— Бледны что-то, Юлия Сергеевна. Здоровы ли?
— Благодарю вас, Павел Иннокентьевич, работы много.
— Красивых женщин нельзя утомлять, они созданы для поклонения.
— По этой причине у вас нет женщин в аппарате?
— Красивых женщин нет, Юлия Сергеевна.
Борисовой было неприятно под пристальным взглядом цепких черных монгольских глаз Горизова, ей хотелось уйти. Звонко цокала капель. «Весна», — с удивлением подумала Юлия Сергеевна, и ей еще сильнее захотелось уйти.
— Да, весна, — угадывая ее мысли, прищурился Горизов. — Как с Дербачевым, сработались? Правда деятельный мужик? Дай простор — горы своротит.
— Привыкаем, Павел Иннокентьевич. Учимся. Работник опытный. Масштабы!
— Я знаю. И в ЦК знают.
«О чем он?» — сразу насторожилась Юлия Сергеевна и услышала:
— Мечтатель немного, но ведь фантаст над пропастью по проволоке пройдет, не свалится, а другому мост надо с перилами, каменный. Бывает и наоборот, правда?
— То есть, Павел Иннокентьевич?
Промчавшийся мимо грузовик взвизгнул тормозами, обдал их талым снегом и запахом бензина. Горизов взглянул на свои до блеска начищенные ботинки, поморщился и, твердо взяв Юлию Сергеевну за локоть, отвел дальше от обочины тротуара. На вопрос ее не ответил, как показалось Борисовой, намеренно. Они заговорили о другом и расстались дружески; она отчетливо почувствовала: нет, не так все просто. Борисова инстинктивно сторонилась Горизова: на это были причины, она слишком много знала, чтобы оставаться спокойной в присутствии этого человека. И сказанные им слова она обдумывала вновь и вновь, особенно последние: «Да у вас ума палата, вам хоть республикой руководить!» Она перевела все в шутку и, казалось, забыла. Как-то ночью опять задумалась над словами Горизова, представила себя в роли первого секретаря, попыталась продумать, что бы она стала делать в таком случае. Получилось неожиданно интересно. Она оборвала себя и приказала не думать, но мысль упорно возвращалась к тому, что она сама стала бы делать на месте Дербачева. Перед ней рисовалось широкое поле деятельности, захватывало дух. Это не было честолюбием, нет, нет. Здесь присутствовала необходимость. В сложившихся обстоятельствах она начинала видеть свой долг. Долг человека и коммуниста. И она начала вырабатывать свою программу, в противовес дербачевской, — программу выдержанную, реальную и в то же время освещенную высокой мечтой. Человек живет пятьдесят-семьдесят лет и уходит, а дело его остается. Значит, главное — дело. Залить все электричеством, заводы-автоматы, в цехах ни одного человека, только у пультов священнодействуют люди в белом. В домах колхозников — холодильники, пылесосы, телевизоры. Все это — электричество, без пользы пропадающая сейчас энергия Острицы. А для этого следует еще поработать и подтянуть животы. Перед собой ей нечего хитрить и скрывать. Вперед, вперед, только вперед, при любых обстоятельствах — только вперед!
Она как-то среди ночи даже встала, чтобы записать свои мысли, просидела до самого рассвета, исписывая страницу за страницей крупными, четкими буквами. Она прочитала написанное на другой день и окончательно убедилась в правильности намеченного пути, и ее правда обернулась неожиданной стороной. Что он, в самом деле, не верит в народ? Она чувствовала: Дербачев интересуется ею. От этого он понятнее ей, ближе, вместе с тем человечески уязвимее. Откуда-то выплыла мысль о возможности ошибок и заблуждений с его стороны.
Юлия Сергеевна зябко повела плечами. В комнате сыро, батареи отключены. Опять ремонт. Только летом капитально ремонтировали, и снова стучат. Она накинула платок и вышла в другую комнату, к матери. Они заговорили о ремонте, о примерке нового демисезонного пальто для Юлии Сергеевны, о новой газовой колонке — чадит, как примус. Потом мать рассказывала школьные новости, как отличился ее седьмой «Б» на закладке школьного сада. Юлия Сергеевна помогала Зое Константиновне править диктант на деепричастия и вместе с матерью ужасалась количеству ошибок.
Вася — предмет многих разговоров и толков в последние недели — мирно посапывал, выставив облупленный, острый носик из-под одеяла, в кухне сидели взрослые. Солонцова чинила Васину шапку, Дмитрий, в рубахе с расстегнутым воротом, сердито вертел в руках портсигар — несколько дней назад он опять начал курить. Все случилось неожиданно. Правда, три дня назад Солонцову вызвал следователь, и разговор, по ее словам, был простой и даже хороший и особенно не встревожил ни ее, ни Дмитрия. Они посмеялись вдвоем над ее прошлыми страхами и решили, что все само собой уляжется. А оно, оказывается, катилось своим ходом, разматывалось и, наконец, сработало.
— Послушался я тебя! — Поляков со злостью бросил повестку на стол. — «Не ходи больше, не ходи»! Вот тебе и не ходи. Разве ребята допустили бы до такого? А теперь попробуй распутай.
Он взглянул на Солонцову и прикусил губу.
Они впервые серьезно поссорились, им тяжело было молчать. Дмитрий чувствовал себя виноватым. Он — мужчина, должен быть сдержаннее. Ей и так досталось. И, боже мой, как он любил ее сейчас, вот такую, потерянную, сердитую. Она накричала на него, отчужденно сутулилась за шитьем, потом ходила по комнате в полосатом платьице. Он знал: стоит позвать — она подойдет и расплачется.
— Все-таки ты должна будешь пойти, — сказал он вместо этого. — К черту трусость. Дома, Катюша, не отсидишься.
— За твоей спиной, да?
— Катя, тебе не стыдно?
— Никуда не пойду. Срам один — в суд с ребенком. Пусть меня сто раз арестуют, только без людей, знаю я их! Замолчи, замолчи! Тебе что!
— И я пойду!
— Пойдешь! — передразнила она. — Ты думаешь, не знает никто? Все знают, что ты ко мне ходишь. Еще хуже будет. Нет уж, мое дело. И ты не пойдешь, и я не пойду. Пусть что хотят делают. «Я пойду…» А кто ты мне? Ну кто?
— Катя!
— Свидетель, в одной постели…
Она выплюнула из себя грубое слово, испугалась, села и громко, в голос, разрыдалась. Он тихонько гладил ее худые лопатки.
— Ты в самом деле меня любишь, Митя? Не отдумаешь? — И, не дожидаясь ответа, прижалась к нему мокрым лицом.
В замороженных окнах потрескивало от мороза, больше они ни о чем не говорили.
Вокруг здания районного народного суда Прихолмья старые голые вязы, вершины усеяны шапками грачиных гнезд. Хотя весной грачи мешают работать, их все равно любят. Народный судья Ананьева Иванна Саватеевна глядит в окно на вершины вязов, на грачиные гнезда. Подоконник косо треснул — в щелях грязь залоснилась и загладилась от древности. Ананьева помнит то время в прошлом году, когда подоконник только треснул. Вероятно, оседало здание. Щель была свежей, чистой, пахла сухим деревом. Судья смотрит на улицу со второго этажа и отдыхает. Сегодня с десяток незначительных, запутанных и хлопотливых дел: разводы, мелкая кража, лишение права материнства, еще, кажется, хулиганство — разбил зеркальную витрину в ресторане. Пора бы начинать, один из заседателей, сменный мастер с «Сельхозмаша», запаздывает, и судья продолжает глядеть на улицу и думать о весне, о крикливых грачах, которые должны прилететь.
— Пришел Сковородин, — говорит секретарь суда, и Ананьева озабоченно кивает:
— Да, да, милочка, давайте будем начинать. Дела готовы?
— Готовы, Иванна Саватеевна.
— Ну что ж, — опять вздыхает судья, — давайте приступать.
Первым слушается дело о разводе, дело с десятью свидетелями или даже больше, и судья хмурится.
— Он негодяй, жестокий и бесчеловечный человек, — говорит маленькая, еще совсем молодая женщина, помахивая рукой то в сторону суда, то в сторону мужа, высокого, угрюмого, с худым щетинистым лицом, с неприкрываемым сарказмом уставившегося на жену. Его вид, казалось, говорил: «Ну давай, давай, покажи, на что ты еще способна». Он слушал внимательно и порой даже одобрительно улыбался.
Судья взглянула и отвернулась: «Тюфяк… Она его почем зря клеймит, а он губы развесил». Ананьева потеряла интерес к ответчику, слушала теперь, тяжело опустив веки. Казалось, она дремлет. Сколько таких вот неустроенных судеб прошло через нее, она потеряла им счет. Статьи, параграфы гражданских и уголовных кодексов — вкус к ним давно притупился. Подчас люди начинали казаться статьями и параграфами, они говорили, волновались, плакали и все-таки втискивались со всеми страстями и страстишками в холодные и узкие объемы параграфов.
Постепенно прибавлялся народ в зале, входили на цыпочках, осторожно рассаживались, выступали свидетели, задавались вопросы.
— Егорова, то есть Иннокентьева, вы хорошо подумали? Вы не хотели бы помириться?
— Нет! — поспешила ответить маленькая женщина. — Нет, нет и нет!
— Нет! — отрезал мужчина, и маленькая женщина сказала:
— Вот видите! Видите! — И опять заплакала. — Изверг! Он давно рад! — говорила она сквозь слезы. — И слава богу, слава богу… — Она достала скомканный мокрый платочек.
Поднявшись из-за стола, суд выносит постановление:
«Брак считать расторгнутым…» — и с ходу приступает к следующему делу. Дмитрий Поляков сидевший в четвертом ряду, у самого прохода, начинает усиленно тереть ладони.
— «Слушается дело номер два о лишении прав материнства, — читает судья привычной скороговоркой, — Солонцовой Екатерины Васильевны, тысяча девятьсот двадцать пятого года рождения, токаря завода «Осторецкий Сельхозмаш», проживающей по…»
Секретарь суда снизу делает Ананьевой какой-то знак, та не замечает и продолжает читать, напирая на «о». Дмитрий оставляет руки в покое и внимательно слушает. Он пришел к самому началу, он так и не смог уговорить Солонцову, и теперь ему оставалось лишь ожидать, как будут развиваться события дальше. Мимо него прошли разведенные: он — впереди, с безразличным серым лицом, она — за величественной мамашей, заплаканная и жалкая, с мокрым платочком в кулаке. Они вышли, и стало тихо, если не считать надтреснутого, окающего голоса судьи. Дмитрий сидел и слушал. Он весь сжался и слушал. Он медленно разглядывал людей, сидящих в зале. Судью — немолодую женщину с одутловатым лицом, заседателей. Обыкновенные человеческие лица, натруженные руки. Люди как люди, как большинство вокруг. Все будет хорошо. Все устроится.
Дмитрий опять сильно потер ладонь о ладонь. Спокойно, старик, спокойно. Тебе далеко не двадцать, и ты сам понимаешь: сейчас не время пороть горячку. Ты себя знаешь. Тебя крепко пришибла война, и ты с трудом сумел разогнуться. Не сразу, с огромным трудом ты сумел разогнуться. Не забыл? Этого не забудешь. Война окончилась в сорок пятом. Ты воевал не пять лет, а все десять. Когда ты увидел вместо взрывов и стен каменоломни дождливое небо и мокрые тротуары? И сюда ты пришел потому, что и через десять лет война продолжает убивать людей; если вовремя не схватиться, человек может пропасть.
Дмитрий перестал тереть ладони и, весь напрягаясь, старался не пропускать слов судьи.
Судья кончила читать, проведя по глазам припухлой ладонью, подняла голову, посмотрела на секретаря суда. Та тихо, неслышным в зале голосом, что-то объясняла.
— Надо было предупредить, — услышал Дмитрий тяжелый окающий голос.
— Узнали совсем недавно, — робко сказала секретарь, оправдываясь. — Я не успела.
Судья недовольно кивнула ей, повернула голову к
заседателю справа, Сковородину, затем влево, к знатной звеньевой пригородного совхоза Мигуновой — женщине лет тридцати пяти, со спокойным простым лицом и большими красными руками, они по-крестьянски чинно все время у нее на коленях. Мигунова в ответ испуганно прошептала: «Согласна», и судья удовлетворенно кивнула, вспоминая, что в этом деле заинтересован обком. Она сейчас не помнила, кто именно говорил, но сам факт крепко врезался ей в память.
Посовещавшись, суд не счел возможным откладывать разбор дела и, ознакомившись с фактами, предоставил слово общественному обвинителю, невысокому мужчине с большими залысинами, говорившему плавно, без какого-либо центрального стержня, но убедительно, конкретно. Голос звучал беспощадно, Дмитрий со смешанным чувством негодования и удивления узнавал и не узнавал нарисованную им женщину, давно потерявшую совесть и честь и даже, как вырисовывалось из подтекста, потерявшую самое святое, что может быть у человека, — долг перед Родиной и своим народом.
«Хорошо, что она не пошла, не послушалась, — подумал Дмитрий. — Что он говорит, идиот, упивающийся собственным красноречием?! Что он говорит?!»
Выступали свидетели. Тетка, у которой якобы Вася Солонцов вытащил деньги; милиционер, приведший мальчика в милицию; зачитали постановление заводского собрания ™ о собрании Дмитрий ничего не знал. Выступил директор школы, где учился Вася Солонцов, напоминал всем о «Педагогической поэме» и перешел к будущему коллективному воспитанию детей, и в первую очередь вот таких, как мальчик Вася Солонцов, в чем-то ущербных.
Высокий, с тощей бородкой, он, пришепетывая, неестественно широко раскрывал рот.
— Товарищи! Я — коммунист, не верю всем разным там побасенкам генетики, реакционнейшему учению буржуазии. Вы должны понять меня правильно. В воспитании людей, и детей особенно, играет основную роль не наследственность, как таковая, а наше общество во главе с мудрым, дальновидным отцом и вождем товарищем Иосифом Виссарионовичем Сталиным. (Директор недавно получил выговор по партийной части и выступал теперь много и охотно.) Товарищи! Здесь случай особый. Ребенка нужно изъять из социально опасной среды, потом он сам нас поблагодарит. Дети за родителей не в ответе. Никто не будет отрицать, наше общество состоит из людей, каждый нам дорог, каждого мы, отвечающие перед собой и обществом, должны вырастить высокосознательным гражданином своей страны, преданным нашему делу и товарищу Иосифу Виссарионовичу Сталину!
— Здорово чешет! — заворочался сосед Дмитрия и прошептал в самое ухо: — Отберут!
Дмитрий почувствовал дрожь правого века, не смог удержаться и прервал выступление директора в самом накале.
С негодованием поправляя очки, пристально всматриваясь, тот близоруко вытягивал голову.