Горела деревня. Из-под низких соломенных кровель, окутанных ползучим влажным дымом с ядовитой прожелтью, блескучими лезвиями вырывались языки огня. Падающие клоки соломы густо пятнали снег, поземистыми клубами от них стлался по сугробам чёрный дым. Шипение, гул, треск пожара, перестук копыт, женские вопли...
Крепко опутанный по рукам и ногам Фотинка лежал посреди деревни на голых розвальнях, пытаясь поднять голову и оглядеться. Вчера он попросился на ночлег в одну избу, после долгой дороги крепко заснул, бросив на пол под себя тулуп, а поутру на него, сонного, навалились какие-то люди и повязали.
Досадовал Фотинка. В поисках отца он удачно добрался от Балахны до Гороховца и уже вблизи Суздаля так непростимо оплошал, оказавшись в этой самой деревне. Проснись он поутрее, будь на ногах, ни за что бы никому не дал себя обротать. А ведь забыл он об осторожности, заспал её, как несмышлёный младенец.
К розвальням подогнали кучку мужиков и баб. Взявшись за оглобли, подхлёстываемые кнутом, они покорно потянули розвальни по ухабам сквозь едучий дым и жар, мимо своих уже целиком занявшихся огнём жилищ, кашляя, задыхаясь и стеная. Когда конная стража чуть отставала, вынужденная следовать по узкой колее меж высоких заносов, мужики начинали отчаянно ругаться:
— Ироды!.. Кровопийцы!.. Сучьи тати!..
— Чтоб дерьмом подавилися, проклятые ляхи!
— Кабы токмо ляхи! Свои пуще лютуют.
— Болоховского дело, он тут первый дурует, смердящий пёс. Ишь, злоба-то его высушила!
— Куды гонят злыдни?
— Куды? В самый Володимир, к Вельяминову.
— Готовь спины для батогов!
— За что? Схватился Шуйский с Тушинцем, а нам ответ держи! Мы ж в стороне.
— Потому и сподобилися от вора милости, кость ему в глотку.
— Запорют.
— Будь что будет, а будет, что Бог даст.
— Страсти!..
Стянутого грубым вервием, промерзшего Фотинку втащили в сумрачную камору, развязали, приковали ногу к длинной ржавой цепи, что кончалась тяжёлым кольцом, укреплённым в стене. Он долго лежал, не в силах двинуться, потом вяло сел на кучу трухлявой соломы.
— Отудобел, раб божий? — услышал он хрипловатый, словно бы надтреснутый голос и повернул голову.
В углу, кутаясь в потрёпанную хламиду, на взбитой кучке соломы притулился невзрачный человечишко. Был он так мал и хлипок, что будто привиделся, и Фотинка не без страха подумал о нём, как о лешем либо домовом. Но даже сумеречь не могла скрыть живого блеска хитроватых любопытных глаз.
— Охо-хо, — не без добродушного лукавства вздохнул человечишко, — каково нам, носяще крапивные венцы терпения своего!
Неведомо почему, но Фотинка сразу доверился ему, рассказал о своих злоключениях.
— Э, милай, — ласково сказал незнакомец. — Малой каплей помочил ты уста свои из чаши горестной. Кручиниться ли ти?
— Ужли не кручиниться? — возразил Фотинка. — Тятьку не отыскал и сам сплоховал.-
— Тятька твой, ежели не сгинул, в Тушине, мыслю, в воровском стане, — туды ныне всех мужиков с товаром заворачивают. А сам ты... Голова, чай, ещё на плечах.
— Проку-то?
— Не ропщи понапраске, бо и, нагие, взвеселитеся, и, безрукие, взыграйте в гусли, и, безногие, восскочите, и, глухие, внемлите. А тебе всё дадено.
— Дадено, да воли нету, — грубовато ответил Фотинка.
Раздосадованный непонятной беспечностью соседа, он сильно дёрнул цепь. Стукнулось о стену кольцо, выбило кусок из крепкой кирпичной кладки.
— Бычья в тебе силушка, — восхитился, заёрзав на соломе, незнакомец. — Кто же тя этакого полонил?
— Не признал. Люди Болоховского, верно.
— Болоховского? Не родич ли он Ивану Болоховскому, володимирцу, что за Сергиеву обитель под началом Долгорукова бьётся? Чудеса на Божьем свете! Родичи-то, почитай, супротивники...
Воробьино нахохлившись, незнакомец замер в углу, но уже через мгновение снова завозился, подсел к Фотинке. Вблизи он выглядел совсем потешно: большой лоб, нос пуговкой, круглые щёчки припушены редкими, наперечёт волосками — право, чадо, себя переросшее, головастое.
— Аз грешник Огарий, тож в обители той бедовал, едва Богу душу не отдал. Да надоумил меня оконничник Наум бежать, понеже по дрова мы с братией выбралися. Он-то к Сапеге метнулся, а мя своя стезя поманила... Охо-хо, ести нечего, да жити весело! Мне, милай, с рождения сладко не бывало, к темницам-то не привыкать, одначе на долю свою не роптал: видел то, что другим не доводилося.
Фотинка, разинув рот, оторопело посмотрел на коротышку, потом не удержался и, фыркнув, разулыбался во весь рот.
— Весело тебе, — нисколько не обиделся Огарий, — а ведь яз сыю правду молвлю.
— Коли так, поведай, — попросил, не переставая улыбаться, Фотинка, готовый послушать затейщика.
Бывало, балахнинские древние деды, когда хватят медовухи, собирали вокруг себя ребятню и радовали её озорными выдумками. Фотинка любил такие байки: его хлебом не корми, только дай послушать. Уже приладившись к лёгкому нраву соседа, он тоже ждал от него забавной небывальщины.
За оконцем, обтянутым бычьим пузырём, начало смеркаться, и скоро узники оказались в полной темноте. Однако они, увлечённые разговором, не замечали ни мрака, ни покинутости, ни тревожно угрюмой тюремной тишины, ни мышиного писка в соломе, ни сквознячка из-под двери.
— Матушка моя, хотя и была инокиней, плотских утех не отвергала, — с неторопливостью рассказчика, затеявшего долгое повествование, начал Огарий. — Родила она меня втайне, глубокой ночью в своей келейке, при свете свечного огарка, потому и наименовала Огарышком, опосля Огарием стал яз прозываться. Той же ночью матушка и утекла из монастыря: от большего греха подальше — к меньшему поближе. Стали мы по дворам шататься, христарадничать. Так и мыкалися, по весям странствуя, покамест матушка в одночасье не преставилася. Середь дороги в пыль упала и, словечка не молвивши, не покаявшись, загасла. Остался яз одинёшенек. Из отрочества уж вышел. Иные о мою пору, аки ты, мужи мужами, а яз не задался. Одначе на Бога не в обиде: многого он мне недодал да многим же и возместил: ловчей меня в потехах ли, в игрищах ли никого не было, выведал от скоморохов и про всякие диковины. Малые ребятки, где ни окажуся, повсюду ко мне льнули, забава яз для них.
И случись мне в те поры забрести в Углич, а там уж вдовая царица Марья Нагая со своим сынком Митрием да с братьями пребывала, по воле Фёдора Иоанновича и наущению его шурина Годунова. Ох, нравная была вдовица, а братцы её псов злее, оттого без удержу и бражничали. Злобствовали греховодники и в малом злобу распаляли. Что ни слово, всё про едино: абы изловчиться, да, посадив на Москве Митюшку, самим царствовать.
Был он совсем малец, а дурна да лиха в нём на сотню стрельцов бы хватило. Попадися курица, и той беды не миновать: враз ножичком голову снесёт. Истый бесёнок, ровно и впрямь сама нечистая сила. Попроливал бы он людской кровушки, ежели бы царём сел. Не меньше своего лютого батюшки Ивана Васильевича. Бывало, найдёт на него чёрная немочь: затрясётся весь, почернеет, пена изо рта валит, очи замутятся — тут уж от него бог ноги уноси.
А яз, на грех, к заднему двору повадился, к прикорму. Да и сошёлся там с ребятками, что с Митрием в тычку игрывали, ножички в земь втыкали. Митрий и приметь убогого, пырни его ножичком. Ладно, что в руку. Зыркает на мя ожидаючи: устрашуся ли, заблажу, побегу. Кровь мне рукав омочила. А яз посмеиваюся: мол, всё в твоей воле, царевич. Сбежалися ребятки, заступилися, поведали, на какие яз потехи горазд. Повелел он ми всё пред ним явить. Заскакал яз по-скоморошьи, чрез голову кувыркнулся, петелом завопил, сунул верёвочку в ухо — вынул из другого, две репки подкинул — три поймал.
Унялся Митрий, отпустил мя подобру-поздорову.
В другой раз и в третий приходил яз и всё потешал царевича. А он приметил, что ребятки ко мне от него перемётываются, взревновал: ладно ли, чтоб царского сына ради приблудного юрода оставляли! Однова и молвит мне: «Погоди, Огарко, сам таку диковинку покажу, что все ахнут». И затрясся, стал драть на себе парчовый кафтанишко. Подбежали няньки, увели.
Ден пять или боле не было его, хворал. Опосля сызнова на двор вышел, свою тычку с ребятами затеял, а мя отогнал, егда яз объявился, токмо посулил: «Ныне моя диковинка почище всех твоих будет». Почуял яз: недоброе он умыслил. Очи-то у него дикие, смурные, лик будто белёный, в корчах непрестанных, не совсем, примечаю, царевич-то в себе. Пошёл яз, у ворот обернулся, а он эдак хитро подморгнул ми, нож приставил к вые да и хватил по ней вкось. Кровища на сажень выхлестнула, и повалился царевич. Яз наутёк, ног не чую, а тут в набат ударили...
— Видать, царевич сам себя для потехи порешил? — изумился Фотинка, слышавший, что Дмитрия убили подосланные Годуновым люди.
— На Годунова напраслину возводят, — твёрдо сказал Огарий. — Не был злодеем Годунов, хотя при Грозном в опричниках ходил. Да и пошто ему на Митрия было покушаться? Он в цари никак не метил при живом-то Фёдоре Иоанновиче. Нагие на него наговорили, а ныне Шуйские наговаривают: мол, всем бедам Годунов зачинщик, а они, мол, за правду горой. А ведь нынешний царь-то Василий Иванович самолично тогда в Угличе побывал, всё выведал доподлинно. Одначе доложил боярам, что царевич невзначай на нож напоролся, упавши.
— Что ж слукавил?
— Не всякая правда свята. Сам, чай, ведаешь: намеренное самоубивство — страшный грех. Ни церковь не отпоёт, ни честью не захоронят. А тут царский сын! Мыслимо ли такую правду открыть?
— Но кому-то открыл?
— Открыл. Годунову. Каково ему-то было чужой грех нести? Правда, повелел Борис Фёдорыч попам не поминать в молитвах Митриево имя.
— А Нагие, а челядь их?
— Им-то сам бог велел язык на замке держать. Нешто не разумеешь? Позор тут на веки вечные...
Огарий замолк. Слышно было, как, шурша драным рукавом хламидки, он крестится, Фотинку клонило в сон и, задрёмывая, — уже совсем было повалился на солому, — он вдруг услышал за стеной истошный крик.
— Что там? — вскинулся Фотинка.
— Верно, разбойника Наливайку умиряют, — ответил Огарий, прислушиваясь.
Однако больше ничего не было слышно.
Светало. Сверху из оконца лился холодный синеватый свет. Почему-то Фотинке стало зябко. Он передёрнул плечами и, нагребая на себя солому, звякнул цепью.
— Почали лютовать — не отступят, — сокрушаясь, рассудил бывалый Огарий. — Яз хоть курицей с воеводского двора поживился, будет за что муки принять, а ты, милай, безвинно пострадаешь.
Вчера Огарий на что-то надеялся, сам бодрился и Фотинку утешал, а теперь, после бессонной ночи, притих, скукожился, лицо в хламидку прятал, будто, поведав о подлости человеческой, вконец разуверился в милосердии божьих разумных тварей.
— Не бывать тому! — осердился Фотинка, не изведавший покорства судьбе, и с ожесточением брякнул цепью. Допекли его оковы. Напрягшись, он так рванул цепь, что кольцо вместе с толстенным витым штырём выскочило из стены и сам Фотинка, не удержавшись, растянулся на полу.
Огарий аж подскочил, по-нетопырьи взмахнув руками. Вытаращенными глазами он смотрел, как поднявшийся Фотинка подтягивает к себе штырь и в недоумении перекладывает его с ладони на ладонь.
— Батюшки-матушки! — чуть не задохнувшись, сдавленным голосом произнёс Огарий. — Доводилося ли узрети кому подобное чудо! Ну, отрок, твоя всюду возьмёт! Был у нас в Сергиевой обители преславный муж из даточных людей, по прозванью Суета, что единым махом пятерых поваляхом, так и он бы те подивился.
— Сунься кто теперя! — махнув штырём, пригрозил Фотинка.
Он схоронился позади окованной двери. Огарий комочком вжался в угол возле него.
Долго они ждали. Фотинка уже снова стал задрёмывать, как послышались шаги.
Загремел ключ в замке, и дверь, заскрежетав, распахнулась. Но как только в проёме показалась голова, Фотинка с маху ударил по ней штырём. Подхватив цепь, перешагнул через упавшего и оказался лицом к лицу с другим стражником с горящим факелом в руках.
От неожиданности стражник попятился, тыча в Фотинку огнём. Удалец, не дав ему опомниться, страшным ударом сбил и его с ног. Пыхнул и погас факел, накрытый обмякшим телом.
— Огарий, тута ты? — громким шёпотом спросил Фотинка, испугавшись своих подвигов и подслеповато озираясь в полумраке.
— Тута,— бодренько отозвался Огарий и мышью прошмыгнул мимо Фотинки. — Ступай за мной.
Сторожась, он чуть приоткрыл хлябкую входную дверь...
На дворе было пусто.
Крупными хлопьями валил снег.
Беглецы в обход заторопились к воротам, прижимаясь к острожной стене. Несмотря на то что Фотинка натягивал цепь, она предательски погромыхивала и не давала ускорить шаг.
— Не пропадём! — угрюмо приговаривал он, когда Огарий обёртывался.
— Ещё бы пропали! — усмехался повеселевший бродяжка.
Миновав ворота, они огляделись. По улице в открытую пройти было никак нельзя, да и стража скоро поднимет тревогу — надобно как-то изловчиться. Огарий приметил впереди у крытого с резными боковинами крыльца двух лошадёнок, впряжённых в лёгкие санки с расписной спинкой-козырем, кивнул Фотинке на них.
Тихо подобрались к санкам, и только Огарий успел отвязать прикрученные к столбу вожжи, как хлопнула дверь, на крыльцо опарой выплыла туша — старший Хоненов.
— Пошли, соколы! — свирепо закричал Огарий, резко дёргая вожжи.
Настоявшиеся лошади разом рванули с места.
— Держи! — задохнулся от гнева Семён, неловко спрыгивая с крыльца и падая. За ним выскочили ещё два брата, побежали вдогон, завертели длинными рукавами охабней, слёзно запричитали:
— Ох, держи татей!.. Ох, поруха!.. Ох, помоги-и-итя!..
Но, к счастью для беглецов, на всей улице не было ни души. Резвые лошадёнки мчались по раскату, неостановимо неслись под уклон, птицами взлетали на пригорки. Огарий гнал и гнал их. Грязная серая пена с потных лошадиных боков шлёпала ему по лицу, залепляла глаза, а он, смахивая её, только смеялся.
Остановились далеко за городом, въехав в берёзовую рощицу. На запалённых лошадёнок страшно было смотреть, и Огарий распряг их. Когда он снова подошёл к саням, то услышал сдавленные рыдания Фотинки: спрятав лицо в ладони, детина пытался сдержать судороги и не мог. Ничего не спрашивая, Огарий стал поглаживать его своей маленькой, будто беличья лапка, рукою по разлохмаченным и сыпучим русым волосам. Почувствовав, что Фотинке легчает, ласково сказал:
— Не убивайся, милай, греха нет на твоей душе! Не людей ты порешил — злыдней. А каково бы они тя? Одначе мы с тобой, глянь-ка, средь берёзок, небушко сине, снег мочёными яблоками пахнет. Волюшка — дом наш. Волюшка! Слаще ничего нету.
— Куды далыне-то?
— Куды! За кудыкины горы. Чай, тятьку-то ещё не сыскал?! Вот в Тушино и припожалуем, в самое воровское пекло. Тут уж за мя держися, не след нам, отчаянным ребятам, на рогатки напарываться... Аль раздумал?
— Нет, не убоюся, — отерев грязным рукавом лицо, протяжно сказал Фотинка.