К книге
Семилетняя войнаЮрий Лубченков ПЁТР РУМЯНЦЕВ. РЕТРОСПЕКТИВА ВТОРАЯ: БИРОНОВЩИНА
64%
Юрий Лубченков ПЁТР РУМЯНЦЕВ. РЕТРОСПЕКТИВА ВТОРАЯ: БИРОНОВЩИНА
29

Мелкий, нудный дождик сеял сквозь своё сито по всем окрестностям влажную хмарь, нагонявшую смертную тоску, когда хочется непонятно чего и понятно, что ничего не хочется. В такую погоду лучше всего спать. Но ведь не будешь же спать всё время. И так вон щёку отлежал, думал Александр Иванович Румянцев, стоя у мутного окошка и барабаня наперегонки с дождём по стеклу. Взгляд его пытался зацепиться за что-либо, но весь доступный его взору окоём был одинаково безлик, сер и неинтересен. Может быть, это было следствием дождя, а может быть, и мыслей, уже долгое время ни на минуту не покидавших Румянцева. Мыслей невесёлых, наглядным подтверждением и воплощением которых был блеск штыка под навесом ворот его усадьбы. Он вызывающе сверкал сквозь мутную влажную пелену, и как ни старался отвести глаза Александр Иванович, его взгляд рано или поздно натыкался на торжествующую полоску стали.

Штык олицетворял неволю. В неволе был он, Румянцев. А ведь по приезде вроде бы так сначала всё хорошо складывалось! Слаб человек: происходящее что-то дурное с окружающими он норовит объяснить зачастую их провинностями и прозревает лишь тогда, когда судьба, обстоятельства и люди обрушат на него такой же удар. И зачастую прозрение запаздывает.

По желанию Анны, Александр Иванович был приглашён в столицу из своих босфорских захолустий. Императрица и её окружение знали его нелюбовь к Долгоруким и Голицыным и поэтому хотя и почти заочно, но сразу полюбили его. А Румянцев, хотя и многое знавший про царствующих и правящих особ, положение дел в стране, поначалу с радостью принимал сыпавшиеся на него милости. Он был пожалован в генерал-адъютанты, в сенаторы, затем он получил подарок в двадцать тысяч рублей в виде награждения за приходившуюся на его долю часть из состояния Лопухиных, отнятую у него Петром II. У некоторых — впрочем, у большинства — вместе с ростом пожалований пышным цветом начинает расцветать в душе холопство: им всегда мало полученного и хочется ещё. У меньшей части при этих же внешних условиях начинают обостряться нравственные чувства, подавленные дотоле погоней за успехом. Теперь, насытившись, начинают думать о чём-то более высоком, духовном. Александр Иванович, опомнившись наконец от потока милостей, огляделся вокруг себя и увидел: всё то, о чём ему говорили, о чём он догадывался ещё там вдалеке — всё так. Забыв все свои дипломатические навыки и премудрости, он начинает громко сетовать при дворе на предпочтение, отдаваемое немцам, то есть им же, да на них!

Анна, не желавшая его терять так сразу, предложила ему должность главноуправляющего государственных доходов. На это Румянцев, вспомнив, что он не только дипломат, но и военный, ответил ей по-армейски прямо:

— В финансах ничего не смыслю. А если б даже и разбирался, то всё равно вряд ли бы нашёл способ удовлетворить безумные траты Ваши, Ваше Величество, и Ваших фаворитов.

   — Вон!

Благоволение кончилось. А вскоре он не отказал себе в удовольствии лично приложить свой закалённый в житейских перипетиях кулак к изнеженной физиономии брата главного фаворита Бирона — Карла. Чаша монаршего гнева, которую фаворит щедро доливал, памятуя собственные ссоры с чёрт знает зачем вызванным в Россию строптивым дипломатом — дипломат он ведь должен быть мягким! — переполнилась и последовали державные выводы. По велению Анны, он был передан суду Сената, который, демонстрируя свою лояльность верховной власти, приговорил Румянцева к смертной казни. Императрица всё же помиловала его, и в результате монаршего милосердия он был сослан в собственное своё село Чеборчино Алатырского уезда Казанской губернии.

   — Че-бор-чи-но, — произносит теперь Александр Иванович, стоя у мутного окошка и от нечего делать пробуя на вкус и прокатывая между губами волнистое слово.

Совсем ещё рано, а чеборчинский барин давно уже на ногах. И не спится ему, да и завёл он такой обычай здесь — ранние подъёмы, распространяемые, впрочем, лишь для него и на сына. Сын записан в солдаты. Конечно, пока он в опале, эта запись — фикция, но ведь всё может перемениться, и тогда от Петра, возможно, сразу потребуются воинская закалка, знания и умения, кои солдаты постигают долгими годами службы. Так не лучше ли сейчас хоть немного закалить сына?

Осторожный стук в дверь свидетельствует, что Пётр и на этот раз не проспал. Отец запретил его будить, велев сыну приучаться вставать самому, и за долгие месяцы и годы жизни в селе ему лишь несколько раз пришлось сдёргивать одеяло со сладко спящего Петра, делая строгие глаза.

   — Доброе утро, батюшка. Как почивали? — спросил Пётр, целуя отцу руку.

   — Доброе утро. Спасибо, хорошо. Как твои дела? Всё сделал, что велено?

   — Всё, батюшка. Вот. — Сын протянул тетрадку.

Александр Иванович считал, что, находясь пока не у дел, он сам будет сыну учителем. Конечно, можно было кого-нибудь найти. Но вот именно, что кого-нибудь. Где ты найдёшь в этой казанской Тмутаракани, стоящей, как ему последнее время всё чаще казалось, на самом краю обитаемого мира, хорошего учителя? Чтоб и знающий был, и зельем не баловался от тоски беспросветной и безысходности, занёсшей сюда образованного человека, и чтоб не боялся разумную строгость проявить к сыну хотя и опального, но всё же как-никак большого вельможи. Задав себе все эти вопросы, Румянцев решил, что искушать судьбу нечего — сын у него один, переучиваться всегда трудней — займётся-ка он сыном сам. И вот со дня этого решения Пётр ежедневно постигал азы грамматики российской, истории всемирной и российской тож, географии.

   — Добре, посмотрим, — проговорил отец, далеко отставив тетрадь с сыновними каракулями, чтоб лучше видеть. Стар становился, хотя и не любил признаваться в этом. Даже себе. При молодой жене такие признания — себе дороже.

   — Н-да-а, — после некоторого молчания, во время которого сын обречённо смотрел в пол, — опять плохо. Снова торопился. Ведь торопился, признай?

Сын раскаянно кивнул головой.

   — А ведь я тебе сколько раз напоминал. Не везде поспешанием можно решить дело. Иногда разумная неторопливость — лучший путь к великой цели. Как там у нас на конюшне говорят — ты ведь там крутишься вечно, должен знать — где нужно торопиться-то?

   — Токмо при ловле блох, — быстро и весело выговорил Пётр, смело глядя на отца.

   — То-то же, запомни это хорошенько. Но запомни и то, что иногда всё бывает наоборот. Артикул вещь хорошая, нужная, но артикул — бумажка написанная, а дело может по-всякому обернуться. Так что помнить и знать надо всё, а поступать как разум и сердце подсказывают. Понял?

   — Понял.

   — Ну и молодец. А урок грамматический — перепишешь.

К завтрему. И новый сделаешь. Но без торопливости, — прибавил он с усмешкой.

На этот раз Пётр смотрел без веселья. Перспектива делать сразу два урока вместо одного, и всё благодаря собственной лени, запечалит кого угодно!

   — Так, с грамматикой всё ясно. Теперь у нас что? Гистория?

   — Да, батюшка.

   — Александра Македонского походы?

   — Да.

   — Ну, расскажи, что я вчера говорил!

   — А я ещё книжку смотрел вчера вечером. Там и про смерть его.

   — Хорошо, что смотрел. Книги вещь добрая. Книги — суть наши учителя. Про смерть пока не надо. Расскажи про жизнь. Рано нам ещё про смерть-то с тобой. Мы ведь ещё молодые... Правда?

   — Правда.

Пётр часто потом вспоминал эти слова отца. Уже будучи наместником Малороссии, генерал-фельдмаршалом, одним из известнейших полководцев Европы, он любил повторять своим гостям, восхищавшимся его библиотекой: “Книги — мои учителя”. Запомнил он и пронзительное отцовское: “Про смерть пока не надо. Расскажи про жизнь”. Но этим ни с кем не делился, храня в себе...

   — Рассказывай, сын! — Александр Иванович подошёл к большому покойному креслу, опустился в него, скрестил на подлокотниках руки и закрыл глаза. — Я слушаю. Итак...

   — Итак, Александр торопился. В эти годы он забыл то, чему учил его отец — Филипп Македонский. — Пётр сделал вид, что не обратил внимания на внезапно открывшиеся глаза отца и его одобрительную усмешку, и продолжал: — Он торопился всегда. Он знал, что судьба отпустила ему немного лет, но за эти годы он станет величайшим полководцем мира. Он поторопился перейти Тигр, когда узнал, что там скопились полчища персов во главе с самим Дарием. И тут он перестал торопиться. — Ещё один внимательный взгляд отца. Каждый учитель рад, когда ученик на лету схватывает твои слова. Приятно вдвойне, когда этот ученик — твой сын. — Македонский давал отдых своим воинам и возможность Дарию собрать как можно больше войска, чтобы покончить с персами одним ударом. Судьба эллинов решалась в этом бою: победить или умереть! Они были слишком далеко от дома, чтобы спастись в случае поражения.

   — Правильно, сынок, продолжай.

   — Против нескольких тысяч македонской фаланги, израненной во многих Соях, Дарий собрал в десятки раз большую армию. Александр ударил на рассвете.

   — Почему на рассвете?

   — Не знаю...

   — Армия эллинов боялась боя — врагов было слишком много. А их полководец знал, что человек опасней всего, когда он напутан, но в силу многолетней воинской привычки держит своё место в строю. Но Александр также знал и то, что, пойди он в атаку ночью, его воины, не видя поддержки товарищей, мужества и разума своих полководцев, могут дрогнуть. Поэтому он и начал сражение на рассвете. Это он решил так и поэтому был готов, а внезапно разбуженная персидская армия, всю ночь ожидающая нападения, должна была на это сражение настроиться. Продолжай.

   — Персидская конница почти смяла левый фланг Александра. Ещё немного и был бы открыт бок фаланги.

   — Фланг, Пётр, фланг.

   — Да, фланг фаланги, но македонцы держались. В это время Дарий бросил в центр так много войска, что там создалась толчея. В ней фаланга шаг за шагом продвигалась вперёд. И скоро персы побежали.

   — А серебряные щиты?

   — Какие щиты?

   — Ты разве не знаешь, что так называли личную гвардию Александра?

   — Нет. — Пётр покаянно опустил голову.

   — Так вот, запомни: когда фаланга смяла центр боевых порядков Дария, в этот прорыв ударили так называемые Серебряные щиты — самые отборные войска македонцев во главе с самим Александром. Если нужно было быть очень сильным человеком, чтобы владеть македонским копьём, то в щитоносцы отбирались самые сильные из сильных и храбрейшие из храбрых! В наиболее тяжёлый момент боя они решали его судьбу. Бросаясь бегом на врага в едином строю, они ударили по противнику своими щитами, как единой стеной из металла. Никто и ничто не выдерживало их ударов. Опрокинув врага, они добивали его мечами, которыми тоже владели как никто. Так закончился бой под Гавгамелой. Всё запомнил?

Сын восхищённо кивнул, с трудом переводя дыхание. С раскрасневшимся лицом, с блестящими глазами он сейчас был там, у притока Тигра, в одном строю со щитоносцами Александра, несокрушимой стеной бежавшими вперёд.

   — Хорошо, сейчас пока запоминай. Придёт время — ты вспомнишь, поймёшь и оценишь гений Александра. А сам ты не передумал быть генералом? Помнишь нашу первую встречу?

   — Нет, не передумал!

   — Так ведь читал — сам говоришь — о смерти Александра: он умер от ран, от усталости, от бремени власти, когда в бою в твоих руках жизнь тысяч и тысяч! Тебя это не страшит?

   — Нет, отец.

   — Тогда — держи! — И Румянцев бросил сыну снятый со стены клинок. Почти в ту же минуту он ударил сверху, но пока ещё щадя — плашмя. Раздался звон упавшего на пол кортика, и Румянцев-младший сморщился от боли в плече, скуксился, собираясь заплакать. Но отец уже снова был в позиции.

   — Возьми клинок. Потом почешешься. Нападай!

Основательно, по-хозяйски усевшейся на российский трон императрице Анне Ивановне Россия была чужой. Выданная в ранней молодости замуж за курляндского герцога, почти сразу же овдовевшая Анна все эти годы прожила вдалеке от Российских забот, зато нажила в своей Курляндии значительный груз представлений, привычек и привязанностей, которые она поспешила сейчас привезти в Россию и претворение которых в жизнь могло иметь для коренных обитателей страны далеко идущие последствия.

Она как-то привыкла больше доверять немцам и была к ним гораздо более расположена. В своём курляндском штате она не держала ни одного русского, а только немцев. И сейчас они все бодро начали перебираться к новому двору своей повелительницы — на этот раз к императорскому. Главной, центральной фигурой среди вновь возникших иноземцев был фаворит Анны Иоганн Бирон.

12 декабря 1718 года в Анненгофе близ Митавы вместо заболевшего Петра Михайловича Бестужева, гофмейстера герцогини Курляндской, по приказу Петра I, сделавшегося заодно и нечто вроде её тюремщика, бумаги на подпись Анне принёс мелкий чиновник. Герцогиня, внимательно рассмотрев его, приказала приходить ему каждый день. Вскоре она сделала его своим секретарём, затем камердинером. Его имя было Иоганн Эрнест Бирон.

Именно его имя стало нарицательным для характеристики правления Анны Ивановны. Не занимая никаких официальных должностей, он во многом самовластно управлял страной целое десятилетие, то есть весь тот срок, который был отпущен Анне царствовать, а стране — стонать под её правлением...

Об этом говорили сейчас, собравшись за дружеской трапезой, добрые знакомые и хорошие приятели: придворный архитектор императрицы Пётр Михайлович Еропкин да горный инженер Хрушов Андрей Фёдорович.

— ... Да, — снова задумчиво протянул Пётр Михайлович, нервно крутя в руках серебряную вычурно отлитую вилку. — Я уверен, что императрица сразу после разодрания кондиций — да даже до этого, как только появилась в Москве! — решила для себя участь многих и жизнь остальных. А это несчастное семейство поплатилось в первую голову лишь потому, что слишком уронили себя в глазах многих, а уж никак не благодаря исключительно своему противодействию планам самодержным.

   — Ты прав, — горячо поддержал его Хрущов. — Дабы не поднялось всё дворянство истинно русское на защиту земли, она это всё постепенно, постепенно. Хитра!

   — Европейская школа. Хоть Курляндия, конечно, и задворки Европейские, сказать по чести, но ведь им в Германии, в их королевствах карманных более делать нечего, как только склоками промышлять — вот и наловчились. Ты вспомни: ведь уже 8 апреля императрица приказала Василию Лукичу быть губернатором Сибири, Михаилу Владимировичу — в Астрахани, Ивану Григорьевичу — воеводой в Вологде, а Алексей Григорьевич с детьми и Сергей Григорьевич ссылались в отдалённые деревни. А менее чем через неделю-манифест её о винах Алексея Григорьевича, братьев его и сына Ивана, любимца государева. Говорила и об особых винах Василия Лукича перед императрицей. У Григорьевичей отобрали многие их богатства, а Василию Лукичу было предписано жить тоже в деревне при крепком карауле. Летом же Алексея Григорьевича отвезли в Березов, Василия Лукича — на Соловки.

   — Да, а теперь вот четверо Долгоруких кончили свою жизнь на плахе.

   — Включая и Василия Лукича! Я-то думал, что Анна Ивановна не могла ему простить не только активности с “кондициями”, но и Бирона.

   — Бирона?

   — А ты разве не знаешь, что, когда он прибыл к ней в Курляндию с предложением занять российский трон, одним из его условий было, чтобы в Москву она с собой Бирона не брала. Он не хотел влияния этого немца здесь на императрицу.

   — А я думал, он приезжал сразу с императрицей.

   — Нет, поначалу она приехала без него, но вызвала с собою всю его семью, давая понять, что рассталась с ним не надолго... Вот теперь Василий Лукич и поплатился за всё.

   — Не без участия твоего родственника.

   — Бог ему судья. Он говорит, что без этого не может быть тем, кем есть сейчас. Малейшее противодействие — явное противодействие по такому вопросу, противодействия, не имеющего за собой крепкой опоры — и он уже ничто. Артемий считает, что, будучи кабинет-министром, он может сделать больше для дела, чем он будет честным, но не у дел. В общем, старинный вопрос цели и средства.

   — Цели у него благие — отрицать грешно. Но всё же кровь Долгоруких на его совести, и она ещё падёт ему на голову. Так же и кровь Дмитрия Михайловича Голицына. Вот человек, нужный России. Не даром Пётр I его привечал и всегда с охотой прощал нелюбовь Голицына к его западничеству, — что в устройстве державном, что во внешнем облике, что в делах семейных. Ведь, говорят, он приезжал к нему во дворец, а князь молится, и император ждал, — не мешал. Понимал, что такая голова нужна государству, ибо держава сильна не раболепием, окружающим владыку, и готовностью исполнять не раздумывая любой приказ государя, а мужами — советниками, не боящимися в лицо говорить горькие истины. Ибо без правды государь не может править — без правды о делах в его стране и без того, чтобы не знать мнения несогласных с ним. Мнения не злопыхателей, а людей, озабоченных делами своей отчизны. И против засилия немецкого — если уж Артемий вспомянут — он выступал. И вспомни как! Незачем, говорил, худших из других стран примечать, ибо добрые родину свою не бросят, когда у нас свои добрые головы имеются.

А как он купно с другими членами Совета после смерти Екатерины I сказал? Ведь этого не было ещё у нас, чтобы вину за раззор народный на монарха возложить: пока, мол, императрица казну расточала, деньги без счёта на прихоти свои тратила, подданные её недостаток терпели в хлебе насущном!

   — Да, без трудников государству не то что не цвести, а и не жить. А ведь сейчас так же, как говорили верховники, если не хуже.

   — Хуже, это ты в столице сидишь...

   — Да и здесь видно...

   — Здесь только малая часть видна, а я-то по государству нашему, слава богу, поездил. Куда не приедешь — как Мамай прошёл. Скудость великая. Верховный Тайный Совет подати облегчил, а при нынешней императрице они опять растут. Скудность кругом, экзекуции непрестанные, разорение всеконечное.

   — Да, ты прав. Налоги растут, а казна пуста, — немцы все сосут и сосут и никак не насытятся. Пиявки, те хоть как возьмут необходимое — так отпадают, а эти, по-моему, никогда сыты не станут. Чем больше берут, тем больше им нужно. А тут ещё война с этим Крымом, а стало быть — и с Портой, за спиной у хана стоящей. Какое содержание войску должно быть! И ведь это все деньги.

   — И, говорят, солдаты мрут как мухи. И не от ран, а от болезней умирают. От голода!

   — Да, от голода. Воруют так, как будто последний день живут. И ладно бы иноземцы, свои же! Князь Трубецкой — начальник обозов армейский — у солдат у своих же российских ворует, когда они кровь за державу проливают!

   — Хватает хапуг, хватает — что свои, природные, что чужеземцы. И не разберёшь, кто жаднее.

   — Мне-то кажется, что иноземные жесточе казну грабят. Ну сам посуди. Ежели изменение какое там, на самом верху, или из фавора наибольшего вышел — куда наш-то, российский, денется? В деревню — вряд ли далее. А иностранцы опять же могут и родину свою прежнюю возлюбить. Да и она к ним, уже богатым, добрее будет. Словом, в случае чего, они знают — им здесь не жить. Вот Миних. Ведь когда приехал, так Петру I и заявил — мол, послужу, несколько лет здесь у вас, а ежели не по нраву — так обратно вернусь. Вот и грабят Россию в запуски. Им смех, а державе — слёзы.

Они подавленно замолчали оба. И действительно, жизнь была так мрачна, что оставалось только молчать. Молчали везде — на улицах, в трактирах, лавках и дворцах. Малейшее недовольство простолюдина против иноземного засилия — и он узнавал все прелести тайных застенков. Клич “Слово и дело” нёсся по всей стране. И по этому слову начинались жестокие следствия, когда пытками выбивали всё, что было и не было. Когда о немцах заговаривала не очень благожелательно русская знать — то начинались опалы. Доверяли душу только ближайшим друзьям, в коих были как в себе уверены. Да и то, — что тут говорить? Мнение едино, чаяния тоже, добавлялись только некоторые штрихи.

   — Тут мне купцы говорили — по делам службы с некоторыми из них разговариваю, — прервал тяжёлое молчание Хрущов. — У них раззор великий. Судя по всему, за весьма большую мзду Бирон позволил английскому купечеству транзитную торговлю через Россию с Востоком, беспошлинно. А тут пошлины снижают...

   — Это ещё ничего. Плохо, конечно, что наше природное российское купечество в разорении, но это всё поправимо — больше смекалки, смелости, ездить подальше — чай все четыре стороны света знаем что есть — и поправится дело. А вот такое дело, как тебе... Ведомо ли тебе, что король прусский себе полки великанские создаёт?

   — А, это где все вельми высокие, что ли?

   — Истинно так. И вот среди этих великанов есть и наши, русаки. Их пруссаку дарят, либо обменивают на всякие нужные в державном хозяйстве штуки. Нужные Бирону с прихлебателями. Русские полки посылаются к дворам европейским из-за политического политеса. Перед Европой расшаркиваясь, русской крови не щадят.

   — Ну, правильно. Наших гонят на чужбину, чтоб головы сложили, а с другой стороны, — Измайловский полк. Нечто это дело — в гвардии, близ престола — целый полк без единого русского солдата. Одни малороссы. Причём такие, что, Мазепу вспоминая, до сих пор плачут. Как в Сечи живём, право слово!

   — Так и нет русских-то там потому, что близ престола. Не доверяет императрица природным россиянам. Вся опора у ней в иноземцах. Поэтому офицеры в этом полку — почти сплошь из Европы выписанные, да сами сюда набежавшие. Русских там раз-два и обчёлся.

   — Точно. И споры уже промеж себя заводят. Так-то они всё больше с нашими.

   — Понятное дело. Избыток их там образовался — вот локтями-то друг дружку и пихают, к кормушке подбираются. А посмотри, как Бирон с Минихом и Остерманом живут. Нешто у них дружба великая? Чисто кошка с собакой. Тоже всё власть поделить не могут.

Еропкин был абсолютно прав. Этих трёх упомянутых господ объединяло только презрительно-потребительское отношение к стране, которая имела несчастье терпеть их, и к людям, её населявшим. Во всём остальном они столковаться не могли. Остерман в благодарность, в награду за предательство верховников, получивший место близ новой государыни — в образованном при ней кабинет министров; Миних, во время “Разодрания” кондиций безоговорочно пошедший за Анной и награждённый за это чином генерал-фельдцехмейстера, президентством в Военной коллегии и членством в том же кабинете; несменяемый любимец: герцог Курляндский — Иоганн Эрнест Бирон — вот кто ближе всех стоял у трона и кто не мог поделить никак град милостей, сыпавшихся оттуда. Конечно, Бирон всё время лидировал, но остальные никак с этим смириться не могли. Вскоре после воцарения Анны, зарвавшегося и возомнившего о себе слишком много Миниха отпихнули от царственного корыта и отправили на Украину, и оттуда он выбрался не так скоро, как ему хотелось. Появившись в 1733 году, он, смирившись с доминирующей ролью Бирона, строил матримормальные планы, желая стать родственником великого человека. Миних хотел женить своего сына Эрнеста на сестре жены Бирона фрейлине Трейден, но получил от расстроенного главы семейства даже почти невежливый отказ. Растрёпанные чувства Бирона объяснялись тем, что Анна Ивановна нашла жениха своей племяннице Анне — герцога Бруншвейгского. Бирон же был против этого, так как мечтал видеть мужем Анны Леопольдовны другого. Он считал, что сын его ничуть не хуже какого-то захудалого герцога. Против этого интриговал Остерман, не желая уж очень вопиющего усиления Бирона с перспективой иметь на престоле Бирона-младшего. Миних же был недоволен Остерманом, не без оснований видя в нём одного из главных инициаторов своего нынешнего малороссийского проживания. При подобных интересах и делах ничего удивительного не было в том, что дела государственные находились в таком беспорядке, при котором даже при желании великом в них надо было долго разбираться, дабы поправить хотя бы малую часть, а поскольку никто из властителей желания подобного не испытывал... Иностранные посланники при дворе Анны Ивановны, которым давно уже было бы пора отвыкнуть удивляться, всё равно продолжали поражаться тому, что двор императрицы чрезвычайно пышен и роскошен, и это при полной пустоте в казне и при том, что никто никому не платит. Где-то в это же время любимица французского короля Людовика XVI графиня Дюбарри произнесла бессмертную фразу: “После нас хоть потоп!” Европейское откровение с успехом применялось на русской почве.

   — А слышал я, Пётр Михайлович, что не только в делах вы здесь прозябаете, но и веселитесь вельми. Дворцы изволите строить? Да не просто, а особые... Просветите нас, бедных.

   — Ах, Андрей, не смешно это. Древние фамилии на позор выставлять, глумлению предавать. Вся страна будет изображать маскарадно-шутейное верноподданство на потеху императрице и клевретам её! А мне, думаешь, вместо каменных дворцов приятно ледяные строить?

   — Прости. Я не хотел. Говорят и Артемий Петрович в этом деле?

   — За главного. Вся программа на нём.

   — Кстати, хотел спросить, да всё к слову как-то не было. Сестра-то твоя как?

   — Что сестра... У неё теперь муж есть. И у неё с ним одна судьба...

Произнеся это, Еропкин не знал, что воистину единая судьба не у его сестры с мужем Артемием Волынским, а у него, Петра Михайловича, придворного архитектора императрицы Анны Ивановны да у приятеля его горного инженера Хрущова Андрея Фёдоровича. Что судьба их едина и скоро её общий итог будет подведён рукой палача.

В 1735 году последовало высочайшее прощение чеборчинскому затворнику Александру Ивановичу, опальному Румянцеву. Всё тут смешалось — и сильные заступники, и недостаток государственной мысли и размаха людей, и малость вины, забывшаяся почти за давностию лет, и внешняя покорность, регулярно доносимая по начальству охраной, выражающаяся в новоприобретённой любви к пословице “Плетью обуха не перешибёшь” (всё остальное умерло в душе) — и это смешение, стало причиной того, что Румянцеву вернули чин генерал-поручика и назначили астраханским губернатором.

Астрахани везло на знаменитых людей в начальстве. То царский родственник Артемий Волынский, лихой мздоимец, которого Екатерина I, спасая, перевела в Казань, то опальный Михаил Долгорукий, опальный фельдмаршал, вскоре отставленный от своего поста.

Но на этот раз многие астраханцы так и не узнали, что у них побывала губернатором такая известная персона. Ибо назначенный губернатором Астрахани указом от 28 июля, Румянцев только 20 августа — дороги и расстояния российские! — всенижайше поблагодарил императрицу за милость и честь, а навстречу его благодарности уже неторопливо следовал новый указ от 12 августа о назначении его Казанским губернатором.

Собственно, казанскими делами он занимался опять-таки крайне мало по причине назначения своего и командующим войсками, отправлявшимися против башкир, поднявших восстание в Оренбургском крае.

Ещё в 1731 году хан одной из трёх групп казахских племён, так называемый Младший жуз — Абул-Хаир, обратился с просьбой о российском подданстве. Идея была принята благосклонно. Но Абул-Хаир интересовался прежде всего практическим вопросом — как его новые владыки собираются защищать его и его народ от Джунгар? Петербургу ответить было нечего, поскольку на юго-востоке Россия не располагала ни войсками, ни путями их доставки, ни операционными базами. Выходом явился план обер-секретаря Сената Ивана Кирилловича Кириллова, предложившего создать Оренбургскую экспедицию с целью защиты жуза Абул-Хаира путём — для начала — постройки крепости у впадения Ори в Яик. Кириллова и назначили руководителем экспедиции, немного химерической, поскольку предполагалось проложение охранных путей аж до Индии и торговля с Ближним и Средним Востоком — что ничуть не смущало начальника-энтузиаста.

Жизнь нагло и мерзко обманула Кириллова. Башкиры, недовольные тем, что на искони принадлежавших им землях строятся какие-то, им явно ненужные, крепости, учинили злонамеренные волнения. Он начал бомбардировать кабинет и Сенат донесениями, которые под благостные кивки многомудрых голов правителей и сберегателей державы, осенённых завитыми париками, читаем секретарь:

   — Башкиры — неоружейный народ и враждуют с киргизами. Никогда не следует допускать их к согласию, а напротив, надобно нарочно поднимать друг на друга и тем смирять...

Снова одобрительные кивки... “Разделяй и властвуй!” — этот Кириллов молодец: в глухой азиатской стороне применяет принцип императоров Великого Рима! Резюме: усмирительную политику междуусобиц продолжать, подкрепив её регулярными войсками во главе с надёжным руководителем. Кандидатура Александра Ивановича Румянцева возражений не встретила. И замаршировали, захлёбываясь в июньской пыли, гренадеры. Драгуны, мерно покачиваясь в высоких сёдлах, глядели веселее. Но также муторно — идти воевать на край света! Где земля немеряна и всё чужое — любой заробеет...

   — Любезный Иван Кириллович, — мягко, но придерживая незаметно уже начинавшее дрожать веко — так его допёк собеседник — почти нежно проговорил Румянцев, — целиком разделяя Вашу мысль, столь часто и подробно излагаемую в Петербург о том, что должно смирять башкирцев кайсаками, а кайсаков смирять башкирцами, позволю себе спросить вас: ваш Тевкелев — он как? Специально разжигает ненависть к нам местных жителей? Ведь поначалу простые башкиры относились к нам — ну, тепло, это понятно, вряд ли, — но терпимо, то есть спокойно, я бы даже сказал, равнодушно. Что нам, собственно, от них и требуется. У них своя свадьба, у нас своя свадьба. Так, кажется, говорят в народе? А Тевкелев...

   — Российский полковник Тевкелев знает, дорогой Александр Иванович, в отличии от некоторых, как нужно обходиться с бунтовщиками! И он выполняет мои приказы.

   — Ваш крещённый мурза Тевкелев принесёт гораздо больше вреда, чем пользы, хоть вы его и держите как главного знатока по вопросу инородцев. Он дик по натуре. Да и, кроме того, доказывает нам свою лояльность. Слыхали, как говорят: хочет быть святее папы римского?

   — Не слыхал. И знать не желаю, чего вы там набрались за границами вашими!

   — Да это наше, Иван Кириллович. Ну, не слыхали — бог с ним! Меня-то хоть послушайте: жестокостью ничего не добьёшься. Нужно мягчe!

   — Господин Румянцев! Как начальник Оренбургской экспедиции я буду придерживаться своих методов!

   — А я, господин Кириллов, как командующий войсками, своих!

Если обратиться ещё раз к пословице: когда паны дерутся — у холопов чубы трещат. Разногласия начальников привели к новой вспышке восстания, затронувшей и русские деревни вблизи Уральского завода. Именно с помощью этих русских крестьян, организованных в отряды, преемнику Кириллова — Василию Никитичу Татищеву удалось усмирить зауральскую часть Башкирии. Сторонник гуманных мер, он постоянно конфликтовал и с Кирилловым, и позднее с Тевкелевым из-за их жестокого отношения.

И он, и Румянцев были правы — жестокостью добивались весьма малого. Проведённая Кирилловым в 1731 году карательная экспедиция привела только к новой волне вооружённого протеста. Мягкость же гасила пламя антагонизма. Но начальству, далеко сидящему, как правило, кажется, что подобная мягкость проистекает от нерадения в защите государственных интересов. И поскольку карательные акции с их шумом, пальбой, кровью были более эффектны и благосклоннее принимаются правителями — вот он как за моё, как за своё, крови не жалеет! — то Румянцева убрали первым — назначили правителем Малороссии, быть может, вспомнив его дела на Украине ещё времени Петра I, когда он упразднил там гетманство и основал Малороссийскую коллегию, Татищева — вторым. Второму повезло меньше. Он был обвинён в злоупотреблениях, против которых он как раз и боролся, отстранён от дел, лишён всех званий и взят под домашний арест. Абсурдность обвинений против него, свидетелями которых выступали явные преступники, высокий суд не волновала. Когда власть намеревается покарать очень ретиво отстаивающих государственный интерес подданных, примером своим показывающих неблаговидность деяний вышестоящих, — тут уж не до логики. Хоть какое бы дело слепить. Ведь недаром говорят: закон, что дышло — куда повернул, туда и вышло!

Румянцев расставался с Казанью, сдавая дела новому хозяину губернии — князю Сергею Дмитриевичу Голицыну, сыну одного из руководителей Верховного Тайного Совета. После воцарения Анны Ивановны он жил безвыездно в своём дворце в Архангельском, куда и держал сейчас путь Александр Иванович, уважив просьбу князя Сергея, и собираясь передать привет сына отцу. С собой к старому князю он взял только Петра, которому и рассказывает о князе Дмитрии Михайловиче, о его брате — фельдмаршале Михаиле Михайловиче — старшем:

   — Как ты помнишь, не было у императора более страшного и несносного врага, чем король шведский Карл XII. Война наша со Швецией шла долгие годы. И вот в самом её начале, когда молодая русская армия ещё редко выигрывала сражения у шведов, Пётр Алексеевич послал князя Михаила Голицына отобрать у Карла одну из самых сильных крепостей, ту, которую он потом назовёт Шлиссельбург — ключ-город. Было это осенью 1702 года. Русская армия не смогла сразу взять крепость и начала осаду. Начались морозы, пошёл снег! Голицыну привезли приказ Петра: снять осаду и отступить, а он только-только всё приготовил к штурму. Тогда князь и говорит курьеру: скажи, мол, Петру Алексеевичу, что я теперь уже не в его власти, а принадлежу единому богу!

   — Ну а дальше?

   — Дальше... Был штурм. Голицын сам возглавил штурмовую колонну. Шведы пытались, очень пытались сопротивляться — им ещё было в диковинку, когда русские их били. Но всё же крепость пала. С тех пор — и навсегда — она русская.

   — А государь? Не обиделся за эти слова?

   — Может и обиделся, не знаю. Поначалу мог обидеться. Но Голицын ему подарок такой сделал... Так что князь был щедро пожалован.

   — А князь Дмитрий Михайлович воевал?

   — Князь Дмитрий Михайлович и так перед державой заслуг имеет предостаточно. И смотри — уже подъезжаем — язык там не распускай. Старый князь строг. Братья при нём без разрешения сидеть не смели. Понял?

   — Понял.

   — Молодец. Вон, смотри, уже и дворец Голицына.

Подъехавшую карету встретили проворные казачки, так что Румянцевы не успели и оглянуться, как оказалися пред строгими очами хозяина. Первые приветствия и поклоны нарушили немного холодную чинность, но лёгкая скованность у Румянцевых так и не прошла во весь разговор, весьма короткий.

   — Куда путь держите, генерал?

   — На Украину, Ваше сиятельство.

   — Да, бывал... Изменилось там всё, поди. Многое в державе переменилось за последние-то годы... И тебя, вот, простили...

   — И вас, глядишь, Ваше сиятельство.

   — Не юродствуй! И не ври — кому врёшь-то? Не простят меня. Чувствую, скоро возьмутся за меня. И не так, как раньше. Да и не нуждаюсь я в прощении их. Нет моей вины перед совестью своей и державой! Сделал всё, что мог, хотя, может быть, надо было иначе немного. Но ведь хотел как лучше!

   — Все хотят как лучше, Ваше сиятельство. По крайней мере на словах.

   — Обиделся... За то, что одёрнул тебя за комплименты твои чересчур дипломатические. Или думаешь, почему спросил тебя о прощении? Так не обижайся. Верю я и знаю, что не изменился ты, иначе бы и на порог не пустил — мне тут весточку от Сергея уже передали — а потому спросил, чтобы и ты сам понял, почему так милостивы к тебе. Опору они, Бироны эти, Минихи, Остерманы и прочий сброд чужеземный, ищут в склоках своих в знати нашей, природной. Ибо поняли, что не опасна она им — Пётр-то Алексеевич-то насадил всё-таки, как и хотел, западные привычки своим ближним, ближним ко двору. Так что близ трона и будешь, мжуей, отечество любивших, искать — ан, глядишь, один-два... А ещё, мол, где? Нету! Как Диоген будешь ходить, а никого и не найдёшь. Поэтому и простил тебе старый грех, хоть и ругал ты немцев — что ты сможешь один? Да и смирился, они считают, ты уж.

   — Так что же, Ваше сиятельство, и будет так? И делать ничего уж нельзя?

   — Нам нельзя. Свой шанс мы упустили. Но Россия велика. Пётр-то император, только корочку сколол, а озеро-то глубоко! И что-то там делается! Должно деяться! Иначе во имя чего все муки русские, слёзы, кровь, пот наш? И напрасно тогда громил степняков Святослав, напрасно выводил Донской свой народ под татарскую конницу, напрасно сдавали последнее в казну Минина! Святослав говорил, что мёртвые сраму не имут. Это, когда они сделали всё, что было в их силах и даже больше. А когда покорно подставляли шею под ярмо — тогда имут. И грех их перейдёт на детей их, и дети их, рабы, — будут проклинать их!

Князь откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Помолчал, и, не отворяя век, добавил:

   — Запомни это, юноша! Тебе жить ещё долго — значит и дел за тобой много. Человек делами своими красен. Делами, на пользу отчизне своей. Ибо что мы оставляем, покидая этот мир? Голыми мы родились — голыми мы и уйдём. От нас остаётся память. Худая ли, добрая, но только она. Идущие после нас оценят деяния наши. Сквозь все лжи истина пробьётся! Не может не пробиться, ибо без неё — не жизнь. И тогда суд людской на весах совести замерит свершения наши. И либо проклянёт, либо забудет, либо восславит. Живи так, чтобы, умирая, быть уверенным в этом суде.

И после паузы:

   — Ступайте. Устал я. Моя хозяйка вас чаем напоит. Прощайте!

Румянцевы поцеловали сухую руку Голицына, без движения лежавшую на подлокотнике, и тихо вышли из кабинета.

В гостиной уже хлопотала хозяйка, как назвал её старый князь, — маленькая княжна Екатерина, дочь фельдмаршала Михаила Михайловича, племянница хозяина. Она пыталась как-то оживить разговор, рассказывая обо всём, что ей, ребёнку, казалось смешным и интересным, но гости задумчиво молчали, отвечая как-то довольно сухо. В карете разговор тоже не завязался. Отец всё повторял слова старого князя про себя. Этим же занимался и сын. Только иногда перед его глазами вместо безжизненно лежавшей руки Голицына вставали глаза его племянницы и её ласковая полуулыбка. И как он не тряс голову, эта картина преследовала долго, правда, постепенно делаясь всё более и более блёклой, пока не стёрлась совсем. Это старость помнит долго. Юность ещё забывчива.

Вскоре Дмитрий Голицын по приказу Анны был ложно обвинён и заточен в Шлиссельбург, взятый штурмом его братом во благо России и во славу её! Он умер в камере через три месяца.

Румянцевы узнали об этом только по прошествии дол-того времени. По приезде в Малороссию Александр Иванович отправился в Глухов, где располагалась главная квартира армии, участвовавшей не всегда успешно в очередной русско-турецкой войне под командованием Миниха, незадолго до этого получившего фельдмаршальский жезл. Миних был в России со времени Петра I. Император, охотно привлекающий иностранцев, вытащил из Европейского небытия эту своеобычную фигуру — как, впрочем, и все заморские авантюристы, ловящие в России фортуну за хвост. Начав в 16 лет службу во французской армии, он потом перешёл в гессен-дармштадтский корпус, потом — гессен-кассельский, потом — к Августу II, саксонскому курфюрсту и польскому королю, потом долго колебался между Петром I и Карлом XII, но смерть последнего бросила его в объятия России. Ныне он был Российским главнокомандующим.

Румянцев, понимая, что по случаю войны его генеральский чин наведёт начальство на размышления, спокойно воспринял свой вскоре последовавший перевод в действующую армию, хотя и засомневался про себя в своих военных талантах. Но, по-видимому, это беспокоило только его. И вскоре Александр Иванович понял почему. Понял, когда более подробно узнал о предыдущей кампании той войны, шедшей уже второй год.

В этой кампании Миних взял штурмом Перекоп, захватил г. Хозлейв, разгромил столицу татар г. Бахчисарай, г. Ахмечти, но был вынужден отойти, поскольку крымцы боя принимать не желали, предпочитая совершать многочисленные конные атаки. Миних вывел из Крыма половину армии, не добившись ничего.

На следующий — 1737 — год уже при активном участии Румянцева, командира одной из трёх пехотных дивизий, русские войска штурмом взяли Очаков — сильную турецкую крепость. Александр Иванович при этом командовал правым крылом армии. Но поскольку фельдмаршал приказал взять крепость, не имея достаточных припасов, осадной артиллерии, не говоря уже о плане кампании, то армия понесла такие потери, что мало нашлось удивляющихся, когда на другой год Миних вынужден был отступить, оставив Очаков, столь щедро окроплённый кровью русских солдат, и заодно бросив всю тяжёлую артиллерию.

Лишь кампания 1739 года принесла русскому оружию победу. Сначала в июле был разбит под Славутичем 30-тысячный корпус сераскира Вели-паши. Два дня спустя сдался Хотин. В начале сентября Миних форсировал Прут и занял Яссы. Но тут скверную шутку с Россией сыграла союзница Австрия. Терпя периодические поражения от турок, она потерпела очередное и сокрушительное — при Дунае, потеряв двадцать тысяч войска, и новый главнокомандующий австрийцев Нейперг поспешил заключить е Портой сепаратный мир, отдав ей всё, что можно, и даже немножко больше. Нейперг был предан суду, но дело было уже сделано. Миних требовал продолжать войну, но страна была настолько истощена, что желающих поддержать его в правительстве не нашлось. Последовали переговоры с турками, в результате которых после всего, чем она пожертвовала, Россия добилась лишь возвращения себе Азова, да и тот подлежал — согласно договору — разрушению.

Но всё же это была какая-никакая, а победа, и праздновали её весьма пышно. 27 января перед Зимним дворцом проплывало церемониальное шествие войск. Колыхались знамёна, гремела музыка, шляпы офицеров украшали лавровые венки. Потом начали раздаваться подарки. Бирон, явно никакого отношения к войне не имеющий, получил золотой кубок с бриллиантами, с лежащим в нём указом о выдаче полумиллиона рублей. Миних и все генералы получили золотые шпаги, а Миних — ещё и пять тысяч ежегодного пенсиона. Волынский — лицо в данном случае штатское — был награждён 20-ю тысячами. Румянцев, в это время уже генерал-аншеф, получил заново подполковника Преображенского полка и чин Статгальера (правителя) Малороссии, которым он так и не воспользовался. Вскоре после празднеств он вновь был назначен на привычный ему пост посла в Стамбуле. Он едва успел проститься с сыном — Пётр приехал в начале мая — как пора было ехать. Отъезд произошёл через несколько дней — 20-го мая.

Александр Иванович, правда, успел из разговоров с сыном понять главное, хоть разговоры и были эти кратки... Пётр приехал из Берлина, куда отец отправил его ещё в прошлом году, и именно Берлин и был главной темой их собеседований...

   — Ох, Артемий, правильно говорят: поделом вору и мука. Нетто я тебя не предупреждал, да и книги ты разные, поди, читал, всё-таки. А там что пишут? Помнишь? Красть — там пишут — нехорошо, грешно! А ты нарушил заповедь-то, Артемий, нарушил. И за это — гордись! — накажу я тебя своеручно. Ибо надеюсь я выбить из тебя дурное и вложить хорошее! — С этими словами царь Пётр поднял свою суковатую дубину, и она исправно заходила по покорно склонившимся дрожащим плечам корыстолюбца...

Кабинет-министр Артемий Петрович Волынский уж который раз за последнее время жалобно застонал и вскинулся на кровати, окончательно и сразу проснувшись. Весь в холодном поту. Один и тот же сон преследовал его из ночи в ночь. “Быть беде, — как-то тоскливо-обреченно подумал Волынский, поняв, что уже не уснуть, и решивший лучше от греха почитать. — Не к добру сие, чтобы этакое видеть не единожды”. Когда-то такое, действительно, с ним произошло, но было это так давно, а помнить об этом так не хотелось, что Артемий Петрович как-то последние годы совсем и не вспоминал, даже мысленно, данный казус. “Может из-за Тредиаковского? — подумалось мимолётно. — Да нет, вряд ли, — успокоил себя. — А дубинка-то у власти тяжёлая”, — как-то некстати вспомнил он сонные свои муки и, чтобы окончательно изгнать смятение полусонных мыслей, позвонил в колокольчик. На пороге бесшумно возник лакей.

   — Свечей и квасу, — бросил Волынский и, через несколько секунд получив искомое, уселся поудобнее, открыл книгу и погрузился в яркий, беспечальный, всегда удачливый мир рыцарских похождений. Но мысли постоянно отвлекали от удачливого книжного персонажа, который в конце концов сквозь все тернии прорывался к звёздам, к такому же пока удачливому герою в жизни — самому Артемию Петровичу. Удачливость закономерно порождала вопрос: до каких пор? До каких пор фортуна будет опекать своего блудного сына, постоянно рубящего сук, на котором сидит, а ныне замахнувшегося на самое святое, что нынче есть в России — на самого Бирона. Отсюда и тоска, и мрачность, и дурные сны. И даже трудно это было назвать игрой. Он жил этим. Жил полноценно, может быть, впервые за всю свою бурную и пёструю карьеру, сознательно рискуя всем во имя высоких целей, обычно в его повседневной борьбе под солнцем — как, впрочем, и для подавляющего большинства людей — не особенно и нужных-то. А было в этих повседневных схватках многое...

По своей первой супруге — Анне Нарышкиной — Волынский приходился роднёй Петру I. Проучив своего проворовавшегося родственника, Пётр направил его сначала послом в Стамбул, а потом назначил командовать войсками, отправляющимися в поход на Персию. И там, и там, неожиданно для всех знавших его, он блестяще справился со всеми заданиями. Не удивлялся один лишь царь, уже неплохо изучивший Волынского и увидевший в нём талантливого к делам человека. Потом было губернаторство в Астрахани и Казани. В 1730 году — он автор одного из многих конституционных проектов. Анна после своего воцарения всех этих прожектёров не жаловала, и быть бы Волынскому опять биту — и на этот раз гораздо серьёзнее — но он благодаря своим родственным связям с одним из новых любимцев императрицы Салтыковым, сыгравшим важную роль в её возведении на престол, сумел увильнуть от этого. И зная о любви Бирона к лошадям, — о нём говорили, что о лошадях судит как человек, а о людях — как лошадь, — Артемий Петрович пристроился в конюшенное ведомство, дабы быть поближе к животворному вниманию — благоволению фаворита.

Расчёт оправдался: когда умер кабинет-министр Ягужинский, бывший Пашка Ягужинский Петра 1, назначенный при нём генерал-прокурором Сената, обижаемый Верховниками, за что его сразу возлюбила Анна, то Бирон двинул на это место Волынского. При этом — откровенный и прямой человек, когда дело касалось нелицеприятных характеристик нижестоящих — фаворит заявил:

   — Я хорошо знаю, что говорят о Волынском и какие пороки он имеет, но разве среди русских можно найти более лучшего и более способного человека?

Желающих спросить у Бирона, чем же — в положительную сторону — отличаются стоящие вокруг него тесно сомкнутыми шеренгами иностранцы, не нашлось, и этот риторический вопрос вошёл в историю.

Свою лепту в определение политико-нравственный физиономии Артемия Петровича внёс и сам Ягужинский, чувствовавший, что на императрицыных конюшнях дожидается своего часа его преемник:

   — Предвижу, что Волынский проберётся в кабинет-министры, — посредством лести и интриг. Но не пройдёт и двух лет, как принуждены будут его повесить.

Сурово, но в некоторой мере справедливо. Конечно, Волынского трудно назвать идеалом, но ведь жизнь и судьба зачастую не выбирают и делают своих героев не из рыцарей без страха и упрёка, а из того материала, который есть в данный период в наличии, который попадается под руку. И среди них могут оказаться всякие люди, — поскольку все живые, обладающие, кто больше, кто меньше, достоинствами и недостатками, — но, ощутив своё предназначение, они очищаются пламенем жертвенности, и короста предыдущих неблаговидных деяний сползает с них как шкурка с царевны-лягушки. Так постепенно происходило и с Волынским.

Поначалу озабоченный — как и многие из современников его — мыслями о благах сугубо материальных, он, достигнув, можно сказать, вершин служебной лестницы, почувствовал в полной мере вкус к делам державным, когда на первое место в его миропонимании заняли вопросы государственные, требовавшие скорейшего и единственно правильного решения. Это неминуемо привело его к зыбким патриотическим кругам, ибо засилие иноземцев было вопиющим, а их отношение к стране одиозно-утилитарным.

Человек тридцать собиралось в его доме, где хозяин — как человек способный и государственно мыслящий — зачитывал им, комментировал и подбивал на споры по своему “Генеральному рассуждению о поправлении внутренних государственных дел”.

   — Господа, — торжественно говорил Артемий Петрович, обводя блестящими глазами достаточно представительное собрание, — я убеждён, что все важные государственные должности должны непременно занимать дворяне.

Уловив недоумённо-недовольное шевеление Нарышкина и Урусова, представителей самой высокой знати, поспешил разъяснить:

   — Под дворянством, господа, я, разумеется, понимаю всех лиц благородного происхождения, не отчленяя и нынешних потомков достойного боярства. Но встаёт вопрос: каким образом возможно пробудить державные чувства дворянства, когда наше время даёт пример как раз наоборот, всеобщего наплевательства? Выход один — предоставить дворянству возможность действительно решать судьбу отчизны. А для этого должно расширить состав Сената, подкрепив его лучшими людьми благородного происхождения, передать им и все должности канцелярские, дабы не думали ныне сидящие там, что они — пун земли и без них всё замрёт. Нет, господа, они ошибаются! Дворянство само в состоянии управлять державой полностью.

   — Артемий Петрович, — вмешался, не выдержав, Хрущов, — а чем государство жить-то будет?

Резонный вопрос, господин Хрущов. Моё “Рассуждение” предполагает поощрение отечественных — повторяю, отечественных — промышленности и торговли. Тарифы и уничтожение всех внутренних препон — это, я уверен, даёт государству недостающие богатства. Государство при правильном управлении непременно, я уверен, должно богатеть. Но управление должно быть разумным. Ныне же правят у нас люди недостойные. Государыня наша не сказать, чтоб особенно была умна, проще говоря — дура, да и правит ведь, вы знаете, не она, а герцог Курляндский, ныне который уж совсем к короне явно подбирается. План свой давний — женить племянницу императрицы на сыне своём он не отставил... “Годуновское” это намерение, господа. И не шушукайтесь, пожалуйста. Герцог знает об этом моём отношении.

   — Недаром он так к вам холоден!

   — Совершенно правильно, Пётр Михайлович. И так от немцев не продохнуть — так нам ещё немца на престол не хватало! Нешто мы такие глупые, что сами не справимся? Надо просто своих дворян учить лучше, дабы они готовы были взять бразды правления в свои руки. Попервоначалу можно будет и за границу их посылать для учения. Зазорного здесь ничего не вижу — каждый народ умён и учиться друг у друга никогда не грех. Но учиться, когда сам ощущаешь, что нужно сие, а не когда менторы твои от чванства и гонора раздувающиеся учат тебя, недоросля тёмного и неумытого, премудростям европейским. Впору тогда спросить: каков же тогда сам учитель, что светильник разума, коий должен нести незнающим сие, ещё пытается обернуть в огонь, на котором ему жертвенных тельцов поджаривать учнут? Подлинно знает он нужное или токмо пыль в глаза пущает? А при правильном обучении недорослей дворянских у нас и свои природные министры со временем будут.

   — Скажите, Артемий Петрович, — спросил из своего кресла покойно сидевший Фёдор Соймонов, — всё, что вы говорите — это хорошо, правильно, со всем этим я согласен. Но это всё в общем. А вот, так сказать, ежели взять ваши планы помельче: как будет государство в губерниях-то управляться? Ведь сами знаете — государство богатеет, когда налоги собирает, а то ведь и на образование недорослей наших не хватит.

   — Фёдор Иванович, предполагаю я восстановить воевод и не сменять их. Налоги им будет собирать в этом случае сподручнее.

   — А вот Василий Николаевич Татищев как раз, наоборот, говорит, что бессменные-то воеводы — губернаторы погрязнут в мздоимстве.

Ну, сами посудите, Фёдор Иванович! Скажем, он знает, что его менять-то не будут, он и будет брать умеренно — чтоб и на другой год осталось. А ежели он сидит, а на другой год уже тут его не будет? Так он после себя пустыню оставит.

   — Да ведь, Артемий Петрович, это чтобы воевода ваш о завтрашнем-то дне своём думал-то, он умным человеком должен быть, а ежели — пока мы министров своих не воспитаем — не наберём столько? Может, прав Василий Никитич: говорит он, что не воеводы по губерниям нужны, а коллегии крепкие? Где губернатор — один из коллегии.

   — Умных мы наберём, Фёдор Иванович. На Руси их хватит. А коллегии эти анархию породят. Советовать многие любят, а отвечать один должен. Россия всегда была сильна монархией.

   — Это после Батыя.

   — Так и Батый-то сумел прийти, что власть великого князя зашаталась.

   — Власть власти рознь, Артемий Петрович. Русь наша древняя была сильна не "только князем, но и советом бояр с дружиной, и вечем Новгородским. Вы же сами говорите: пока интерес державный в дворянстве не разбудим — государству сильным не быть. Ну, да это и потом домыслить можно будет. А вот за смелость вашу перед Бироном — низкий вам поклон от всех нас.

   — Благодарю вас, господа. При первом же благоприятном случае представлю государыне мысли о ближайших её. Быть может, слова мои убедят её искать достойных...

Случай представился летом 1738 года.

   — На кого метишь? — жёстко спросила Анна Ивановна, рассмотревшая замаскированный упрёк отнюдь не за лучший выбор своего окружения.

   — Куракин, но больше всего Остерман, Ваше Величество, и Бирон.

   — Письмо с советами подаёшь, как будто молодых лет государю! Из Макиавелли это вычитал?

   — Ваше Величество, я...

   — Ступай!

Благоволение было потеряно, но время шло, а Бирон всё медлил с выводами, которые он мог бы подсказать больной уже давно и тяжело императрице. Волынский занялся устройством торжественного действа, прошедшего почти сразу после торжеств по случаю заключения мира с Турцией, в ходе которого был создан знаменитый Ледяной дом — чудо умелых рук мастеровых и неизгладимый позор для русских, окружавших трон; и не одних царедворцев — были унижены не только непосредственные участники, но и все те, кто был свидетелем этого действа.

Анна Ивановна пожелала поженить одного из своих шутов — князя Михаила Алексеевича Голицына, прозванного “Князь-квасник”, поскольку в его обязанности входило и подавать императрице квас, и шутиху Анну Буженинову, названную так по её любимому кушанию — буженине.

В качестве дворца молодым построили дворец изо льда, куда их сопровождали представители различных народов, населяющих Россию, собранных по приказу Анны Ивановны, желавшей развлечься видом своих подданных. Развлекаясь и развлекая, в это празднество ракеты во время фейерверка специально пускались в зрителей, отчего, как сообщали об этом официальные Санкт-Петербургские Ведомости, “слепой страх овладел толпой; она заколыхалась и обратилась в бегство, что послужило к радости и забаве высокопоставленных лиц при дворе Ея Императорского Величества, присутствовавших на празднестве”.

За организацию празднества Волынского похвалили, но тучи сгущались. Куракин, запомнивший характеристику, данную ему кабинет-министром, подговорил Тредиаковского написать стихотворную сатиру на Артемия Петровича. Поэт — в расплату за своё творчество — был дважды бит Волынским. После очередного столкновения с Волынским герцог поставил перед Анной вопрос чётко и ясно: “Или я, или он”. Императрица выбирала проверенного старого друга. Тредиаковскому посоветовали поискать в суде правду. Бирон сразу оскорбился — поскольку второй случай битья был у него дома — в святом чувстве гостеприимства. Волынского арестовали и только уже в тюрьме предъявили настоящие обвинения. Были арестованы и его ближайшие сподвижники. 27 июня 1740 года чиновничьей скороговоркой с лобного места прозвучало:

   — За важные и клятвопреступные, возмутительные и изменнические вины...

Волынскому отсекли сначала руку, потом голову. Еропкина и Хрущова обезглавили, ещё несколько человек били кнутом и сослали в Сибирь.

   — Ваше Императорское Величество, всепокорнейше доношу, что согласно вашей воле дворянин Пётр Румянцев прибыл в Берлин. Согласно волеизъявления Вашего Величества обещаю и клянусь его в потребных молодому человеку науках добрыми и искусными учителями наставить, о чём впредь далее обстоятельно доносить буду. Бракель. Писано в Берлине 1739 года, октября 6 дня.

Человек, читавший реляцию покойным, размеренным, обезличенным голосом — его дело лишь читать, оценить без него есть кому! — осторожно поднял глаза. Императрица Анна Ивановна сидела, умиротворённо покачивая головой. Бирон стоял рядом с камином, облокотившись на него плечом и чему-то своему усмехаясь. В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием медленно сгорающих поленьев.

   — Ох, ты меня прямо-таки в сон вогнал. Читаешь, как пономарь. Ну-ко зачти мне наново, что там мы писали Бракелю о Румянцеве-младшем. И ты, Иоганн, вспомнишь — ведь ты хлопотал о нём, — обратилась она и к Бирону. Тот утвердительно наклонил голову, так и не оторвавшись от камина.

Действительно, Александр Иванович Румянцев, возвращённый из ссылки, был весьма любезен со всеми, а особливо с Бироном, и только сыну говорил: “Плетью обуха не перешибёшь. Будем просто служить отчизне, а жизнь своё возьмёт. Сегодня ты на самом верху — завтра в самом низу. Фортуна!”И, делая практический вывод из этого фаталистического заявления, решил обратиться именно к всесильному Бирону за помощью в устройстве будущей судьбы сына. Польщённый смирением Румянцева временщик похлопотал за Петра, которого отец для пополнения его знаний и приобретения необходимых навыков по службе просил отправить с жалованием в русское посольство в Швецию или другое европейское государство, дабы он ещё мог познакомиться с порядками и обычаями иноземными. Петра направили в Берлин.

Раздалось осторожное покашливание писца.

   — Читай!

   — Господин действительный тайный советник! Снисходя к просьбе генерала Румянцева, сын его отправляется дворянином посольства к вам, дабы вы его при себе содержали и как в своей канцелярии для письма употребляли, так и в прочем ему случае показывали, чтобы он в языках и других ему потребных науках от добрых мастеров наставлен был и искусства достигнуть мог, дабы впредь в нашу службу с пользою употреблён был.

   — Хорошо, ступай!

Чтец поклонился сначала Анне, потом — не менее истово — Бирону и неслышно выскользнул в дверь.

   — Вот видишь, всё получилось, как ты хотел. Это младший Румянцев постигнет в Берлине всякие науки. Хотя я и не люблю, честно признаться, Румянцева, но всегда готова сделать тебе приятное.

   — Благодарю вас, государыня. Я, как и вы, тоже не симпатизирую этому человеку. Но пусть он знает, что мы можем всё, а он без нас — ничто!

   — Ну, ладно, ладно. Посмотрим как там теперь наш маленький протеже будет постигать всё то, о чём там горячо ратовал его отец, А впрочем, это не наша забота. Подай мне ружьё! — Страстно любящая стрельбу Анна Ивановна распорядилась во многих дворцовых покоях развесить на стенах ружья и частенько любила с ними позабавиться.

Через некоторое время после этого разговора в одном из берлинских особняков глава российского посольства действительный тайный советник Казимир Христофор Бракель, серьёзный, в тёмном добротном камзоле, наглядно демонстрирующем в противовес этой русской расхлябанности любовь к порядку, дисциплине и трудолюбию, неторопливо прохаживался по своему кабинету и диктовал, иногда мельком и искоса посматривая на писца, от усердия в письме пытающегося помочь себе аж высунутым языком. Дело писания данное — сугубо серьёзно, ответственно, можно даже сказать, государственное дело. Ибо господин советник Бракель диктовал послание Ея Императорскому Величеству императрице Анне Ивановне. И тут ошибаться никак нельзя. Никак и ни в чём. А то ошибёшься в букве единой, титлу императорскую не так напишешь, али ещё чего и — пожалуйте: “слово и дело!” — и вот вам дыба, вот Сибирь, а вот и плаха. Понимал это и Бракель, понимал и писец, весь воплощённое внимание и добродетель. Но, несмотря на его посто-благостный вид, барон Бракель смотрел на него крайне неодобрительно. Но продолжал диктовать:

— ...впрочем, принуждён нахожусь о невероятных и от часу умножающихся предерзостях и мотовстве Румянцева жалобы нижайше произнесть. И не безопасно, что он от драк по ночам, от чего оного ни добрым, ни злым увещеванием удержать не мочно, или живота, или же по последней мере здоровья лишится... Он отнюдь ничем обучаться не хочет, а приставленные к нему мастера и учителя жалуются о его лености и забиячестве, и уже никто с ним никакого дела иметь не хощет. Я как на выкуп заложенных его галантерей и вещей, так и на потребные расходы уж слишком 600 ефимков за него выдал, и ни в чём нужды оного не допущаю; однако же на сие не смотря он многие мотовские долги чинит, и ещё вчера своё бельё и платье продать или заложить искал, чтобы свои беспутные мотовства с солдатами, лакеями и с другими бездельными людьми продолжать мог.

Поставив точку, писарь возмущённо шмыгнул носом, показывая свою полную солидарность с господином бароном, осуждающим беспутства Петра Румянцева. Тут уже нервы Бракеля не выдержали и он сразу сорвался на крик:

   — Шмыгаешь, тварь! А кто у этого молокососа главный собутыльник? Кто ему все кабаки берлинские показал?

   — Да, ваше сиятельство, ведь я...

   — Молчать! Ещё раз вместе увижу вас — пеняй на себя. Вон!

Писарь мигом подхватился и выскочил из комнаты. Бракель медленно остывал, меланхолично размышляя, что, вероятнее всего, сегодняшняя реляция не последняя, ибо Пётр Румянцев производит впечатление молодого человека весьма решительного и постоянного. И ещё подозревал он, что в это самое время посольский писарь с Румянцевым где-то весело проводит время. И на этот раз он не ошибся.

В полутёмном подвальчике плавают клубы дыма, фонарь на медном кронштейне еле освещает своеобразный уют, сходный с уютом временного армейского бивака, с которого в любой момент все готовы подхватиться и мчаться невесть куда, навстречу новым приключениям. Шум, гомон, крики, пения, мгновенно возникающие и затухающие драки. Солдаты, мещане, бродяги, студенты и непонятно кто ещё. Перед каждым из русских — по шоппену, пена из которых растекается по столу.

   — Пётр Александрович. Опять на вас господин барон жаловались в Петербург.

Говорил так всегда, — от греха подальше, — чтобы лишний раз не упоминать имени императрицы: бережёного бог бережёт.

   — А плевать! Надоело. Может, так быстрее отошлют отсюда. Эй, ещё две кружки!

   — Так ведь могут и не отправить никуда, а просто раз — и под замок.

   — Убегу.

   — И куда это вы, ваше благородие, убежать изволите?

   — В Россию, дурак!

   — Так ведь и там за это по головке не погладят. Посадят, как пить дать, посадят, если чего не хуже.

   — Ох, Васька, вроде и не глупый человек, а дурак. Что хуже-то может быть, когда без России? Али тебе европейские политесы так мозги задурили, что и забыл где родился, откуда родом?

   — Да, нет, не забыл, — с тоской сказал Васька. — Да ведь смутно там сейчас, Пётр Александрович. Может, и к лучшему, что здесь-то. А то, кто знает, как там дело-то повернулось. Ведь как по льду там, право слово, как по льду.

   — И что же ты советуешь?

   — Так чего тут советовать-то, Пётр Александрович. С судьбой не поспоришь: коли выпало тут быть — так, стало быть, так и надо.

   — Да? — каким-то внезапным угасшим голосом спросил румянцев. — Ну, что ж, так тому и быть. Допивай, пошли!

И через несколько дней Бракелю с заиканием подчинённые докладывали:

   — Ваше высокопревосходительство! Дворянин Пётр Румянцев исчез!

   — Как это исчез? Где-нибудь гуляет как всегда. Возьмите несколько человек, этого Ваську — он вам покажет обычные места Румянцева — и приведите сюда.

   — Простите. Но он совсем исчез. На его квартире нет ни вещей, ни денег.

   — Ну, денег у него, положим, и быть не могло. А вещи он, вероятно, просто заложил.

   — Но записка, ваше высокопревосходительство.

   — Какая записка? Что вы мне голову морочите, а толком ничего сказать не можете?

   — В ней Румянцев пишет, что он решил записаться волонтёром в армию прусского короля!

   — Только этого ещё не хватало. Найти его, этого волонтёра. Найти, изъять с извинениями — не перед ним, естественно, а перед командованием полка, осчастливленного столь ценным приобретением — и доставить его по месту службы! Вы ещё помните, где он служит?

   — Слушаюсь!

Где-то в это время ещё один русский попал в ласковые объятия армии короля Пруссии. Любовно собирая в свою армию “великанов” — высокорослых солдат, король разослал своих вербовщиков по всем дорогам. Одной из таких групп — офицеру и нескольким солдатам — попался и Михайла Ломоносов, самоходом пробирающийся в отечество. Его обманом завербовали, но он уже из крепости бежал, зная, что если поймают — сгниёт в тюрьме, лишившись, вероятно, всего, и носа с ушами. Один рвался в солдаты, другой от солдатчины бежал. Но Михайла уже решил свою жизнь — солдатству в ней не было места. Пётр же хотел хоть чего-то дельного взять от своего европейского прозябания — он решил для себя давно быть только солдатом. Российским солдатом. У каждого — свой путь.

Румянцева вытребовали из полка, и Бракель получил возможность послать ещё одну реляцию обожаемой монархине с уведомлением и дополнением:

   — ...сей Румянцев не раз утверждал, — сказывал он, де, отцу своему, что ежели пошлёт он его в Германию, то ничего доброго делать не станет и так поступать начнёт, что его вскоре принуждены будут взять обратно.

И вскоре ещё:

   — Румянцев просится в “отечество”. К тому же у него к гражданскому чину и обучению склонности нет, но хочет солдатом быть, которым, по его превращённому мнению, ничего знать и учить, окромя того, что к солдатскому делу принадлежит, не надобно. Я оного обещания, что о скорейшем его возвращении стараться хочу, некоторым образом к образумлению привёл.

Додиктовав это и отпустив писца, Бракель проворчал себе под нос:

   — Просится в отечество! Пфуй! Глупый мальчишка. Что оно ему. Отечество — там, где тебе хорошо. Конечно, вдвойне хорошо, когда это та страна, где ты родился и вырос. А если нет? Так что же — всё бросать? Да, я тоже люблю свою родину, но Россия — это страна таких возможностей, что глупо и примитивно покидать её ради какой-то любви. Но попробуй им это объясни!

Узнав о времяпрепровождении Румянцева-младшего и его чаяниях, Бирон злорадно радовался, Анна оскорбилась:

   — Я ему покажу “отечество”. Эй, пиши! “...ежели его иначе укратить не можно, то б вы его во всяком случае под арест посадили, пока он отсюда взят будет!”

Незадолго до этого Пётр получил письменную выволочку от кабинет-министра, что, как с удовлетворением отмечал Бракель, произвело на его подопечного доброе воздействие. Он стал вести себя кротко и тихо, правда, и с огорчением отмечал тот же Бракель, по-прежнему к гражданской службе склонности не имеет и едва ли его к оной наставить можно будет. И вот теперь новое грозное послание — уже самой императрицы! Пётр заболел и несколько недель не появлялся в посольстве. Извещённый об этом отец просил Бракеля отпустить сына...

   — Ну, как мой протеже, Ваше Величество?

   — Всё также, герцог, всё также.

   — Ха-ха-ха! Вот радость-то нашему любезному Александру Ивановичу! Впрочем, русские все такие. У них даже есть пословица — что-то там... А... забыл. Хватит, нагостился, пора, я думаю, Ваше Величество, домой. К тому же и сам он просится, и отец тоже такое желание изъявил. Отец хочет сына в кадеты определить, если ему так служба мила. Там из него дурь-то выбьют.

   — Быть по сему!

Ещё не зная, что в судьбе его наступили благодетельные перемены, Пётр вместе с Василием Петровым сидел в привычном подвале. Приткнувшиеся за соседними столами глядели на них с недоумением: поют и плачут, а вроде бы ещё не пьяны. А те, не обращая внимания на пристальный интерес к их персонам, раздольно выводили, обнявшись:

Ю нас только вы балоти кулик куликаи,

Вот наш-га князь Голицын сы палком гуляй.

Думал, думал князь Голицын, думал, где проехать:

Толькя лесом — толькя князю ехать лесом очень тёмна,

Толькя полим князю ехать — полём очинь пыльна,

Вот Масквою князю ехать — Масквою очень стыдна...

Предыдущая главаГлава 29 из 45Следующая глава