Писатель Анри Шартен жил в Париже на тихой, малолюдной улице Гренель, недалеко от советского посольства. Небольшой домик, отделенный от улицы высокой узорчатой чугунной решеткой, утопал в густой зелени старых грабов. В Париже еще можно встретить такие уединенные, словно изолированные от всего света старинные особняки, от которых веет спокойствием и довольством; кажется, будто в их двери никогда не входила ни первая, ни вторая мировая война. Они словно еще живут в середине прошлого столетия и всем своим видом как будто говорят: «Вот, смотрите, как хорошо и спокойно умели жить когда–то люди, не то что в ваше сумасшедшее время».
На этот раз Шартен вернулся домой не в духе. Поездка в Берлин не принесла ему никакой радости. И не премьера испортила ему настроение, а последний разговор с генералом Стенли, оставивший такой неприятный осадок. Во–первых, он, Шартен, не привык писать по чьим–либо заданиям, во–вторых, он почти убедился, что русские не хотят войны, в-третьих, будь они прокляты, эти пьесы, никогда не знаешь, во что их превратит театр, в-четвертых…
Словом, у Шартена было немало поводов для раздражения, когда он вместе с Шарлем вышел из машины на улице Гренель и увидел с детства знакомые завитки чугунной ограды. Нет, все то, что вызывало у него недовольство, должно остаться здесь, на тротуаре. Сейчас появится экономка Лили Буше, стукнет чугунная калитка, и исчезнут все неприятности, пережитые в Берлине. В дом он их не пустит.
Шартен так и сделал. В сердцах он так громко хлопнул калиткой, что даже шумная Лили Буше взглянула на него с удивлением. На этот раз, вопреки обыкновению, она не выразила никакой радости по поводу возвращения хозяина и не сказала, что после каждой поездки он все молодеет и молодеет.
Шарль, ничего не заметив, сейчас же приказал Лили приготовить ему мундир, так как сегодня вечером он должен был явиться в полк. Шартен же увидел в поведении Лили недобрый знак, и покой маленького домика показался ему не таким уж надежным. Такого с ним еще не бывало — он привык возвращаться к себе домой как в неприступную крепость.
Шартен сразу прошел в ванную, вымылся и через полчаса уже сидел за столом. Обстановка в кабинете была старомодная, но Шартен не собирался ее обновлять. За этим старинным, времен Людовика Четырнадцатого, бюро сиживали отец и дед Шартена. Как же можно с ним расстаться? Диван, правда, немного узковат, но с ним связано множество воспоминаний. Книги, расставленные задолго до первой войны в старых шкафах, сделанных еще дедом Шартена, было бы просто преступлением переставлять в другое место. На дверцах этих редкостных шкафов были вырезаны барельефы — портреты французских писателей от Корнеля до Мопассана. А разве эти кресла, на которых так удобно сидеть и спать, не заслуживают благодарности только потому, что они вышли из моды? Даже эти бра, от тусклого света которых кабинет кажется мрачным, и те пусть остаются на своем месте.
Шартен плотнее запахнул на себе халат, с удовольствием ощущая его тепло, и принялся за разбор почты. Пересмотрев конверты, он отложил письма в сторону. Слишком много писем и среди них ни одного интересного — он прочтет их завтра. А что пишут в газетах? Шартен взялся за газеты.
Ну что ж, генерал Стенли оказался прав — во Франции о славе писателя Шартена кричали не меньше, чем в западном секторе Берлина. Пьесу его расхвалили так, словно рецензентам было щедро заплачено. Содержание пьесы пересказывалось много раз, мощь англо–американской армии превозносилась до небес и непременно со ссылками на метра Шартена.
В кабинет вошел Шарль, уже успевший переодеться в новенький лейтенантский мундир. Он был очень красив в военной форме со всеми своими нашивками и шевронами. Шартен с удовольствием смотрел на сына. Быть может, когда–нибудь он дослужится и до генеральского звания. «Генерал Шартен» — это звучит неплохо.
— Не знаю, удастся ли мне сегодня вернуться домой, — сказал Шарль, протягивая на прощанье руку отцу.
— Ну что ж, — ответил Шартен–старший, ощущая сильное пожатие руки сына, — только не слишком преувеличивай мой успех, когда будешь рассказывать про Берлин.
— Это уж мое дело, — лукаво усмехнулся Шарль. — У меня есть что рассказать о Берлине, и в этом рассказе ты займешь не последнее место.
— И когда будешь рассказывать, не очень много пей за здоровье отца, тебе еще рано брать большой разгон, — продолжал Шартен.
— Ладно, — уже совсем весело сказал Шарль, ясно представив себе ожидавшую его встречу с товарищами, затем по–военному отдал честь, стукнул каблуками и вышел из кабинета раньше, чем отец успел дать ему еще какое–нибудь наставление.
Шартен с деланой улыбкой проводил глазами его по–мальчишески тонкую в талии фигуру и снова застыл в своем кресле.
В дверь постучали. Шартен за долгие годы успел изучить не только стук, но и каждый шаг Лили Буше. На этот раз стук его несколько удивил.
— Войдите, Лили, — откликнулся он.
Лили Буше, высокая, статная женщина с сильными руками, могучим бюстом и зычным голосом, шагнула в дверь, сделала три шага и стала, как по команде «смирно». На ней было черное шерстяное платье, которое она надевала только в официальных случаях. Весь ее вид, подчеркнуто строгий и деловитый, предвещал серьезный и важный разговор. Шартен с интересом воззрился на Лили.
— Я пришла к вам, мсье Шартен, — заговорила она своим низким голосом, — чтобы предупредить о своем уходе из вашего дома.
От волнения она говорила почти басом, но Шартен не обратил на это внимания–его слишком поразили слова Лили.
— Что случилось, Лили? — закричал он. — Что за нелепые выходки? Какая вас муха укусила? Замуж собираетесь, что ли?
Экономка выдержала долгую паузу.
— Случилось не со мной, а с вами, мсье Шартен, — медленно сказала она, глядя прямо в удивленное, испуганное лицо своего хозяина. — Ваше поведение лишает меня возможности оставаться в этом доме.
— Ничего не понимаю! — растерянно произнес Шартен. — Вы не можете высказаться яснее?
— Могу, — твердо сказала Лили, — и не только могу, но и должна. Вам следует знать, что с тех пор, как вас начали расхваливать в газетах, я стала посмешищем для всех, кто знает, у кого я служу.
Шартен широко раскрыл глаза. Лили продолжала:
— Вы написали пьесу, мсье Шартен, ее поставили в Берлине, а в этой пьесе нет ни слова правды. Все мои знакомые называют вас теперь лгуном и американским подлипалой и спрашивают, завели вы уже себе флаг со звездами и полосками, чтобы, не дай бог, не опоздать вывесить его, когда американцы объявят Францию Америкой, и выучили ли вы «Янки–Дудль», чтобы спеть для такого торжественного случая. Вот что про вас говорят, мсье Шартен.
— Лили, — возмутился Шартен, — уверяю вас, все это клевета, люди завидуют моему успеху…
— Нет, не клевета, — тем же тоном ответила Лили, — я сама прочла, что про вас пишут в газетах, и все поняла. Люди правду говорят, а вот вы написали бог знает что! Вы написали, что американцы спасли всю Европу — это же вранье! Как вам не совестно было писать такое? Да если бы не русские, Гитлер бы ваших американцев потопил в Ла–Манше, как щенят!
— Вы ничего не понимаете, Лили, — сказал Шартен, немного успокоившись, — что вы можете об этом знать?
— Я? — Лили уперлась руками в бока, в голосе ее зазвучали более высокие нотки. — Это я–то ничего не знаю? Посмотрите на меня, мсье Шартен, поглядите мне в глаза и вспомните мою жизнь. Ктоосвободил меня из лагеря Заксенгаузен под Берлином? Может, ваши американцы? Да их тогда и близко не было! А я хорошо узнала русских, познакомилась с их солдатами, я знаю их лучше вас…
— Не сомневаюсь, — иронически заметил Шартен.
— Да, уж можете не сомневаться, — запальчиво откликнулась Лили, — можете не сомневаться.
— Ну, разумеется, вы их изучили на практике. Стыдились бы вспоминать об этом.
— А я ничего не скрываю, — гордо сказала Лили. — У меня там был хороший друг Гога Джания, и месяц, проведенный с ним, будет лучшим воспоминанием в моей жизни. Это был настоящий мужчина, человек кристальной чистоты и честности. Я пошла бы за ним на край света, но как ни жаль, а это невозможно. Некоторым французам следовало бы брать с него пример, — она грозно взглянула на Шартена и вышла из кабинета.
Шартен неподвижно сидел в кресле, стараясь понять происшедшее, придумать какой–то способ, чтобы повлиять на Лили. Без нее он не мог представить своего существования. Ведь она еще молоденькой девушкой поступила в услужение к госпоже Шартен на улицу Гренель, и так прожила здесь всю жизнь, за исключением времени, проведенного в концлагере, куда гитлеровцы посадили ее за слишком острый язык. Но все остальное время Лили управляла хозяйством Шартена, как некоронованный монарх. Даже Шарля после смерти госпожи Шартен воспитывала Лили. Если она уйдет отсюда, дом замрет, как улей, из которого вылетела матка.
Шартена охватила злость. Что же это? Конечно, она ничего не понимает. Но неужели весь Париж презирает метра Шартена?
Он вскочил с кресла, подбежал к двери и, высунув голову в коридор, закричал:
— Потаскуха! Мерзкая потаскуха!
Перед ним снова появилась Лили; в ее черных глазах не было ничего, кроме крайнего изумления. Подчеркнуто спокойным тоном она сказала:
— И вам не стыдно, мсье Шартен? А мне казалось, что вы человек воспитанный. Видно, глупая у меня голова — сколько лет провела с вами, а толком вас так и не раскусила.
В каждом ее слове чувствовалось такое презрение, что Шартену ничего не оставалось делать, как закрыть дверь и снова опуститься в свое кресло. Ужас, ужас! Мир начал раскалываться на куски на его глазах. Что ж это будет, если даже Лили Буше заговорила таким тоном!
Он долге сидел молча, не двигаясь, стараясь успокоиться и разобраться во всем хладнокровно, но ничего не выходило. Ему казалось, что все это — страшный сон. Скоро наступит утро, он проснется — и все будет по–прежнему, и слова Лили перестанут жечь его мозг.
Дверь снова открылась, на этот раз без стука. Шартен с надеждой поднял глаза — быть может, Лили одумалась, пришла просить прощения и сказать, что все остается по–старому. Но это оказалась не Лили — в кабинет быстро вошел Шарль. Шартен достаточно хорошо знал своего сына и сразу же заметил, что тот находится в крайнем возбуждении.
— Что с тобой, Шарль? Почему ты так рано?
— Что со мной? — Шарль гордо и даже слегка снисходительно улыбнулся отцу. — Со мной ровно ничего. Просто пришла наконец та минута, которая неизбежно должна наступить в жизни каждого военного. Мы идем воевать!
Тяжелое кресло вдруг плавно, как колыбель, закачалось под Шартеном. Столько несчастий' в одни день, — неужели это возможно! Он умоляюще взглянул на сына, надеясь, что, может быть, это шутка и сейчас то страшное, тяжелое, что вдруг навалилось на него, развеется веселым смехом сына. Но Шарль и не думал смеяться. Гордо выпрямившись, он прошелся по комнате и сказал:
— Вот теперь американцы уже не посмеют говорить, что мы не умеем воевать. Мы зададим этим желтым обезьянам такого жару, что о нас заговорит весь мир. Может, и ты тогда напишешь пьесу про нас, а не про американцев.
Сам того не зная, он задел больное место отца. Шартен оцепенел, ясно представляя себе, что придется испытать его сыну. Он смотрел на Шарля и видел, что тот увлечен перспективой войны — должно быть, война ему представляется легкой, приятной прогулкой, в которой за каждый шаг дают ордена и чины. Неужели нельзя что–то сделать, отговорить Шарля, растолковать ему, что война не может быть прогулкой и за каждый шаг там придется платить кровью?
Он попробовал что–то сказать, но сын перебил его:
— Я не понимаю тебя, отец, твои слова явно расхо; дятся с тем, что ты пишешь. Я ведь очень хорошо помню все твои произведения. Ты пишешь о войне совсем иначе. И твои убеждения — это мои убеждения. Я привык тебе верить… Не думаю, чтобы война с Вьетнамом была безопасна для нас. Но лучшей практики не придумаешь. А вмешиваться ты и не пытайся! Приказ уже отдан, послезавтра мы отправляемся.