К книге
Жребий Кузьмы МининаЧасть первая КАЛЁНАЯ СОЛЬ. ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. 3
12%
Часть первая КАЛЁНАЯ СОЛЬ. ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. 3
14

После обеденной трапезы великий государь хотел пройти в опочивальню, но внезапно явился брат — Дмитрий Иванович, тонкогласый, белолицый, с ухоженной бородкой, в прошитом золотой нитью блескучем кафтане и польских сапожках на высоком каблуке, не по возрасту и дородству вздорен и вертляв.

   — С чем пожаловал не к поре? — недовольно спросил брата уже полусонный Василий Иванович.

   — Побожусь, в изумление придёшь, — наливая в царскую чарку романеи, сказал единокровник.

   — Недосуг мне, не томи. Ныне все беды на мою голову.

   — О племянничке твоём речь, о князюшке Михаиле, — с настораживающей вкрадчивостью и едкостью, женоподобно кривляясь, пропел Дмитрий Иванович. — Нахваливал ты его: мол, удачлив, и резв, и умён, едина, мол, наша надежда. А сказывали мне, будто стакнулся он со свеями, к коим ты его послал, и порешили они тебя с престола скинуть. И ещё сказывали, рязанец Прокофий Ляпунов[18], прежний болотниковский-то потворщик, за раскаяние в думные дворяне тобой возведённый, уже принародно его в цари прочит: вот-де такому молодцу и царём быть!

   — Напраслина, — вяло махнул длинным рукавом царь. — Моей воле Скопин послушен, мне единому прямит.

   — А чего ж он в Новгороде-то засел с наёмным войском? Не измора ли нашего ждёт?

   — Про князя Михайлу мне всё ведомо, не таков он, чтоб мешкать. Скоро на Москве будет.

   — Вот и оно, что на Москве! Ой не оплошать бы с твоим любимцем-князюшкой! Уж я-то тебе ближе...

   — Не мнишь ли ты сам соперника в нём? — сверкнул лукавыми глазками царь.

Дмитрий Иванович по-бабьи передёрнул плечами и вспыхнул, словно и впрямь был уличён в нечистом помысле.

   — Тешься, тешься надо мною! — с обидчивой уязвлённостью и чуть ли не со слезами вскричал он. — Я нежли со злым умыслом к тебе? А ты меня равнять с недозрелым юнцом. Пошто такая немилость?

   — Полно, брате, — умиротворил его царь, погладив по руке. — Ступай с богом, не держи на меня обиды. Кто же мне милее-то тебя?

Когда успокоенный и довольный Дмитрий Иванович ушёл, великий государь ещё некоторое время стоял посреди палаты, крепко задумавшись.

И единственно отрадной среди тяжких дум его, словно яркая просинь среди обложных туч, была мысль о племяннике.

Как изъеденная ржой непрестанных козней, отравленная ядом изворотливости и лжи, рано одряхлевшая от суетных метаний, но всё-таки жаждущая покаяния душа тянется к очищению, так и Шуйский льнул к мужественной и чистой молодости своего племянника. Весёлый на пиру и удалой в сече, покладистый в дружеском споре и верный в слове, рослый и сильный, тот любил и в других такую же открытость и простосердечие, широту и отвагу. Воля, раздолье, конь и тяжёлый палаш, к которому приноровилась его рука, — это была для него истинная жизнь.

Но Шуйский дорожил племянником не только и не столько за это. Стиснутый боярским своеволием и почти смирившийся с ним, подавленный духовно, растерянный от неуспехов, он обнаружил в своём побочном родиче не одни великие ратные задатки, но и прирождённый дар прозорливо мыслить и дерзким, однако разумным решением преодолевать всякую безысходность.

Словно хмель, что обвивает здоровое цветущее древо, обретая опору и вытягивая его соки, слабый властитель цеплялся за племянника, питаясь его разумом и стойкостью.

Никогда бы Шуйский не сумел уломать боявшихся осложнений с поляками больших бояр, чтобы они дозволили обратиться за помощью к свейскому королю Карлу, если бы его не надоумил и не наставил на это племянник.

Самого Шуйского страшила всякая близкая связь с чужеземцами. В правление Годунова он диву давался, как тот ловко налаживал сношения с английской королевой, датским принцем, немецкими торговыми людьми, но втайне осуждал его: одно оттого смущение на Руси. Зело уж по-бесовски непристойно, бойко и разгульно вели себя чужеземцы на Москве в своих срамных коротких одежонках. С блудовскими ужимками распутный наёмник из Парижа Яшка Маржерет чуть ли не на венец царю Борису усаживался, гоголем в царских палатах расхаживал, девок за бока прилюдно пощипывал. Да то и не диво, ежели, по слухам, его король Анри сам бесу и поныне служит, предав свою гугенотскую веру. Ишь, плут, проглаголил: «Париж стоит обедни» и поцеловал проклинаемый же самим католицкий крыж. Ни святынь своих не почитают, ни самих себя. Некий захудалый аглицкий купчишко эвон что о своём короле Иакове изрёк: «Наимудрейший дурак во всём христианском свете». В обычае у них насмешничать, распутству предаваться да насильничать. Гишпанские вон владыки только и знают что костры палят, по всем своим землям ни про что ни за что тысячами жгут людишек. Чего уж их судить! Великий Рим в смраде погряз, поганых иезуитов расплодя. Довелось Шуйскому зреть их злодейские лики при Гришке Отрепьеве: одним обличьем устрашают. Вся зараза, вся погань нечистивая, того и жди, Русь затопит. А ей бы, матушке, покоя да тишины ноне. Но как запереться? Как отгородиться? Непонятная, странная, чуждая жизнь вершится там, за пределами его царства, насылая нехристей и нечестивцев, проходимцев и разбойников, отравителей-лекарей и воров-самозванцев.

Братцу Дмитрию Ивановичу что — не ему за государство ответ держать! Всё как с гуся вода. Никоторого в нём удержу, по Москве привык всякие слухи носить. Вот и эту нелепицу о Михаиле в уши напустил. Неужто по пустой завидке?

Но ведь и сам он, государь, не может избавиться от неясного беспокойства, даже получая добрые вести из Новгорода. Чувствует, не вытащил его племянник из трясины, а окунул в новую. Молодому всё нипочём, а старому во все стороны поглядеть надобно, стремглав да впопыхах дела вершить не подобает. В позапрошлую осень прибыли в Москву польские посланники, заключил с ними Шуйский перемирие почти на четыре года. В условиях обговорили, что Жигимонт отзовёт всех поляков от Тушинского вора и оба государя не прибегнут впредь к помощи супротивников того и другого. По совету же Скопина, неосторожно Василий Иванович вступил в связь со злейшим врагом Жигимонта свейским Карлом, — чтоб бес его задавил! — и тем обрёк себя на разрыв с Речью Посполитой, хотя и было оправдание: поляки остались в Тушине, ослушавшись своего короля. Ох, завёл в дебри, запутал племянничек! Того и жди ныне от Жигимонта пакости. Ведь сказано: кую чашу прочим наполняют, сами ту же испивают. Не ядовит бы сей мёд оказался! А ежели вправду не такой уж праведник Михайла, как себя являет?

Никак не оставляли Шуйского недобрые предчувствия. Да вот ещё эти грозные знаки явились, эти зловещие приметы. В прошлом годе по осени среди полуночи услышано было псаломное пение с жалобными причитаниями и плачем в пустом храме архистратига Михаила (Михаила!), усыпальнице царской. А намедни, тоже в ночи, сама собой возжглась свеча в церкви Рождества Богородицы да и потухла от ветра, что дохнул в двери. Не близкую ли погибель вещают чудеса?..

В опочивальне Шуйский с вожделением оглядел постель: одна ему ныне услада. И впрямь не могла она не манить. На витых столбиках с золотыми шарами поверху широко раскинулся камчатный полог, на камчатных же занавесях ярко пестреет золотое шитьё — искусно вышитые диковинные звери и травы. Сверкают по бокам опрокинутыми золотыми кубками тяжёлые кисти. Пышная перина вздымается и дышит как опара. Нарядное одеяло с соболиной опушкой густо расшито причудливыми золотыми и серебряными листьями и уже откинуто, приставлена к постели покрытая красным сафьяном скамеечка. Сладок тут сон, блаженно забытьё!

Стягивая с царя сапоги, молоденький спальник робко промолвил:

   — Не гневись, осударь, за вольность. Стольник князь Митрий Пожарский[19] просил до тебя довесть, что уже пять дён у крылец толчётся, твоего слова дожидаючись.

   — Не докучай, не к спеху, — зевнув, расслабленно отмахнулся Шуйский. — Чин не велик — погодит.

Засыпая, он внезапно обеспокоился: скоромное ел, а не помыслил, постная ли ныне среда либо четверг. И успокоился, вспомнив, что четверг.

   — Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй мя, — прошептал он, спокойно отходя ко сну.

Предыдущая главаГлава 14 из 115Следующая глава