К книге
Жребий Кузьмы МининаЧасть первая КАЛЁНАЯ СОЛЬ. ГЛАВА ВТОРАЯ. 3
8%
Часть первая КАЛЁНАЯ СОЛЬ. ГЛАВА ВТОРАЯ. 3
9

Смурым полднем Фотинка с Огарием приближались к валам Тушинского лагеря. Голодные лошади еле плелись, но седоки не подгоняли их, опасаясь проглядеть налётчиков или разбойных бродяг, от которых только уноси бог ноги. Однако им везло — никого не было вокруг. Дул несильный низовой ветер, позёмка длинными белыми языками лениво переметала с дороги снег, редкие снежинки крутились над санями, пролетая мимо.

Впереди показалось что-то странное, вроде обдерганного снизу, взъерошенного стожка. Когда подъехали ближе, увидели, что стожок шевелится и на нём трепыхаются какие-то лохмотья. Лошади вдруг рванули и, не будь начеку Огарий, сразу натянувший вожжи, прянули бы в сторону. Фотинка приподнялся в санях, и в то же мгновение весь стожок колыхнулся, и туча взлетевшего воронья зависла над ним. Фотинка с ужасом узрел безобразные останки скорчившегося человеческого тела, из спины которого торчало остриё кола.

   — Ой, беда кака! — только и вымолвил детина.

   — Усопшему не больно, — спокойно сказал Огарий, тем не менее судорожно хлопая вожжами по лошадям, которые и без понукания стремились быстрее миновать страшное место.

Поворачивая голову, Фотинка не мог оторвать взгляда от казнённого, словно навсегда хотел запомнить его растерзанную смёрзшуюся плоть в клочьях одежды на полузаваленном снегом колу. Жадное воронье уже снова кишело возле своей жертвы.

Путники беспрепятственно въехали в лагерь. Сидящая у костра стража, привыкшая к частым передвижениям торговцев и крестьян, только мельком глянула на них. Но это не уменьшило тревоги Фотинки и Огария, для которых логово самозванца было словно Кощеево царство.

Едким дымом и кислой овчиной, конским навозом и перепревшей кожей, смрадом отбросов и помоев тянуло от наспех поставленных жилищ. Со всех окрестных деревень были свезены сюда для временного пристанища срубы, и дома скучились беспорядочно, застя свет один другому, образуя закоулки и глухие тупики, налезая даже на широкий проезд, который вёл к новому — внутреннему — валу, огораживающему лощину с болотцем — «пиявочником», где и находился «государев двор». Поодаль, слева от проезда, вдоль застывшей реки Москвы, среди почти вчистую порубленного ельника, длинной линией тянулся польский стан с пёстрыми шатрами, вычурными крутоскатными башенками, клетями, конюшнями и амбарами, а напротив его — таборы донских казаков и татар, над избами, мазанками и шалашами которых торчали бунчуки и прапоры.

— Истинно Вавилон! — молвил Огарий.

Они поехали по проезду вслед за чьими-то санями, вывернувшими из проулка. К их удивлению, народу по пути попадалось немного: несколько о чём-то толкующих на обочине мужиков, хмурый стрелец в затрёпанном и грязном кафтане, двое невзрачных монахов, чёрный от копоти кузнец в кожаном переднике, какие-то бойкие молодки с размалёванными свёклой щеками. Казалось, попали они в обычный посад, а вовсе не в военный лагерь. Но вот сани, за которыми они следовали, свернули, и, чтобы догнать их, Огарий подхлестнул лошадей. Те прытко побежали и вынесли путников на огромную пустошь, от края до края заполненную людьми. Ошеломлённый Огарий даже выпустил вожжи из рук.

Кого только не было на пустоши: разбитные черкасы в мохнатых шапках и польские жолнеры, немецкие латники и московские стрельцы, посадские мастеровые и лоточники, целовальники и крестьяне! Юрко сновали в толпе скоморохи, ярыги, нищие и всякие другие бродяги с лукавыми тёмными лицами. Среди саней, колымаг, возков, ногайских кибиток, невесть откуда приехавших, обтянутых шкурами маркитантских фур на высоких колёсах всё это великое сборище гомонило, свистело, топало, пьяно переругивалось, махало руками, толкалось, сбивалось в кучи и распадалось, блажило, бросая оземь шапки, божилось, звенело монетами. Шатающийся здоровенный расстрига с окороком в ручищах напролом лез через толпу, перекрывая её шум мощным хмельным рыком:

   — Господи, праведно царствие твоё-о-о!

   — Ух гульба! — восхитился, светлея младенчески непорочным ликом, Огарий и обернулся к Фотинке. — Обожди мя, уж тута яз доподлинно всё выведаю.

Передав Фотинке вожжи, он нырнул прямо с саней в колыхающуюся волнами толпу.

Заросший сивым волосом цыган подскочил к лошадям, схватился за дугу.

   — Добрые кони! — зацокал он языком. — Продай!

   — Не трожь! — закричал на него с неожиданной яростью растерявшийся Фотинка.

   — Ай злой какой! — укорил цыган. — Злому нет в торговле удачи.

   — Не торгую. Не трожь, — пригрозил детина, вставая во весь могучий рост в санях.

Только отошёл цыган, сбоку оказался вертлявый сухонький жолнер с обмороженными, покрытыми коростой щеками. Подмигивая, заговорил торопливо и напористо:

   — Прошу пана, есть до пана справа.

Фотинка отвернулся, поляк забежал с другой стороны, вытянул из-за пазухи свой товар. Фотинка взглянул и чуть не ахнул — это была отрезанная девичья коса, перевитая жемчужной нитью.

   — Пошёл! — замахнулся он на прохвоста. — Пошёл, а не то!..

Торгаш, злобно хихикнув, отпрыгнул от саней, скрылся в толпе.

Всё больше мрачнея, Фотинка долго ждал Огария и еле успевал отбиваться от разного назойливого сброда. Наконец Огарий возник перед ним, словно из-под земли, встрёпанный, потный, жалкий.

   — Нету балахнинцев, никого нету, — печально улыбнувшись, развёл он руками. — Айда по постоялым дворам!

Уже затемно, намотавшись по дымным и грязным вертепам, навидавшись человеческого срама и наслушавшись ругани, но так ничего и не прознав, Фотинка с Огарием зашли на огонёк в какой-то кабачишко у самого внутреннего вала, что назывался по-здешнему «цариковой горой».

В отличие от других притонов, в этой полутёмной кабацкой избе на удивление было тихо и пусто: лишь за длинным столом, привалившись друг к другу, похрапывали три пьяных молоденьких казака, а наособицу — в углу за столом, заставленным глиняными кружками, — всхлипывая, невнятно разговаривал сам с собой рослый толстяк в богатом, но затрёпанном, с полуоторванными витыми шнурами кунтуше. Мерцал огонь в плошке, и мерцала на багровой щеке толстяка рассольно-мутная слеза. Сокрушённый неведомой печалью, никого и ничего не замечал несчастный пропойца.

Фотинка и Огарий смиренно сели в конце длинного стола у двери, терпеливо ожидая, когда их заметит хозяин. Тот вскоре появился — хмурый, заморённый, обросший до глаз густым чёрным волосом. Нищенский вид пришельцев, младенческий облик Огария и отрочески гладкое, пухлое лицо Фотинки выдавали в них случайных гостей, но хозяин, видавший виды, привычно поставил перед ними две кружки.

   — Не обессудь, человек, — ласково сказал, отодвигая кружки, Огарий, — вина не пьём. Нам бы горяченького поести, щец бы.

   — Щец! — усмехнулся кабатчик. — Я бы и сам их, ребятушки, похлебал, да нету. Третий уж день баба щей не варит.

   — Что за притча?

   — Э, — досадливо махнул рукой хозяин, не отвечая. Он всё же пожалел приблудных, в беззащитном простодушии которых нельзя было обмануться. — Есть холодная говядина. Будете ли?

   — Давай!

Принеся еду и кувшин квасу, хозяин присел на лавку вплотную к Огарию; захотелось выговориться. Зашептал горячо, кивнув в сторону толстяка:

   — Всему виной ляшский пан, провались он на месте. Из-за него ныне сюда никто не ходит, вот ничего и не варим. Засел тут постылый, чуть хмель выйдет — сызнова за бражку. И слова поперёк не молви, порубит! Полный разор!..

   — Кто ж он будет?

   — Меховецкий, что главным воеводой у нашего царика в войске был.

   — Ну а ныне?

   — Неугоден стал, прогнали его напрочь на войсковом круге. И днесь он в окаянной опале.

   — За какие же ковы ему такая немилость?

   — Эх, — тяжело вздохнул кабатчик. — У проклятых ляхов сам чёрт башку сломит. По первости-то, слышь, в войске сплошь наш брат крестьянин да казачки были, а литвы с ляхами — малая кучка. И всё бы ладно: пан Меховецкий або кто иной воеводит, токмо бы царик от людишек не отступился да пришед в стольную посулы свои исполнил. Не за панами, вишь, — за цариком шли. Однако неужли ляхи своё упустят? Понаехало их к войску без счёту. И почали рядить, кто кого важнее, кому над кем стоять. Самым резвым князёк ихний Роман Ружинский оказался. Вот уже зверь-зверюга! Так своих на Меховецкого натравил, что тот едва живым с круга ноги унёс. Царик было вступился, а его и слушать не захотели: мол, в наше дело не мешайся. Слышь, всё по-ихнему повернулося. Царик-то ныне токмо заманка.

   — Грех на грехе! Лжа на лжи!

   — Покатилося колесо — назад не воротить. Кто пытался — на кол угодил. А многие пустой верой тешатся. Слышь, вся боярская дума сюда перемётывается: Романовы, Салтыковы, князь Митрий Трубецкой... Эва сколь! И патриарх Филарет[7] тута же.

   — Фёдор Никитич Романов? — не поверил Огарий.

   — Признал царевича?

   — А пошто не признать, ежели сама царица Марина[8] его признала? Правда, упорна молва ходит...

Конский топот и громкие голоса на дворе оборвали разговор. От сильного рывка настежь распахнулась дверь. По сторонам её, вбежав в избу, истуканами встали два рейтара. Вслед за ними мягко вступил на порог бледный плосколицый молодчик с цепкими настороженными глазами, а из-за его спины, путаясь в бобровой шубе и пьяно икая, вывернулся плюгавый, с птичьей вертлявой головкой уродец. Увидев пана Меховецкого, картаво закричал:

   — И вправду тут! Куда ему ещё сховаться?!

Пан Меховецкий качнулся от резкого крика, поднял отуманенные глаза. Вдруг взгляд их стал осмысленнее, пан вскочил и, смахнув со стола кружки, шагнул навстречу вошедшему с распростёртыми руками.

   — Матка Возка, мой царык! Як Бога кохам, царык![9]

   — Всё в руце моей, — захорохорился уродец, пытаясь подбочениться и напустить на себя важность. — Никто не смеет... Никто не смеет перечить! Повелеваю: едем в палаты мои!..

   — Добже, добже! — растроганно согласился пан Меховецкий. — А як же пани Марина?

   — Маринка, тьфу! Маринка сука! — взвился царик, словно его прижгли калёным железом. — Не поминай о ней! Всякую ночь дьяволица блудит с ротмистрами Ружинского...

   — Ружинского! — это имя в свою очередь вызвало взрыв гнева у пана Меховецкого. — Пся крев, Ружински! Злы пёс!..

Неизвестно, сколько ещё накалялись бы и ругали своих обидчиков два приятеля, если бы плосколицый угодливо, но твёрдо не потянул за рукав царика и неожиданно бабьим высоким голосом не сказал ему:

   — Государь Дмитрий Иванович, пора! Мало ли хватится кто, да и гетман может пожаловать.

   — Замри, Биркин! — судорожно дёрнул плечиком и топнул ногой царик. — Пошто Ружинскому ко мне жаловать? Все при деле: моя дума думает, мои дьяки пишут, моё войско воюет, моя укохана кобета[10] блудит, а мы будем пить. Никто никому не в тягость. И на том стоит царство!.. Едем, злотый мой пан Меховецкий!

Выходя последним, плосколицый задержался в дверях, подозрительно посмотрел на застывших у стола Фотинку и Огария, строго спросил кабатчика:

   — Кого привечаешь?

   — Странники божьи, людишки глухие и безъязыкие, — низко кланяясь, ответил хозяин.

   — Ой ли? — засомневался плосколицый. — Запри в клеть, наутро проведаю. Сам держи язык за зубами.

   — Вестимо.

Только Биркин вышел, кабатчик обернулся к путникам:

   — Утекайте, ребята, от греха. Оный злыдень с вас шкуру спустит.

   — А ты?

   — Отбрехаюся, не впервой. — Хозяин помолчал, а затем, глядя не на Фотинку и Огария, а на беспробудно спавших казачков, присоветовал: — Лошадушек-то своих мне оставьте, несподручно вам с ними будет, издали сторожа услышат да и перехватят...

Ночь была звёздная, белёсая, ветреная. Пробираясь от избы к избе, запыхавшиеся Фотинка с Огарием остановились передохнуть в каком-то затишке.

   — Вот те, бабушка, и царик! — весело проговорил Огарий.

   — А кабатчик-то, кабатчик-то ловок, — смеялся Фотинка, — прибрал лошадок.

   — Что жалеть? Где найдёшь, там и потеряешь, — безмятежно махнул короткой ручкой Огарий.

На рассвете беглецы были уже далеко за валами тушинского лагеря.

Предыдущая главаГлава 9 из 115Следующая глава