К книге
Горькие травыСтраница 18
26%
Страница 18
18

Николай Гаврилович пытался представить, что делают сейчас жена и сын; они остались в Москве, жена слышать не хотела о провинции. Сын учился на втором курсе энергетического института и обещал стать хорошим инженером.

Николай Гаврилович понимал сына, сам бы не разрешил ему бросить институт. Этого совершенно не требовалось, а вот без жены трудно. Она, конечно, могла приехать в Осторецк, Николай Гаврилович никак не ожидал того, что случилось в семье вслед за его новым назначением.

Все началось как-то неожиданно и непонятно. Кажется, раз или два в кругу близких друзей он, после одной из долгих поездок по стране, по Белоруссии, по центральным и северным областям, высказался резко критически о низкой рентабельности сельского хозяйства. Вторично он говорил, кажется, об общих проблемах, пытался наметить перестройку руководства на селе и выше, вплоть до центра.

В тот памятный день звонок телефона раздался рано утром, задолго до шести. Сын, встававший очень рано — готовился к сессии, — вначале постучал, затем решительно просунул русую голову в дверь родительской спальни. Стараясь не разбудить жену, Николай Гаврилович откинул одеяло, приподнялся.

— Папа, просили немедленно позвонить, — сказал сын, и по тому, как он это произнес, Дербачев понял, что звонили оттуда. — Срочно. Я говорю — спит, а мне: «Если спит, разбудите».

— Сейчас, Павел. Не бери больше трубку.

Как был, босиком, в нижнем белье, прошлепал в другую комнату, к телефону, набрал нужный номер, и его соединили очень быстро.

Потом все завертелось, точно в стремительных кадрах кинохроники. Торопливые сборы, молчаливые часовые, сопровождающий капитан из охраны, ожидавший у кремлевских ворот, знакомые переходы.

Лежа сейчас в удобной, теплой постели, Николай Гаврилович перебирал в памяти весь разговор со Сталиным.

Снова и снова пытался припомнить, как он ходил, слушал, вспоминал, как сам держался и что чувствовал, но все как-то смешивалось, и он опять возвращался к началу.

«Надо было сразу все записать, — усмехнулся Николай Гаврилович, сдвигая одеяло с груди. — Впрочем, нет, не получилось бы. Разговаривать с ним, да еще так, как мне пришлось… Ясно, что неспроста вызвал, а этого ли хотел, что получилось, теперь не так просто и понять».

Москва спала, уже по пути в Кремль Дербачев перестал замечать что-либо по сторонам — спешно и в такое время его никогда не вызывали к самому. Последнее время — на то были всякие причины — Николай Гаврилович в присутствии Сталина испытывал неприятное чувство тревоги и беспокойства, он старался подавлять их в себе, но это ему плохо удавалось и много стоило.

Уже в машине он весь собрался, словно в тугой кулак, настраивая себя и готовя, как-то тяжелея для самого себя, словно оставаясь в совершенной и большой пустоте и тишине. Все только в самом, и все только в себе, и больше ничего: ни земли кругом, ни человека, ни города. Все исчезло, кроме самого себя, и, очевидно, это произошло от неожиданно мелькнувшей мысли, что Сталин — тот предел, на котором, по сути дела, все кончается, и дальше ничего нет. Любой другой еще не был пределом, за ним всегда что-то оставалось, а здесь дальше не было ничего и никого.

Дербачев посмотрел в затылок шагавшего впереди капитана и опять ощутил тяжесть в самом себе, но дверь, на которую ему указали, открыл не торопясь, свободно и лишь на одно неуловимое даже для себя мгновение помедлил, входя, и Сталин, который оказался как-то сразу близко и лицом к двери, заметил.

— Спотыкаешься, Дербачев, — сказал он, отворачиваясь, проходя к столу, слегка выдвинутому из противоположного от двери угла к середине комнаты. Прикоснувшись рукой к столу и слегка опираясь на него, Сталин глядел на Дербачева, хмурился. У него было усталое, сердитое и очень бледное лицо. — Проходи, садись.

Дербачев прошел, сел на обитый черной кожей стул, пахло духами и табаком, на столе — несколько книг, одна в бледно-желтом переплете, коробка папирос, на коричневом блокноте у самого края — серая тяжелая пепельница. Сталин проследил, как Дербачев садился, отвернулся и пошел к стене, где между двумя окнами висела большая и подробная карта от Польши до Урала. На полпути Сталин повернулся, постоял, угнувшись, притронулся пальцами к толстым седым усам, совершенно скрывавшим губы.

— Хорошо спал? — неожиданно спросил он, поднимая голову и опять проходя к столу.

— Не совсем, Иосиф Виссарионович.

Сталин недоверчиво покосился, своим вопросом он хотел дать понять, что не спал совсем, и Дербачев понял, но то, что он понял, лишь усилило у Сталина чувство усталости, он передвинул стул от стола, но сел на другой, не далеко, но и не близко к Дербачеву.

— Сиди, сиди, — сказал Сталин, когда Дербачев хотел слегка повернуть стул под собой, и пересел к столу, чуть боком к Дербачеву, и тому теперь был виден впалый седой висок Сталина, сероватая, заметно тронутая редкими крупными рябинками щека, нос, казалось опущенный на усы. После вчерашнего негласного совещания, на котором было много ответственных зарубежных товарищей и ради которого Сталину и пришлось приехать в Москву, он чувствовал себя неважно. Собственно, он точно и не знал, зачем вызвал к себе Дербачева. Сейчас шепчутся многие, остались такие, чем-нибудь недовольные, их никогда и не выведешь. И этот давно уже рассуждает и не шепчется, а говорит, и довольно громко, не стесняясь.

У Сталина опять вспыхнуло раздражение. Сдерживая гнев, он выпрямился на стуле, подтянул плечи вверх и, чуть откинув сухую легкую голову, стал глядеть в угол. Дело ведь и не в том, что проповедовал этот болтун, а в том, что, хочешь ты или нет, приходится заниматься мелочами, когда и на очень важные дела совсем не остается времени.

Сталин покосился на Дербачева, зорко, в одно мгновение ухватывая любую мелочь в его лице: выражение глаз, первые морщины на широком лбу, мясистый нос, еще свежие сильные щеки, даже легкую испарину на лбу у переносицы и над верхней крупной губой.

Кнопка вызова была с другого края стола, нужно было встать или тянуться к ней через весь стол, и Сталин остался сидеть по-прежнему молча, изредка поглядывая на Дербачева и опять задумываясь.

Ожидая, Дербачев сидел молча и неподвижно, стараясь все время глядеть на Сталина и в то же время как-то не мешать ему. Это было трудно, и Дербачев начинал все больше и больше чувствовать свою тяжесть и сомневаться в том, в чем был абсолютно уверен всего полчаса назад. Он видел, что Сталин сердит и раздражен, он его понимал сейчас, как никогда, и не осуждал. Но в те полчаса или в час, когда ему пришлось сидеть молча и ждать, в нем несколько раз начинала подниматься ярость, и тогда он видел Сталина совсем по-другому и думал зло: «Что он со мной как кошка с мышью? Или ему больше заняться нечем?» Но опять-таки, в один какой-то момент, а именно когда Сталин сидел к нему боком, Дербачев почувствовал, что это не игра, и немного успокоился. Он старался не осуждать, все знали: Сталин последнее время много и трудно болел.

— Ну так что, Дербачев? — неожиданно резко спросил Сталин, и Николай Гаврилович увидел его недобрую усмешку. — Так и будем молчать?

— Иосиф Виссарионович, я…

— Ты, ты! Партия посылала тебя не для того, чтобы ты потом болтал разные сверхглупости. Вот так. Рассказывай. Предлагай. Все вы сейчас трубите: колхозы, колхозы. Ну?

Сталин тяжело поднялся, отошел. Николаю Гавриловичу после слов Сталина стало легче, теперь он знал причину. Пусть было неизвестно, какими путями дошли до Сталина его рассуждения о селе, но теперь все становилось на свои места.

— Иосиф Виссарионович, я хотел все обдумать и потом уже представить в ЦК. Но, если так, я рад, что есть возможность…

— Ну, ну, говори.

— У меня сложилось впечатление плохое, Иосиф Виссарионович. Уровень жизни в колхозах очень низок, недостаточен. А запросы у людей выросли…

— Подожди, подожди, — недовольно поморщился Сталин, быстро подошел и опять сел к столу. — Если опустить поводья, сожрут завоевания революции. Ты-то должен понимать, Дербачев. — Минутная вспышка энергии прошла, и Сталин коротко бросил: — Говори дальше. Ведь неспроста ты завел этот разговор. Критиковать вас много, а ты предлагай.

— Иосиф Виссарионович, наши люди готовы на что угодно во имя Родины и партии. Я это вам могу подтвердить всей душой и уверен в этом. Для Родины они идут на все, но здесь…

— Что?

— Здесь, Иосиф Виссарионович, на мой взгляд, в дело вступают какие-то другие законы. Сотнями лет складывались определенные связи крестьянина с землей. Мы их взорвали, чтобы заменить совершенно новыми. Нужно бережнее и действеннее растить эти новые связи, крепить их и материально.

— Ты плохой теоретик, Дербачев, — неожиданно усмехнулся Сталин, шевельнув усами. — Хоть ты и Николай Гаврилович, но до Чернышевского не дорос. Прокламации еще не сочиняешь? — Сталин скользнул по лицу Дербачева взглядом и, помедлив, окончил: — Вижу, что нет. Тогда говори конкретнее.

— За примерами ходить недалеко, Иосиф Виссарионович. В Архангельской области, например, поголовье коров до сих пор значительно ниже, чем до революции. То же в Ярославской, в Рязанской, на Смоленщине. Это ведь не случайно. Пусть война, пусть послевоенные трудности, и, однако, только этим не объяснишь, Иосиф Виссарионович.

Дербачев видел, что Сталин все больше хмурится, угрюмо опустив брови, но все говорил, он уже не мог удержаться теперь, нужно было во что бы то ни стало добиться, чтобы его поняли, и Сталин, положив левую руку на край стола, внимательно слушал. Ему не нравилось то, что Дербачев говорил. И дело было даже не в сути того, о чем говорил Дербачев, а в том, что это опять было новое и требовалось об этом думать. Дербачев начинал интересовать, он говорил открыто и совсем другое, часто противоположное тому, что хотелось бы слышать. У Сталина начинала проходить усталость, а вместе с ней и раздражение, мучившее его с прошлого вечера. Сталин все внимательнее присматривался к собеседнику.

И когда Дербачев стал подробно анализировать экономическое состояние одного из колхозов Поволжья, выпячивая и суммируя факты с чисто материальной точки зрения, связывая с ними резкое обезмужичивание села, упадок естественного роста сельского населения, Сталин уже хотел резко оборвать, но сдержался, чтобы услышать больше. «Материалист какой нашелся, — подумал он. — Не понимает, что исторически все закономерно, в трех соснах заплутался».

От этой успокаивающей мысли он глядел на горячившегося Дербачева с внутренней усмешкой и жалел, что вызвал его. «Не дозрел еще до ясного понимания, придется поправить товарища. Не опасен, для этого слишком прям и откровенен».

Сталин продолжал слушать, нетерпеливо сводя брови, интерес пропал. Он знал, что ответить Дербачеву, но не знал еще, стоит ли отвечать и как с ним поступить.

— Вижу, недооцениваешь ты моральный фактор, — сказал он наконец, в то же время опять настораживаясь от смутного беспокойства и стараясь задавить его в себе. — Это хорошо, что ты все честно сказал. Надо полагать, все, что думаешь. Только знай, рабочий класс мы в обиду не дадим. Нельзя, Дербачев, никак нельзя. Мы ведь пошли на реформы, объединили села. На данном этапе вполне достаточно. Государство тратит большие средства и на лесные полосы. Надо глядеть вперед, Дербачев.

— Укрупнение колхозов — нужный шаг, Иосиф Виссарионович. Но материальное положение таково, что колхозы фактически не могут наращивать производство.

— Я тебя выслушал, Дербачев. Коммунист, тем более руководитель, обязан видеть дальше и мыслить шире.

Политика партии в отношении крестьянства оправдала себя и еще оправдает. Мы должны вытравить из сознания мужика его вековую дикость, отсталость, чувство собственника. Это не жестокость — исторически оправданная необходимость. Так?

— Иосиф Виссарионович…

Дербачев под тяжелым взглядом в упор замолчал, и Сталин стал сосредоточенно смотреть выше головы собеседника.

— Ты упрям, хочешь, кажется, учить уму-разуму. А партия не привыкла верить словам. Хорошо…

Сталин хотел сказать что-то еще, посмотрел на худую кисть руки, вылезшей из обшлага куртки, вспомнил о кнопке вызова, вяло шевельнул пальцами с аккуратно подрезанными ногтями, слегка поморщился и встал. Встал и Дербачев.

— Вы все много говорите, а нужно одно. Работать надо. Работать, — повторил Сталин, и в глазах у него появился тусклый холодный блеск. — Ты ведь, Дербачев, из крестьян?

— Осторецкий, Иосиф Виссарионович. Осторецкой губернии бывшей.

— Тем более… Знаешь, давай в Осторецк. Так, надо полагать, будет лучше. Примешь у Володина дела, они у него не очень важны. Ты молод, вот и покажи, на что способен, а мы посмотрим. Кресла протирать найдутся и без тебя. — Сталин помолчал, проверяя мелькнувшую мысль, и спросил: — Что ты думал, когда все это мне рассказывал?

— Я вам верю, Иосиф Виссарионович.

Сталин отвернулся, несколько раз прошелся туда и обратно.

— А мне, думаешь, от этого легче? — спросил он вдруг недовольно, выделяя слово «легче», подчеркивая его таким образом, чтобы было понятно, что за этим стоит.

И Дербачев понял: Сталин имел в виду тот самый предел, за которым никого и ничего нет. И к Дербачеву как-то сразу вернулось чувство тяжести, и ладони рук вспотели.

— Вы — Сталин, — сказал он тихо, вкладывая в слова тоже особый смысл, и услышал тишину в просторной комнате, за ее стенами, во всем мире, и больше ничего не было в эту минуту, кроме тишины и собственного сдержанного волнения. И Дербачеву казалось, что Сталин тоже прислушивается к тишине, к смыслу только что прозвучавших слов, прислушивается как-то неохотно и недоверчиво, словно понимая, что сказано это не о нем, во всяком случае не о том изношенном и больном теле, прикрытом легкой домашней курткой, а о чем-то всеобъемлющем, чего и сам он, Сталин, не мог понять, к ч е м у сам относился как бы со стороны, с долей недоумения и глухой злости.

И от новой внезапной мысли у Дербачева совсем застыло лицо, он не мог отвести от Сталина глаз, он боялся того, о чем думал. Он был полон сил и все напряженнее ощущал свое здоровое, крепкое тело, он сейчас не хотел этого ощущения и даже боялся. И не за себя, а за то дело, которое ждало его впереди и которое никто за него не сделает. Он вдруг сразу понял одно, верное и необходимое, — это делать, что возможно, самому. Это и будет главное. Всего секундой раньше таких мыслей не было, и, хотя по-прежнему была напряженная тишина, Дербачев глядел на Сталина уже иначе, и думал иначе, и чем дальше, тем безжалостнее. Он думал о том, что с любых, самых высоких постов человек должен находить мужество вовремя уйти и ради самого себя, и ради других. Сейчас он почти ненавидел молча стоявшего к нему боком низенького старика, который не хотел, а может быть, и не мог разобраться, поговорить по-настоящему вдумчиво и заинтересованно, за которым стояло это пугающее нечто, к чему и сам он относился словно посторонний. И только цепенящая новизна мысли помешала Дербачеву тут же сказать об этом — от напряжения он почти утратил контроль над собой, и, когда Сталин шевельнулся, у Дербачева закружилась голова, он чуть расставил ноги, и ему почти непреодолимо захотелось хоть на секунду закрыть глаза.

Предыдущая главаГлава 18 из 68Следующая глава