старую комнату наверху. А потом явились Грузовы. Муж и жена, крыс с крысой! Они стучали на всех в своем старом доме, так что этот дом получили в полное распоряжение! Это без детей-то! Я уверена, что старая матка этой самки хорька подавилась бы ребенком. Я ломала все, что под руку попадет, и стропила трясла, пока они не разбежались. Забавно, что никто с тех пор так и не попросил ордер! Ха!
Бес шлепнула себя по колену.
Марья Моревна легонько рассмеялась, хотя спина от этого заболела еще сильнее.
– О, Звонок, мне тебя не хватало.
– Ну, не могу сказать, что ты так уж сильно преуспела в жизни, я видела, какую орясину ты с собой притащила. Чую – доносчик, прям как Грузовы.
– Я так не думаю.
Но, с другой стороны, она у него и не спрашивала. Она же ничего о нем не знает, если не считать вкуса его поцелуев. Ничего, ничего.
– Бьюсь об заклад, Папа Кощей не заставлял тебя на коленях драить кухню от грязи. Небось ходила в кокошнике, усыпанном сапфирами, да полосатую кошку на коленях гладила.
– Не совсем.
Но самоцветов все же было немало, и обходилось без птичьих поцелуйчиков. Может быть, она неправа, может, поторопилась? Но думать сейчас об этом она не в силах – еще не в силах. Она должны была попытаться. Что она оставила позади? Войну, кровь и серебряные брызги будто звезды.
– Ну, после того как явился Вий, конечно. Я все это тоже чуяла, хоть и вдалеке от тебя. Но до этого. До этого было хорошо, да? Осетровая икра каждый вечер? Медные ванны?
Марья снова улыбнулась. Волосы соскользнули с ее спины.
– Да, это было хорошо, Звоня. До войны.
– Ну, Маша, я тебе кое-что скажу, моя девочка. Тебе надо угомониться. Я понимаю желание то и дело погарцевать на новом жеребце – думаешь, я не ходила полюбоваться на обои в другом доме каждую сотню-другую лет? Но менять тигра на маленького жирного котеночка… Ты понимаешь, о чем я? Он же будет просто пи́сать тебе на пол и не замечать тебя, если только ему не потребуется рыба, которой у тебя нет.
– Когда я его увидела, мне показалось, что я могу свернуться клубком внутри него, заснуть и никогда не просыпаться.
– Мужчины не очень для этого годятся, Маша. Они всегда будут хотеть, чтобы ты работала, за исключением того времени, когда ты смягчаешь их падение на кровать в конце дня.
– Я хотела снова стать живой. Я хотела быть кем-то еще.
Звонок встала, отряхивая свои красные брюки. Она уперлась руками в бока.
– Ну, надеюсь, что валяться на этом полу, как больная собака, – это как раз то, чего ты ожидала.
Домовая пожала плечами, подпрыгнула на одной ножке, три раза оборотилась вокруг себя, глубоко вдохнула – и остановилась. Она на секунду прищурилась на Марью, полезла в карман жилета, вытащила оттуда что-то крошечное и белое. Оно росло и росло, пока наконец Звонок уже едва могла это удержать, и на пол упала фарфоровая чашка с вишенками на ручке, во многих местах треснутая.
Звонок прыгнула через обод ручки и исчезла.
– Маша! – раздался голос Ивана Николаевича, пробиваясь в дом вместе с охапкой прошлогодней листвы.
Марья Моревна рывком проснулась. Она оттолкнулась от пола кухни, чувствуя, как ее кости недовольно трещат. Спина все еще трясется, но страшная судорога отпустила. Она отряхнула черный жакет: в доме все еще было холодно, чтобы его снять, а у нее не было другой одежды – только еще командирская форма, про которую Иван сказал, что выходить в ней на улицу не надо.
– Я принес хорошие новости, Маша! – прокричал Иван. Его золотая голова появилась в двери кухни, и он улыбнулся при виде ее так, что комната осветилась, как от печки.
За ним робко следовала молодая женщина с длинной косой, которая держала на руках спящего младенца.
– Жилсовет был так рад, что кто-то хочет жить в этом проклятом старом доме, что они попросили, чтобы мы взяли еще только одну семью. Ну не замечательно ли это? Подумай, сколько у нас будет места. Марья Моревна, познакомься, пожалуйста, с Ксенией Ефремовной Озерной и ее дочерью Софьей. Товарищ Ксения учится на медсестру, так что нам с ней повезло, я уверен. Машенька, ты что, сама попробовала отчистить пол? Без мыла и ведра? Видите, Ксения, какая у меня прилежная жена?
Иван тараторил без умолку. Он нервничал, она это видела. Из него сочился страх, что их разоблачат. Она не была его женой. Марья пожалела его за то, что ему приходится это скрывать. Кому до этого дело? Она вспомнила о Грузовых и содрогнулась. Чего еще она о нем не знала? Ну и ладно. Она только хотела, чтобы он взял ее с собой в кровать и сделал так, что она снова почувствует себя теплой, почувствует солнце у себя внутри.
Но она лишь сказала: «Добрый вечер, товарищ Озерная».
– Добрый вечер, Марья Моревна, – ответила молодая женщина с темными глазами, полными тепла и надежды.
Как она, должно быть, одинока, подумала Марья.
– А где отец ребенка? – спросила она с любопытством и не без холодности. Она не хотела вынюхивать личные секреты, но ей было интересно.
– Он умер, – горько ответила молодая женщина. – Мужчины умирают. Они, можно подумать, только для этого и созданы.
Иван Николаевич прочистил горло:
– Ну, у нас еще будет достаточно времени, чтобы поделиться историями из жизни. Ксения Ефремовна, вы предпочитаете вверху или внизу?
– Пожалуйста, – поспешила вмешаться Марья прежде, чем женщина ответила. – Занимайте низ. Это ближе к печи. Лучше для младенца. – А наверху – мой дом, добавила она молча.
– Спасибо, нам будет удобно в любом месте. Но здесь – действительно лучше. Я часто принимаю ванну.
Иван просиял:
– Вы извините нас, товарищ Озерная, мне нужно перемолвиться словечком с моей женой.
– Конечно.
Марья легонько фыркнула. Какой ты странный, Иванушка, выставляешь ее из комнаты, которую только что ей предоставил.
Ксения Ефремовна нырнула в гостиную, где когда-то Малашенковы бранились из-за румян. Где Светлана Тихоновна развесила свои афиши. Дочь Фараона. Жизель. Спящая Красавица.
Иван Николаевич сгреб Марью в охапку. Он зарылся лицом в ее волосы.
– Маша, – зашептал он, – не смотри на этот дом. Не смотри на мертвую печь, на дыру в крыше. Я починю все это для тебя, верну тебе дом детства, и тогда ты узнаешь, что не ошиблась, выбрав меня. Увидишь, как хорошо я тебе послужу.
Марья Моревна вздохнула через его плечо. Она вдохнула его запах. Да, вот так. Так гораздо лучше. Расскажи мне, да поподробнее, почему это был единственный выбор.
– Пошли наверх, – прошептала она.
И они пошли. Когда они проходили кухню, Марья заметила, что лужа воды, идеально круглая, зарябила в том месте, где стояла молодая женщина с косой и ребенком на руках.
Так оно и пошло. Жилсовет прислал людей отремонтировать крышу, и Иван широко ухмылялся, как бы говоря, смотри, я тоже командую людьми. С помощью грубого мыла и щелочи они выжгли всю грязь и притаившуюся заразу с кухонного пола. Все розы на плитках расцвели – хотя уже и не такие розовые, как когда-то, а выцветшие и коричневатые. Иван ведрами выносил золу из печи, и, о! как же Марья рыдала, когда увидела среди серых углей обугленный уголок журнала, обожженный клочок с краешком дамской шляпы в перьях. Они вчетвером собрались в кухне, чтобы в первый раз разжечь чистую печь. Младенец Софья хлопала пухлыми ручками, и они все дули на маленький огонек, пока он не занялся. Сажа, дым, запах опилок и сосновых иголок наполнили дом, но было тепло. Тем вечером Ксения сварила на всех доброй ухи из соленой скумбрии, которую она припасала для особого случая, и зеленого благоухающего укропа, выращенного на окне и уже изросшего толстыми новыми стеблями.
Им выделили мебель и продуктовые карточки в соответствии с новой должностью Ивана Николаевича в городской ЧК. Марья засмеялась, когда услышала эти слова – Чрезвычайная Комиссия.
– Но это же бессмыслица, Иванушка! Что такого чрезвычайного происходит?
– Ну, это вроде полиции, Маша.
Но она никогда не могла этого понять. Все эти буквы, сокращения, коды, цвета менялись, как музыкальные стулья, каждую неделю, каждый месяц. Игры демонов. Для нее это ничего не значило, разве только забавляло, как тогда, когда Наганя хотела играть в допрос, а все остальные в шахматы.
Иван купил ей три платья и два брючных костюма: один черный и один коричневый. Она не носила платьев. Они висели на пустой штанге от занавески – красное, белое и желтое – и заслоняли солнце. Часто Марья, Ксения и младенец вместе гуляли по рынку, чтобы добыть картошки, хлеба, капусты и лука. Иногда попадалась рыба. Иногда – нет. Если звезды правильно выстраивались, то могли привезти свеклу, но, как правило, она кончалась к их очереди. Ксения Ефремовна и Марья тогда шутили о богатствах, которые урывали люди впереди них:
– Тем, кто приходит в три часа утра, достаются бананы!
– Старая вдова Ипатьева сожрала весь шоколад. Посмотрите на ее коричневые зубы.
И Марья думала, вообразите-ка, я заделалась настоящей ленинградкой.
И ночью, в узкой кровати, в свой старой комнате, Марья Моревна крепко удерживала Ивана внутри себя, добиваясь его покорности, стараясь перелить его душу в себя. Только тогда она чувствовала себя целой и укорененной – но все равно не самой собой. Сестрой Анны, Татьяны и Ольги. Дочерью двенадцати матерей. Юной пионеркой. Девочкой шести лет – и никаких птиц, никаких.
Марья начала подкарауливать дом, как она это делала когда-то, беспокойно и неустанно. Она расхаживала. Читала, думала, говорила. Сон приходил к ней короткими внезапными урывками, ночью она совой таращилась в темноту. Она боялась спать и все еще боялась покидать дом. Всякий раз, когда она выглядывала из длинного узкого окна на вишневое дерево, где когда-то мимолетно собирались мужья ее сестер, ей казалось, что она может снова увидеть Буян, весь алый, весь из костей, весь сияющий, целый, без малейших признаков серебра. Или, того хуже, увидеть, как бесцветная страна Вия просачивается через щели сюда, в Ленинград. Она не понимала – то ли она стремилась все это увидеть, то ли боялась. Ее тело все еще напрягалось, в любой момент готовое снова взяться за винтовку (теперь спрятанную под кроватью, а сверху – Иван, будто он тоже мог воспламениться и выстрелить в ее руках) и бежать впереди всех этих людей, всех этих вязаников в мягких бесшумных сапогах. Она едва не выпрыгивала из своей кожи, услышав взрыв хохота и болтовню юношей и девушек, который шли под ее окнами на Невский проспект в кафе, в кино, к мороженому, – выпрыгивала, готовая накинуться на них и перегрызть им глотку.
Дом определенно съеживался, она была уверена. Там, где она когда-то насчитала и бесконечно пересчитывала пять шагов от исчезнувшей кобальтово-серой занавеси до ныне не существующей зелено-золотой, теперь осталось только три шага. Но, с другой стороны, может, ее шаги стали шире. Нас осталось так мало, подумала она и той ночью оставила для Звонок башмак. Иван, вечно недовольный ее ненасытным аппетитом на обувь, обозвал Марью ненормальной, волчицей. Она вздрогнула. Той ночью, пока он спал, она внезапно набросилась на него и жестоко укусила за щеку. Она не была ни сумасшедшей, ни волчицей – уже нет. Он смотрел на нее, пораженный, с изумлением и обидой. Она поцелуями слизала всю кровь и восставила его плоть для себя, для своих пальцев и своих губ. Он протестовал, уже запустив руки в ее волосы. Мне завтра рано на работу, Маша!
Ты что думаешь, я прошла мир живых и мир мертвых для того, чтобы быть любовницей Партии? Я твоя преданность, я твой комиссар!
И он уступал ей. Всегда.
Странные привычки Ксении Ефремовны Марья Моревна обнаружила из-за того, что не могла спать. Одной длинной, непроницаемой январской ночью заморская королева прокралась вниз, чтобы приложить замерзающие ступни к печке, стараясь ступать совсем неслышно, на цыпочках, чтобы не разбудить ни студентку-медичку, ни ее малютку. У ребенка отросла шевелюра темных спутанных волос, и она непрерывно лепетала что-то, перемежая неразборчивый поток словами «мамочка», «София», «молоко», «рыба». София только что научилась ходить и терроризировала всех безрассудными пробежками по коридору и через гостиную. Вопреки опасениям Марья обнаружила их неспящими посреди беззвездной ночи, ожидающими, когда на кирпичной плите закипит большой чайник.
– Добрый вечер, Марья Моревна! – прошептала Ксения. – Что случилось?
Младенец бессмысленно помахал ей пухлыми ручками.
– Ничего, Ксюша, я просто замерзла. Старая крыша все еще сквозит. Можно мне посидеть у печки?
Ксения Ефремовна нахмурилась:
– Конечно. Нет ничего моего, что не принадлежало бы всем.
Марья также услышала и невысказанную часть: и зачем только тебя принесло?
Марья притулилась вместе с ними у теплых кирпичей печки. Ее тело вбирало слабое сонное тепло. Она вложила палец в ручку Софьи.
– Она крепко сжимает палец. Может, вырастет хорошим солдатом.
Ксения уставилась на нее. Марья вечно говорила что-то не то, особенно при ребенке.
– Ты уже учишь ее словам? – попробовала она еще раз.
– Да, она очень смышленая.
Будто поняв, что сейчас ее черед говорить, София взмахнула ручками и пронзительно выкрикнула: «Вода!» – после чего буйно захихикала.
– Да, моя рыбка! Пора в водичку.
Ксения неловко сложила руки.
– Мы стесняемся, – добавила она.
– Я отвернусь, если это поможет. Я все еще не согрелась. Но почему вы принимаете ванну, а не спите? Когда спишь, смерть не страшна.
Молодая медичка тяжело вздохнула, разматывая свои длинные косы и распуская темные волосы, все еще слегка влажные.
– У меня есть… особенность. И у дочки тоже. Нам становится… хуже, когда наша кожа полностью сухая. Наши волосы. Особенно это опасно ночью. Наволочки впитывают столько воды. Для себя я бы даже чайник не стала греть, но моя маленькая рыбка не переносит воду из крана.
Марья Моревна, склонив голову на плечо, наблюдала за студенткой с вороньей зоркостью. Русалки все такие, знала она по своему обширному опыту. Если они высохнут, падают замертво. В Буяне русалки держали огромный крытый бассейн со стеклянным потолком, с множеством ванн, полных чистой голубой воды, и горячих саун, чтобы можно было остаться в городе на ночь. Дома, в своих озерах, им не нужно было беспокоиться – быстрый заплыв, и они снова сияют, поют, топят любовников с радостью и страстью. Но вдали от зеленых травянистых глубин привычных горных водоемов они становятся жертвами своих же бесчисленных сокровенных ритуалов, необходимых для того, чтобы русалка доживала до следующего дня.
– Я знала кое-кого с такой же… особенностью, – медленно сказала Марья. Она не была до конца уверена, не решалась вызвать молодую женщину на откровенность.
Ксения Ефремовна вперила в нее глубокий стойкий взгляд:
– Я совсем не удивлена, товарищ Моревна.
В молчании кухни, нарушаемом только шуршанием обугленных щепок в печке, Марья помогла Ксении наполнить маленькую ванночку водой и окунуть туда ее длинные волосы. Марья разглаживала кудри молодой женщины, старательно смачивая каждую прядь. В порыве она поцеловала ее мокрый лоб.
Утром они об этом не говорили.
Была ли она счастлива? Думала ли о Кощее? Она видела себя с большого удаления, двигалась будто под водой. Она снова начала напевать про себя. Причиной могло быть что угодно: запах падалицы вишни за окном; треск радио, который раньше всегда пугал ее; острая резкость уксуса, который Ксения использовала, чтобы сохранить половину продуктов: яиц, грибов и капусты, – приносимых с рынка. У Ксении лучше получалось быть живой, чем у Марьи. Марья принимала эту разницу, и только раз в день, в сумерках, заглядывала она за влажное плечо подруги, ожидая увидеть, как Наганя неодобрительно щелкает челюстью в углу. Но ничего не видела, ее друзья не последовали за ней или хотели оставаться невидимыми. Марья не знала, что ей нравилось больше.
И потом, Иван, всегда Иван, его движения внутри нее, то, как она умела принудить его подчиниться ее воле, получать небольшие подношения, гребень, чашку воды. Она цеплялась за него, потому что тогда казалось, что покинуть Буян было правильным и могло остаться правильным навсегда. Он не говорил о своей работе. Она не спрашивала, чем он занимался, когда покидал ее. Иван Николаевич, казалось, не имел ни малейшего представления, что ему с ней делать теперь, когда она вернулась в Ленинград, сделала, как он просил. Я могу найти тебе работу, Машенька. Ты бы хотела работать? Хотела бы завести товарищей? Но она не хотела. Она хотела только отдыхать и читать свои старые, вспухшие от влажности книжки, осторожно, очень осторожно переворачивая страницы.
– Иванушка, – спросила она однажды ночью под звяканье уличной музыки за окном. – Ты бы выполнил мое задание, если бы я попросила?
– Ты о чем это?
– Ты бы… Добыл мне перо жар-птицы, или достал бы кольцо со дня моря, или украл бы золото у дракона?
Иван надул губы:
– Все это так старомодно, Маша. Это все часть твоей старой жизни и старой жизни России. Нам теперь в этом нет нужды. Революция чисто вымела все темные углы мира. Да, остатки все еще выглядывают из нижнеземья: Кощей, парочка Гамаюнов. Но все они не имеют значения. Старый мир оставил валяться свои высохшие сломанные игрушки. Но уже скоро мы все приберем. Кроме того, в Ленинграде жар-птицы не водятся.
Марья Моревна повернулась к нему спиной, а он поцеловал ее между лопаток.
Главное, что ее сковывало, пеленало по рукам и ногам, – непреходящая усталость. А еще – руина вместо дома; фильм, наложенный поверх другого фильма так, что она могла смотреть на стену и видеть на ней Светлану Тихоновну и свою мать, спорящих за порядок стирки; Землееда, который скребет своей лапищей, и покрытую кожей стену в Буяне, таком далеком теперь. Всюду ее зрение удваивалось и утраивалось, и голова ее наливалась от этого тяжестью. Все происходило в одно и то же время, следующее – поверх предыдущего.
Была ли она счастлива? Думала ли о Кощее?
Она думала о грибах, об уксусе и о старых ранах.
Наконец, после того как минул год жизни в доме на улице Дзержинского, Марья села на своей кровати у длинного узкого окна. Она смотрела на красное платье, что висело на окне. Платье было с пышной юбкой и глубоким вырезом. Платье для молодой женщины.
– Что такое тридцать три? – спросила она у пустого дома. – Старость?
Так что она надела это платье и распустила черные волосы до талии. Она взяла у Ксении помаду – ей было все равно какую – кому на это смотреть! Марья научилась красить губы получше, так что получалось аккуратно. Марья Моревна сошла по лестнице и положила руку на ручку большой двери вишневого дерева. Она собралась прогуляться до реки, купить себе мороженого, и кто-нибудь, может, потанцует с ней в танцзале, даже не зная ее имени. Она чувствовала доносящийся снаружи запах расцветшей рано в этом году акации, среди длинных позолоченных сумерек, которые в июне считались в Ленинграде за ночь. Молодой человек играл на скрипке где-то неподалеку, нахально напевая: «Мы встретимся вновь в городе Львов, я и моя любовь…»
Марья Моревна повернула ручку и открыла дверь в город. Она стояла на пороге в ярком красном платье, и лицо ее наливалось кровью. Мужчина смотрел на нее сверху вниз, потому что был высок ростом. На нем было черное пальто, хотя вечер стоял теплый, и ветерок раздувал темные кудри, похожие на баранью шерсть. Медленно, не отрывая взгляда от ее глаз, мужчина опустился на колени перед ней.
– Я пришел за девушкой в окошке, – сказал он, и его глаза наполнились слезами.