К книге
Жребий Кузьмы МининаЧасть вторая НАБАТ НАД ВОЛГОЙ. ГЛАВА ПЕРВАЯ. 4
37%
Часть вторая НАБАТ НАД ВОЛГОЙ. ГЛАВА ПЕРВАЯ. 4
42

Поторговав поутру и оставив за себя в лавке покладистого брата Сергея, Кузьма отправился по рядам, норовя потом завернуть к таможенной избе, дабы разузнать о последних вестях. Не выносил безделья Кузьма, безделье для него хуже хворобы, но душевная маета извела, потому и не находил себе места.

После всех злоключений и опасностей на ратных дорогах его неудержимо тянуло на люди, повседневным укором стало собственное благоденствие перед теми горестями и бедами, которых навидался вдосталь. Совсем опостылела ему торговля, терпеливое сидение в тесной лавке, где на изъязвлённых почерневшей ржавчиной крюках висели говяжьи туши. Ныне мутило его от одного вида липкой кровавой мокроты и животинной требухи на досках. Как же можно сиднем сидеть, если совесть криком кричит?

Бессчётные пепелища мерещились, чуть ли не наяву виделось, как летучая зола от них мелкой калёной солью в глаза порошит. Не выходили из памяти заброшенные разорённые селения, горемычные затравленные мужики, малые побирушки-сироты, посеченные в полях ратники, предсмертное неистовство Микулина, которого жалел, хоть и немало досадил ему стрелецкий голова. Мёртвые бо сраму не имут. А живым он в обычай нежли? По ночам стонал, скрежетал зубами во сне Кузьма, просыпался, а тоска пуще наваливалась. Всё одна сокрушённость в голове тяжёлым жерновом вертелась. Своей «ести нет — за чужеземной послов отправили, своё разумение потеряли — у лукавца Жигимонта одолжить порешили и, никого на престол не посадив, уже незнаемому Владиславу крест целовали. Где пристойность, где гордость, где мужество? Да русские ли на русской земле живут? Гадко было Кузьме, ровно сам кругом виноват...

На торгу с Кузьмой раскланивался каждый второй, а в сапожном ряду окликнул его Замятия Сергеев, старый приятель, словоохотливый торговец-кожевник, с рыжей бородищей веником.

   — Гляжу, Минич, бредёшь, будто на правёж ставили, аки псина побитая, — пошутил Замятия, когда Кузьма подошёл к его прилавку. — У мя вон совсем в разоре промысел, а и то носа не вешаю. Последнее спущаю. Останнего нисколь не жалею. Гори всё полымем, коли доходу нет! Кому сапоги тачать — всё рвань да пьянь? Подамся в кабатчики, дело ныне самое прибыльное.

На прилавке у Замятии ворохом грудились кожи разных цветов — серые, белые, чёрные, красные. Были тут и конины, и козлины, и жеребки, и мерлушки. Сыромятина, опойки, урезки, лоскуты, подошвенный товар.

   — Побереги добро, не размётывай. Авось спонадобится, — скупясь на улыбку, посоветовал Кузьма и оценивающе помял сильными пальцами подвернувшуюся юфть.

   — К лешему! — с лихой отчаянностью воскликнул Замятия. — Полна лавка сапог, на ратных людей по воеводскому наказу ладил — нет спросу, всё себе в убыток. Сопреет добро. И куды мне ещё с припасами? Спущу за бесценок.

   — Повремени, сказываю.

   — Ведаешь что? — обнадёжился было сапожник, но тут же расслабленно махнул рукой. — Мне тож вон сорока на хвосте принесла, будто ляпуновский нарочный Биркин сызнова войско скликать удумал. Слыхал о таком?

   — О Биркине-то? Слыхивал.

   — Пуста затея. Обезлюдел Нижний, да и в уезде ин побит, ин ранен, ин к Жигимонту подался, а ин в нетях — не сыскать. Репнин последки уж выбрал: сапогов-то, вишь, излишек. А кто воротился с ним — ни в каку драку больше не встрянет: нахлебалися. Не над кем Биркину начальствовать. Како ещё войско — враки. Сам он чаще за столом с чаркой, нежли на коне. Пирует почём зря со своим дьяком Стёпкой Пустошкиным, упивается. И то: стряпчему ли по чину ратное воительство?..

Замятия вдруг умолк и с незакрытым ртом уставился на что-то поверх головы Кузьмы.

   — Да вон он на помине, аки сноп на овине.

Держа путь к Ивановским воротам, по срединному проезду торга неспешно двигался пяток вершников. Впереди стрелецкий сотник Алексей Колзаков и ляпуновский посланец в синем кафтане и мурмолке с куньей опушкой. На его по-совиному большом, плоском и скудобрудом лице хищно выставлялся крючковатый нос. Невзрачен был, узкоплеч Биркин. Но держался надменно, с вельможной одеревенелостью, хоть и заметно пошатывало его. Не поворачивая головы, он что-то брюзгливо вещал склонившемуся к нему ражему сотнику, который тоже был навеселе.

   — Узрел? — плутовато подмигнув, спросил Кузьму Замятия. — То-то! Чай, из Благовещенской слободки, из твоего угла следуют. Приглядели там богатую вдовицу, кажинный раз к ей жалуют на попойку, повадилися.

   — А всё ж повремени, — легонько, но твёрдо пристукнул ладонью по кожам Кузьма. — Всяко может статься. Сами себе не пособим — кто пособит?

Замятия пристально посмотрел на него, однако промолчал: Кузьме он верил, тот попусту слова не скажет.

У таможенной избы, где скучивался досужий люд для разговора, Кузьме не удалось узнать ничего нового, вести были всё те же: о пожаре Москвы, разграблении Божьих храмов, незадачливых приступах Ляпунова, коварстве Жигимонта, перемётчиках-боярах.

   — Смоленск-то нетто пал, милостивцы? — огорошенный разными безотрадными толками, возопил из-за спин беседников мужик-носильщик.

   — Стоит, держится, — успокоили его.

   — Ну слава богу, — размашисто перекрестился мужик. — А то я всего не уразумею, слаб умишком-то. Помыслил, везде един урон. Но уж коли Смоленск стоит — и нам не пропасть.

Все кругом засмеялись: простоват мужик, а в самую цель угодил, порадовал душу.

Пользуясь благоприятным случаем, тронул Кузьму за рукав знакомый балахнинский приказчик Василий Михайлов, отозвал в сторонку.

   — Помоги, Кузьма Минич, — попросил дрожащим, неуверенным голосом, — рассуди с хозяином. Довёл попрёками: обокрал я, дескать, его, утаил деньги. Правежом грозит... А я пошлину тут платил да таможенну запись утерял — не верит. Воротился я ныне за новой, но сукин сын подьячий её не выправляет: хитровое, мол, давай. А у меня ни денежки. Обесчещен на весь свет... Ладно, барахлишко продам на долги. А сам куды денуся с женой да чадом, обесчещенный-то?

Приказчик был молод и, видно, не сумел ещё нажить ничего, усердствуя перед хозяином: такой себе внаклад семь потов проливает. Кафтанишко потёртый, сдернутая с вихрастой головы шапчонка изношенная, мятая. Сам нескладен, костист, с чистой лазорью в глазах и кудрявым пушком на подбородке, далеко ему до иных приказчиков-горлохватов».

   — Давай-ка всё чередом выкладывай, — без обиняков сказал Кузьма и ободряюще усмехнулся. — То не беда, что во ржи лебеда. Кака пошлина-то была?

   — Проезжал я снизу, с Лыскова, трои нас было, — стал торопливо говорить Василий. — Проезжал ещё по снегу, перед ледоломом. На четырёх санях с товаром — мучицей да крупами, а пятые сани порозжие. И взяли у меня в таможне проезжие пошлины с товарных саней по десяти алтын, полозового же со всех саней по две деньги да годовщины с человека по алтыну.

   — Стало быть, — без промешки высчитал в уме Кузьма, — рубль одиннадцать алтын и две деньги[41].

   — Верно! — восхитился быстротой подсчёта приказчик. — Так и в записи было. А хозяин не верит. Дорого, байт. А моя ль вина, что цены ныне высоки?

   — Беда вымучит, беда и выучит. Товар-то весь в целости довёз?

   — А то! Уж поручись за меня, Кузьма Минич, перед хозяином.

   — Поручную писать?

   — Не надобно, довольно и твоего слова.

   — Моё слово: поручаются. Так хозяину и передай.

   — Спаси тебя Бог, Кузьма Минич, — возрадовался приказчик, кланяясь благодетелю. — Слово твоё царской грамоты верней, всяк о том ведает. Балахнинцы в тебе души не чают. Должник я твой до скончания века...

Глаза приказчика сияли таким светом, словно он до сей поры был незрячим и, внезапно прозревши, впервые увидел божий мир. Михайлов поклонился ещё раз, и ещё.

   — Полно поклоны бить, не боярин я, — сдвинул брови Кузьма. — У меня, чай, и к тебе просьбишка есть.

   — Всё исполню в точности, Кузьма Минич.

   — Явишься в Балахну, моих-то проведай, Фёдора с Иваном. Дарью тож навести. Вот и поклонися им от меня. Живы-здоровы ли они?

   — Здравствуют. Соль токмо ныне у них не ходко идёт — Строгановы перебивают. А иное всё по-божески. У Дарьи и вовсе благодать: Ерёма её сыскался, из-под ляхов, бают, в невредимости вышел...

Предыдущая главаГлава 42 из 115Следующая глава