К книге
Конец черного темникаЧАСТЬ ВТОРАЯ СМЕРТЬ ЧЁРНОГО ТЕМНИКА. 4. В СТАРОЙ РЯЗАНИ
56%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ СМЕРТЬ ЧЁРНОГО ТЕМНИКА. 4. В СТАРОЙ РЯЗАНИ
28

Олег Иванович стоял на одном из холмов Старой Рязани, похожем сейчас на могильный, и смотрел, как на Оке, теснясь, ломаясь и налезая друг на друга, неслись по мутной воде льдины с остатками следов от полозьев саней и конского навоза.

Тёплый весенний ветер шевелил на его непокрытой, красивой, гордо сидящей голове уже начинающие седеть волосы — рязанскому князю шёл сорок третий год, распахивал полы терлика — длинного кафтана с короткими рукавами. Совсем недавно князь надел его вместо смирной одежды, которую носил в дни великого траура. Сколько же дней таких выпало на его долю?.. Много. Сказал же вчера ключник Лукьян: «Олег Иванович, у вашего смирника скоро локти прохудятся. Новый бы, что ли, сшили...» Дурак! Но вдруг вспомнились доверчивые глаза Лукьяна с выцветшими бровями, и улыбнулся: «Нет, Лукьяшка, я его и с драными локтями донашивать буду... Ещё потерпит. Не всегда ведь одни душевные болести... Вон как ломает солнце лёд и как струятся пока ещё мутные воды широкой Оки!

Стремянный[59] дядька Монасея, державший в поводу каракового, с рыжими подпалинами в паху и на груди, рослого жеребца, кашлянул в кулак, стремясь вывести из задумчивости рязанского князя, но Олег Иванович даже не повёл бровью.

Зачаровывала необъятная речная разлившаяся ширь, на которой сейчас велась трудная очистительная работа. И как при виде этого полнится душа надеждой и радостью, как она взмётывается ввысь, в уже начинающее голубеть весеннее небо!

После Мамаева осеннего нашествия в отместку за побитие его одноглазого Бегича московским князем Дмитрием Ивановичем перевозились до нового года из мещёрских болот, куда снова пришлось хорониться, в родной до боли и несчастный до кровавой мути в глазах Переяславль-Рязанский, избранный столицей рязанского княжества, когда уже стало ясно, что Старую Рязань после Батыя не восстановить. Он не только превратил соборы и храмы в груды развалин, не только всё пожёг и искурочил, но даже взрыл, поганая собака, земляные валы.

А теперь вот подобная участь постигла и новую столицу. Когда выбрались из болот, увидел князь свой поруганный Переяславль, лежащий в пепле, в чёрных чадных головешках, на глаза навернулись слёзы. Но наутро, надев траур по убиенным своим людям-рязанцам, принялся, как всегда, хлопотать и действовать.

Олегов двор с каменными теремами, ещё построенными Олегом Святославовичем неподалёку от озера Быстрого, Мамай не тронул, видно, сам останавливался в нём. Так оно и оказалось: всё внутри теремов было побито, занавожено, опоганено.

«Чада мои, рязаны многострадальные. Да доколь терпеть-то нам? Вон уж снова поговаривают: собирает проклятый сарайский змей свою темень на Москву, а минует ли нас?.. Опять пожжёт всё, пограбит... А жалко-то как! Вон снова торги развернулись на берегу Лыбеди, уже дома взрастать начали, и не какие-нибудь курные избы, а с трубами и с слюдяными окнами, выползли за границу, окаймлённую реками Лыбедью и Трубежом, отчего и получила эта народившаяся слобода прозвище — Выползово. А взять, к примеру, Верхний Посад. Сами посадские затеяли каменную церковь строить. Осталось крышу подвести да купола поставить. Нет, браты мои, поплачем, похлюпаем носами да и засучим рукава... Так повелось и до Батыева нашествия, когда на рязанское княжество погромом шли свои же, русские: за двадцать семь лет до Бату-хана владимиро-суздальский князь Всеволод посылал с полками взять полон своего меченошу Кузьму Ратишича, а Москва сколько лет зарилась на Коломну да Лопасню — в конце концов заграбастала! — и тоже ничего — топоры в руки, и начинали другие возводить форпосты. В Рязани браты мои, грибы с глазами... А теперь вот в двадцати километрах от Переяславля «врата» в мещёрские леса и болота каменные класть будем, монастырскую крепость Солотчу на берегу реки Старицы. На Москве говорят: «Куды им, косопузым, до каменных стен, хоть деревянными бы пока ограждались...» К зиме ближе пришли двое с Московской земли с топорами, говорят: «Пришли пособить. Конечно, не за Божье спасибо». Понятное дело. Только я их спрашиваю: «А пошто с топорами?» «Как так?! — растерялись. — Тын али что городить будем. Дома рубить из сосны...» «А если из камня, — подзадориваю московитов, — да так, чтоб на века?.. Сможете по камню-то работать?» «Отчего же, объясняют, — можно и по камню...» «Мы люди бывалые», — отвечает тот, кто постепеннее, чернявый, на глаз смекалистый, рослый. А вижу, не ожидал от меня такого вопроса. Нарочно к каменной кладке приставил... Пусть потом говорят: «Олег Иванович не лыком шит да верёвкой свой корзно[60] подпоясывать не будет...» Пока казна дно не показала, от отца, дедов и прадедов завещана. У нас ведь тоже свои Калиты имелись... У нас она в надёжном месте припрятана и по пустякам не тратится...»

Дядька Монасея так близко подвёл жеребца, что пришпиленный к седлу алый княжеский плащ, встрепенувшись под шаловливым ветром, концом провёл по лицу Олега Ивановича. Тот отвёл взгляд от спешащих к Итилю льдин.

   — Что, дядька Монасея, скажешь?

   — Не простудились бы, княже, ветер-то тёпл, да щекотлив.

   — Ничего, — а мурмолку[61] надел: Монасея просиял — послушался...

Князь повернулся, пошёл широким скорым шагом к людям, сидевшим на кирпичных развалинах бывшего Успенского собора, разбитого тяжёлыми осадными орудиями Батыя, и стучавшим по длинным зубилам большими молотками. Мастера откалывали от стен большие куски и переносили на носилках к самому берегу Оки: зимой возили их на санях к Старице, теперь, когда сойдёт с Оки лёд, будут грузить на лодки.

   — Что, Игнатий, бруски-то эти, пожалуй, покрепче московского белого камня? А?

   — Покрепче, княже, — искренне сказал мастер, чернявый, широкоплечий, узкий в талии, не кто иной, как дружинник великого московского князя Дмитрия Ивановича. — Да вот посмотри, Олег Иванович, что Карп с Василием Жилой откололи, — и подал рязанскому князю искусно вылепленный из белой глины карниз. — Тут про какого-то Якова написано.

Олег Иванович взял карниз, повертел в руках и прочитал: «Яков творил».

   — А ты что, грамоте разумеешь? — спросил князь Игнатия.

   — Немного. Ещё в малолетстве церковному старосте прислуживал, он меня и обучил, — нашёлся Стырь, — А кто этот Яков, княже?

Олег Иванович взглянул в лицо Игнатия, и ему вдруг показалось, что он видел ранее, ещё до встречи зимой, это лицо, глаза, губы, твёрдые в доброй усмешке. И плечи и рост... Вот рост, хоть прямо к себе в дружину бери, и не молоток с зубилом ему бы в руки, а сулицу с мечом...

«Ну ладно, как-нибудь вспомню, где ранее видел», — про себя сказал и начал рассказывать:

   — Согласен был бы я, браты мои, во времена своего великого предка Олега Святославовича, достойного сына Руси, который Рязань зачал, едучи ратью в Хазарию, простым мастеровым служить, чтоб хоть краем глаза взглянуть на красавицу столицу княжества нашего. Подивился бы лёгким купеческим стругам под белыми парусами, что плыли сюда из Византии, Хорезма, Багдада. Какие торги шли на правом берегу Оки! И разве сравнишь с нынешними в Переяславле, где купишь лишь глиняные горшки да железные ножи или топоры. А если бы в стругах купеческих самому оказаться, то, подплывая к Рязани, увидел бы сразу детинец на высоком холме, в стенах которого могли разместиться с полдюжины таких городов, как нынешняя Москва. И слепило бы глаза позолотой сияние куполов Успенского, Спасского и Борисо-Глебского соборов, а кровли их медные, красивого зелёного цвета, а по сводам свинцовые; снаружи все затёрты тонким слоем извёстки желтовато-розового цвета, на которой были расписаны белой краской швы. И два собора, Успенский и Борисо-Глебский, украшенные к тому же колоннами и дверьми железными с золотой наводкой по чёрному лаку, были построены зодчим Яковом.

Глядя на восторженное лицо Олега Ивановича, Игнатий подумал: «Да, такого человека нельзя не уважать за его преданность своей земле, отчему дому... И прав Дмитрий Иванович, когда однажды сказал при разговоре с Боброком: «Олег Иванович, конечно, не тверской Михаил Александрович, который спит и видит себя великим князем московским, призывая на меня то Орду, то литовцев, а рязанец никогда не домогался чужого, но и своего никому и ни за что не хотел уступать: моё, а не наше, своя земля, а не вся Русь. Вот как он думает. И этим опасен, ибо, чтобы это своё было всегда при нём, чёрту душу продаст... Смотри, как любят его рязанцы, они за него хоть в огонь, хоть в воду». И вправду: поглядеть вон на стремянного — старик, а сколько в глазах уважения, любви и преданности...»

Олег Иванович обошёл кирпичные бруски, а сегодня их было насечено и напилено достаточно, приказал мастеровых угостить вином, снял с седла плащ, сел на каракового и, сделав жест рукой, чтобы за ним не следовал никто, пришпорил коня. Рослый жеребец наддал так, что ветром чуть не содрало алый плащ князя.

Разговор с мастеровым о былом величии Рязани взволновал князя, будоражил весенний запах оттаивающей земли. Из-под копыт коня с чавканьем летели комья. Олег Иванович остановил лошадь лишь тогда, когда кончилась грязь и с высокого бугра правого берега Оки стала видна накатанная санями, взопревшая дорога, уходящая в сосновый бор к реке Старице, на берегу которой по его велению через несколько лет будет заложена настоящая каменная крепость. Его, Олега Ивановича, крепость, под названием Солотчинский монастырь, который один, считай, уцелеет из каменных рязанских построек четырнадцатого века и донесёт через века до потомков имя своего создателя.

Олег Иванович снова снял мурмолку, подставил голову под ветерок и полной грудью вдохнул весенний воздух. По дороге на Солотчу брёл какой-то человек, и вдруг Олегу Ивановичу отчётливо представилась зелень, пахнущая ягодой поляна, склонённые над ней дубовые листья с крупными прожилками, как тыльные стороны ладоней мастеров, изрезанные венами, тёплые целебные воды реки Старицы, после которых приятно зудели старые и новые раны на теле, и было хорошо лежать на песке, положив на колени жены Ефросиньи голову лицом вверх, и думать о том, как глубоко небо!..

Когда же это было? Два года назад. А прошла, кажется, вечность. Он тогда был по-настоящему счастлив.

Два года назад, весь утыканный стрелами, оторвавшись от погони, своей рукой зарубив двух ордынцев, Олег Иванович с дружиной скрылся, как не раз бывало, в мещёрских непроходимых болотах — мшарах, где его ожидал весь великокняжеский двор. Лечила его знахарка по прозвищу Бубья. Плохо заживали раны, видимо, некоторые стрелы были отравленными... Вот и посоветовала Бубья княгине Ефросинье свозить мужа на высокую гору, да на такую, чтоб стояла она в слиянии двух рек. А если оборотиться лицом к водным гладям, за спиной должен очутиться сосновый бор, без кустарников, насквозь проглядываемый... И сказала ещё Бубья: «Если ты, мать-княгиня, была ему, Олегу Ивановичу, непорочна в замужестве, рано поутру взойди на эту гору, поклонись солнцу трижды и, как только лучи сосновый бор проткнут насквозь, сними с себя золототканый сарафан да походи в одной рубашке по высокой траве. Как промокнет она росой, выжми её на раны своего мужа...»

Позвала Ефросинья верного дядьку Монасея и велела найти такую гору. Забрав с собой служилых людей, отправился дядька на поиски. Через неделю приехал и сказал княгине:

— Мать-княгиня Ефросинья, нашёл эту гору. И стоит она в слиянии двух рек: Солотчи и старицы Оки.

В самую утреннюю тишь, когда ещё птицы не проснулись, когда травы набухли тяжёлой росой, привезла Ефросинья Олега Ивановича и сделала всё так, как велела знахарка.

Потом положила голову мужа к себе на колени. Тут очнулся Олег Иванович и улыбнулся жене, потянулся своими губами к губам верной Ефросиньи... А она гладила его поседевшие волосы, и слёзы стояли у неё в глазах. Кого жалела?! Рязанцев многострадальных?.. Иль многострадального мужа-князя?.. И верила ли в его исцеление?.. Наверное, верила!

Точно — поправился Олег Иванович. И на том месте, где исцелился от ран, задумал поставить монастырь каменный. Да не в чудо поверил князь, а увидел, какое военное значение может иметь здесь монастырь с крепкими высокими стенами, являясь одновременно и крепостью, и воротами в мещёрские непроходимые леса да непролазные топи.

Олег Иванович очнулся от дум и приподнял голову, услышав конский галопный топот. Во всаднике с широко развевающимся тёмным плащом он узнал своего воеводу Епифана Кореева. Тот на полном скаку соскочил с лошади возле князя и упал на колени:

   — Олег Иванович, ордынские послы приехали! — выдохнул.

   — Будь они неладны, ироды, — невольно вырвалось у рязанского князя.

Где-то там, в глубине сознания, теплилась надежда, что пошлёт в Рязань своих людей великий московский князь, пусть и находятся они в разладе, но должен же Дмитрий Иванович смирить в такой ответственный для Руси час свою гордыню, тем более что его вина перед рязанским князем очевидна: обещал же отдать назад Лопасню, исконную крепость рязанскую, построенную ещё отцом Олега Ивановича, да обещание это так и осталось пустым звуком...

Восемь лет назад, проезжая в Орду рязанскими землями, Дмитрий Иванович остановился на Олеговом дворе. Впервые так близко лицезрел Олег Иванович московского князя, впервые вёл с ним обстоятельную беседу. Подивился уму Дмитрия Ивановича, его речам, касающимся ордынского ига и розни, что одолевает русских князей. И обратил внимание Олег Иванович на его пальцы, которые крепко сжимались в кулак при каждом слове о распрях.

«Вот таким кулаком собраться да и ахнуть по чёрной силе!» — сказал в конце беседы Дмитрий Иванович. Вот и вспомнил эти слова рязанский князь: «Да где же ты, Дмитрий Иванович! Вон Мамай быстрее тебя оборачивается... Послов прислал... Знает о нашей размолвке, вот и будет склонять меня на свою сторону в борьбе с Москвою... А не согласись — снова побьёт, покрушит, пожжёт, всё обратит в пепел и дым! Тяжело».

Почему-то вспомнилось лицо мастерового, его фигура с тонкой талией и широкими плечами. «Постой... Постой... Да это же человек из дружины Дмитрия Ивановича... Точно. Он же прислуживал ему за трапезой. Как же я раньше-то не вспомнил?! Ах Дмитрий Иванович, вон каких людей-то ты ко мне подослал... Ай да князюшка... Не доверяешь, сосед...»

Зло взяло рязанского князя: хотел было приказать Епифану Корееву бросить мастеровых-лазутчиков московских в темницу и пытать. Да поразмыслил, что пусть пока всё останется как есть: эти двое ему ещё пригодятся...

Олег Иванович прискакал домой, второпях помылся и вышел к послам, принаряженный в кожух из греческого оловира, в зелёных сафьяновых сапогах, расшитых золотом.

— Мурза Исмаил, — назвался на русском языке ордынец, одетый наряднее прочих.

Свою речь он начал с завета Чингисхана: «Конь — это наша поступь во времени...»

«Непременно надо мурзе подарить белоголового аргамака», — подумал Олег Иванович и усмехнулся уголками губ.

После переговоров Олег Иванович повёл послов в трапезную. Вот как пишет далее летописец:

«И покрыли тот великий дубовый стол скатертьми браными, и ставили на ту скатерть браную мису великую из чистого серебра, озолочену; а в той-де мисе озолоченой в наливе по украй кашица Сорочинская со свежею рыбою стерляжиной от Оки-реки; а та-де рыба стерляжина великая самим боярством ловлена».

Предыдущая главаГлава 28 из 50Следующая глава