В разбойничьем вертепе Булата — бывшего Мамаева тысячника — с того дня, как пристал к нему беглец мурза Карахан, что-то стало твориться неладное: снова начались нападения на мирные сёла, поджоги изб простых смердов, хотя Булат предостерегал не делать этого.
«Во-первых, — внушал он разбойникам, — со смердов нечего взять, в их сёлах поживиться нечем, а излишнее озлобление простого люда нам ни к чему. Пусть ловят ватажников одни лишь власти, а от воинов я всегда уведу вас в леса... Во-вторых, мы не лучники Мамая и не летучая сотня, и мы не. можем после погрома, как это делают ордынцы, скрыться в Диком поле. Для нас туда пути нет. Грабьте купцов, именитых бояр, но не трогайте смердов... Если они взбунтуются против нас, нам будет конец!»
Карахан соглашался с Булатом, но однажды во время очередного такого внушения он нечаянно взглянул в ту сторону, где, скрестив на груди обнажённые по локоть сильные мускулистые руки, стоял главный шаман Каракеш, и оторопел. Каракеш сверлил своим единственным глазом Булата, и его тонкие губы кривились в презрительной улыбке.
Каракеш был высок, широкоплеч, с изуродованным правым ухом и проломленным черепом — след от русского шестопёра, тогда-то и вытек глаз. Ударом ребра ладони Каракеш ломал человеку кость.
Он был сыном шамана, служившего ещё при царе Бердибеке, но сызмальства Каракеш находил удовольствие в драках, в звоне сабель, в походных дорогах. Он стал воином, но и не забыл ремесло отца, не расставаясь с бубном, был бесстрашным и не раз выручал своего тысячника Булата в жестоких схватках.
Конечно, перед Мамаем после битвы на Боже у него не оказалось такой вины, как у Булата, но Каракеш не захотел возвращаться в Сарай и остался ватажничать и шаманить в «чёртовом городище», продолжая разделять судьбу своего начальника... А теперь вдруг такое к Булату презрение... Почему?
Мурза узнал потом, что Каракеш так стал относиться к бывшему тысячнику после того, как Булат завязал дружбу с бывшим каменотёсом, строившим в Москве белый Кремль и смертельно обиженным. зятем великого князя Боброком...
Будучи в Москве, Карахан жил сначала в темнице, а потом — вольно, но под неусыпным надзором дружинников Волынца. Вот тогда-то он и услышал про эту обиду... Ходили слухи, что рыжеволосый каменотёс прислан из Перми попом Стефаном и что он якобы знает тайну Золотой бабы, поэтому его и посадили до поры до времени на цепь в одном загородном монастыре, а товарищей его, которые клали в кремлёвской стене потайной ход, умертвили... Но не рассчитал мудрый Боброк, что этим смертно обидел пермского каменотёса. Тогда ночью будто явился к рыжеволосому сам Пам-сотник, пастырь камской чуди, великий язычник, которому он клал погосты и вырезал из дерев и белого камня великих идолов, сорвал с каменотёса железные цепи, опутал ими монашеского стража, посадил рыжеволосого на медведя, а сам взмахнул руками и улетел в свой Княж-погост.
Карахан тогда усмехнулся: «Это вы, русские, верите в чудеса, а чудес не бывает, хоть об этом толкуют и наши шаманы. Человек должен надеяться сам на себя. Как, к примеру, Мамай. Сколько тайно он умертвил чингизидов, а живёт и здравствует, и, несмотря на его великие злодеяния, пока ни один чёрный волос не упал с его головы... Значит, силён и умён и этот рыжеволосый, если сумел вырвать из стены крюк и удрать из монастыря». И кажется, тогда и родилась у Карахана мысль бежать, тем более что он уже давно усыпил бдительность стражников своей кротостью и послушанием.
Побег мурзе удался и на этот раз. Он примкнул к ордынскому вертепу. Но каково же было его удивление, когда он увидел здесь рыжеволосого верхом на медведе. Поначалу даже подумал: «Действительно, чудеса... Уж не посадил ли на самом деле крылатый Пам-сотник каменотёса на дикого зверя?!» И конечно же посмеялся над своими мыслями, когда узнал от Ефима Дубка, как он оказался в сотне Булата. Поделился с рыжеволосым и своими мытарствами: он ведь тоже такой же изгнанник, и по духу они — товарищи, так как гонение на них шло от сильных мира сего... Так Карахан и Дубок сблизились — мурза был вне себя от радости, ему уже казалось, что тайна Золотой бабы у него за поясом и что с помощью Дубка он найдёт к ней дорогу...
Но тут случилось непредвиденное...
Из скопинских лесов, где потревожили ордынских кметов стражники Рясско-Рановской засеки и здорово их поколотили, Булат решил увести свой вертеп на север. Ватажники горели нетерпением выместить на ком-нибудь свою злобу. Купеческие или княжеские обозы на их пути не попадались. А тут вдруг из-за дубового леса выскочило и представилось во всей красе сельцо, стоящее на берегу небольшой речки, с церквушкой на взгорке. С колокольни её раздавался во всю ширь переливчатый звон. К церкви спешили женщины и дети, празднично одетые. По глазам своих приближённых Булат увидел — сейчас что-то свершится, и не успел он ничего предпринять, как услышал отчаянный визг и грохот бубна. А потом этот бубен покатился в овраг, брошенный сильной рукой Каракеша, и вот уже в его руке нож, выхваченный из длинных шаманских оборок... С криком «урр-а-ах!» главный шаман увлёк за собой конную лаву ватажников. Медведь рыжеволосого заревел, тоже сорвался с места и, не разбирая дороги, бросился за лошадьми, напрасно бил его кулаком по черепу между ушами Ефим, чтобы он остановился...
Потом ордынцы учинили погром адский: многие дома сожгли, всех мужчин, кои находились в селе, перебили, покидав их трупы в огонь, у сельского старосты изнасиловали невестку, распороли живот и отрезали груди, а её двухлетнего сына шаман Каракеш заколол за селом и, припав к его ещё тёплому тельцу, стал жадно пить кровь. Так, с красными от крови губами, с блуждающим взглядом зелёных тигриных глаз, он и предстал перед Булатом, Караханом и Дубком.
— Отомщены! — воскликнул шаман и, подняв с земли бубен, ударил в него и закружился в диком танце.
Ночью Дубок не спал. Ему мерещился зарезанный младенец, из которого Каракеш сосал кровь... Вурдалак! А потом Ефиму вспомнилась Прощена, дочь Булата, которая бросилась в овраг, предпочтя смерть позору и издевательствам отца.
Тут мысли Дубка уцепились за Золотую бабу, и он облегчённо вздохнул: «Придумал, как хорошо придумал!..» Он полез за пазуху и вытащил оттуда золотую пластинку с изображением женского округлого живота.
«Я отдам её Булату... Золотая баба ослепит его и Каракеша своим богатством... Пусть о пластинке знает и Карахан... Он давно подбивал меня к разговору о чудо-бабе... Этот мурза тоже жаден. Пусть между собой делят потом богатство, если только найдут его. Они непременно должны погибнуть в непроходимых чащобах вместе со своими живодёрами и с этим гнусным волком Каракешем... И пластинка послужит им пропуском к смерти... Только так я могу извести извергов... Может, этим искуплю свой грех, а наутро подамся на юг и там где-нибудь найду монастырь и приму схиму...»
Наутро Ефим отдал пластинку Булату в присутствии Карахана и сказал им:
— Булат и Карахан, если пайцза великих завоевателей Чингисхана и Батыя служила пропуском в их владения и охранной грамотой, то эта пластинка будет указателем дороги к Паму. Любой из пермяков проводит вас к седому волхву, жрецу Золотого чуда. А охранной грамотой на пути станет для вас меч и ваша смелость...
Потом он сел на своего медведя и отъехал из вертепа в сторону Рясского поля. Там Ефим Дубок и нашёл свою смерть...
И вот кметы Булата пошли, намереваясь из мордовской земли через степи башкир и удмуртов выйти к камской чуди, где в сумеречных лесах обитала чудо-баба. О ней бывший Мамаев тысячник был наслышан давно, ещё от мордвы, когда Булат в отрядах хана Арапши ходил громить на Пьяне-реке золотоордынского ослушника Секиз-бея. Но то были неопределённые слухи: где-то там, мол, у Каменного пояса, есть такая скала у пещеры, на которой сидит сделанная из дерева женщина, а в утробе её — золотой младенец.
Когда по возвращении с Пьяны-реки доложили об этом Мамаю и намекнули, что неплохо бы бабу с золотым младенцем умыкнуть в Орду, тот криво усмехнулся, узкие глаза его вспыхнули и широкие ноздри раздулись:
— Стоит ли из-за золотого плода посылать моих отважных воинов в неведомые земли, где они могут сложить свои головы. А каждая их голова мне дороже любого золотого младенца... Да и есть ли они — золотые? Вы сами убедились, что нет, вытаскивая их концами сабель из женских животов!.. — И Мамай гордо повёл кудлатой чёрной башкой по сторонам, любуясь впечатлением, произведённым его словами.
Мурзы и тысячники, собравшиеся в юрте «царя правосудного», прокричали:
— Да здравствует повелитель. Ху-у-р! Ху-у-рр!
«Нет, Мамай, ты не прав, и ещё тысячу раз не прав. Для тебя голова простого воина дешевле глиняной пиалы, из которой ты, рисуясь в праздники перед народом своей неприхотливостью, пьёшь кумыс. А чудо-баба пермская вся из золота, — говорил рыжеволосый. — И весит она несколько пудов, а ещё на деревьях у чуди висят золотые и серебряные блюда, песцовые и соболиные шкуры и ещё всякого добра вдоволь», — размышлял наедине Булат, сжимая в руках золотую пластинку.
Он сощурил глаза, покачал головой:
«А мне сказывали, что умеет Дмитрий — московский князь преданных ему людей приближать к себе, а вот такого воистину золотого человека, как рыжеволосый, оттолкнул... Может, зря я, когда появился в нашем стане Карахан, обозвал его талагаем... А жаль, что Ефим не пошёл с нами. Жаль... Как там говорят русские: «Христос с ним...» Можно было бы и приневолить и взять с собой, да когда у сокола связаны крылья, зрение его начинает тускнеть. И привёл бы тогда подневольный рыжеволосый к пермскому чуду — неизвестно. Так лучше действовать, как надлежит...» — Булат с уважением посмотрел на золотую пластинку.
«Слава тебе, огненный Хоре, ты не оставил меня, мученика, и послал удачу. И как знать, не окажусь ли я с таким богатством в числе избранных мира сего... Как только доберёмся до Пьяны-реки, я прикажу моему верховному шаману Каракешу принести в жертву белого коня и барана... А заодно прикончим и Карахана... Зачем он мне?!»
Булат велел своим тургаудам привести к нему Каракеша. Когда пришёл шаман, бывший тысячник, а теперь джагун[57] кметов, завернул рукав халата и показал на золотую пластинку, лежащую на ладони.
— Что это? — спросил Каракеш, раздувая ноздри.
— Твоими усилиями, Каракеш, как шамана, наш Хорс посылает нам удачу. Эту пайцзу подарил мне рыжеволосый. Она приведёт нас в пермские леса к Золотой бабе... Слышал о ней?
— Дзе![58]
— Сегодня утром, посовещавшись с нашим братом по крови мурзой Караханом, я решил повести вас в этот край, в котором вместо опавших листьев лежат золотые слитки, а на деревьях висят соболиные и песцовые шкуры. Мы будем богатыми, Каракеш, очень богатыми... На это золото мы соберём огромное войско, и как знать, чего тогда можно достигнуть!..
— А что, мой начальник, наш брат по крови знает про эту золотую пластинку?..
— Дзе, Каракеш... Потому что рыжеволосый вручил её мне при свидетеле. Им был мурза Карахан.
— А зачем он?
Вопрос шамана ошарашил бывшего тысячника. «Уж не отгадывает ли он чужие мысли?.. — но, пристально взглянув в зелёные тигриные кровожадные глаза своего главного шамана, подумал: — Нет, это совпадение... Зверю не даны тонкости ума, хоть он и уверяет, что общается с духами. Пусть морочит головы моим живодёрам, у которых цель одна — набить себе брюхо... У меня же отныне другие задачи, освещённые блеском золотых лучей и больших мыслей».
— Каракеш, — положил ему на плечи руку Булат, — во исполнение наших желаний я приказываю тебе принести в жертву белого коня и барана. Бери часть воинов, обыщи все окрестности, добудь их, и чтоб к вечеру вернулся. Только постарайся не делать большого шума, — Булат, отвернувшись, поморщился. — Завтра с рассветом мы двинемся в путь, и там, на Пьяне-реке, где два года назад, как ты помнишь, великий огненный Хорс даровал нам победу, мы в честь него разложим жертвенный костёр.
— Хорошо, мой начальник, — Каракеш вышел.
Булат проводил взглядом его согбенную в почтении спину и улыбнулся. Но если бы он в это время видел лицо шамана, его прищуренные глаза и в презрительной усмешке кривившиеся губы, а в ладони сломанную железными пальцами рукоять камчи, то, наверное, джагун тут же кликнул бы своих тургаудов и приказал им удушить Каракеша арканом. Но этого Булат, занятый золотой пластинкой, не видел. Замысел Ефима Дубка, кажется, начал осуществляться.
Карахан весь день искал Каракеша, чтобы поговорить с ним. Спросить прямо у ватажников: где он? — мурза не решался. Могут донести Булату, и тот сразу поймёт, для чего ему понадобился кровожадный шаман... Дело у мурзы к Каракешу не требовало отлагательств, иначе джагун его может опередить. Поэтому Карахан без обиняков хотел предложить шаману отрубить Булату голову, вычистить её, высушить, чтобы потом привезти в Орду вместе с пермским золотом, разумеется, не со всем запасом — часть зарыть по курганам, и показать Мамаю, чем и добыть его всепрощение.
Почему вот так сразу решился на этот разговор мурза? Ведь в случае отказа Каракеша от этого замысла уже Караханова голова, вычищенная и высушенная, будет болтаться у седла джагуна разбойников. Доводов для себя мурза, чтобы решиться на это, привёл более чем достаточно. Первый довод — степень вины каждого перед «царём правосудным». Кто Булат? Не просто ослушник, не возвратившийся с поля брани, а изменник — преступник перед всем ордынским народом, тогда как он, Карахан, только несчастный беглец, всего лишь исполнитель воли своего начальника и по законам степей не подлежит суровому наказанию, наоборот, достоин похвалы, потому что остался верен приказу, а значит, железной дисциплине. Этот довод Карахан считал главным и, по его мнению, он должен будет сработать безотказно... Булат не имеет права на жизнь.
Второй довод был прямо рассчитан на честолюбивого Каракеша. Видел же мурза на губах шамана презрительную усмешку, говорящую о решительном характере шамана и его превосходстве над осторожным джагуном. Решительного, сильного человека, верного друзьям и жестокого к врагам, должны оценить избранные мира сего, и тогда он взлетит на крыльях славы высоко, где обитают степные орлы, которые могут с высоты полёта обозреть многие земли... И он, мурза Карахан, имеющий при великоханском дворе знакомство, поможет в том, чтобы самый могущественный там человек протянул ладонь, с которой Каракеш взлетит как сокол, поражающий дичь, в глубинные просторы неба...
Третий довод — золото: оно даёт всё — силу, знатность, любовь.
Непременно Каракеш должен согласиться. Разве он, Карахан, уже в какой-то степени не завоевал симпатии главного шамана, подталкивая его на разорения деревень и сёл, что не могло не понравиться Каракешу, — ведь ему, жаждущему крови, не важно, чья она: купеческая ли, боярская, крестьян — словом, кровь иноверцев. А потом вокруг Каракеша уже начинают складываться группы преданных ему кметов, таких же кровожадных, как он сам, скучающих без погромов, пожаров и резни... И этих кметов почти треть сотни. А видит ли всё джагун?!
Так думал Карахан, бродя меж повозок и горящих костров, на которых ватажники варили себе еду. И тут он обратил внимание на то, что многие повозки пустуют и почти половина лошадей отсутствует. «Каракеш... Где он?! Где Булат?! Жив ли?.. И есть ли при нём золотая пластинка?!» — эти мысли вдруг прожгли мозг, и мурза бросился к повозке, где должен был находиться джагун. Тот, завидев Карахана, сам вышел навстречу, протягивая для пожатия руку. И Карахан про себя воскликнул: «Слава Хорсу!» — и, сделав безразличное лицо, спросил небрежно:
— А где же наш верховный шаман и почти половина наших воинов?
— Уехали за белым конём и белым бараном. К вечеру должны быть. На Пьяне-реке мы принесём их в жертву огнеликому Хорсу, два года назад даровавшему нам победу.
Справедливость этого не подлежит сомнению, — ответствовал высокопарно мурза. — Хорошо, когда память о добрых делах так ещё свежа...
На эти слова в другое время Булат мог бы и рассердиться, но обречённому на смерть он улыбнулся и пригласил в свою повозку разделить трапезу.
Каракеш с сорока воинами вернулся раньше времени. В поводу он вёл белого коня. А баран, связанный, лежал в повозке и блеял. Каракеш потрепал его по шерсти и зашёл к джагуну доложиться.
В этот день Карахану так и не удалось остаться с глазу на глаз с Каракешем, чтобы поговорить, а на следующий они уже пробирались почти непроходимыми лесами по земле Нижегородского княжества, идя вдоль течения Итиля, — путь, знакомый только двоим, Булату и Каракешу, поэтому они держались рядом, то и дело совещались, вспоминая детали славной победы на Пьяне-реке. Встрепенулось сердце Булата при этих воспоминаниях, зажглось огнём ратного подвига: «Эх, мне бы не жалкий отряд оборванцев, а хотя бы тумен, и пограбили бы мы, и показали бы ещё раз нижегородскому князю свою силу... Повеселились вволю тогда на нижегородских поместьях и в самом городе...»
Вот и Пьяна-река: ровно хмельной мужик шатается она и мотается во все стороны и, пройдя пятьсот вёрст выкрутасами да поворотами, чуть ли не снова подбегает к своему истоку. А вот и вал, сооружённый ещё Секиз-беем. И на самом берегу реки крест стоит высотой в два человеческих роста.
— Каракеш, смотри, он как раз поставлен на месте гибели княжича Ивана, сына Дмитрия, князя нижегородского и суздальского...
— Того самого, дочь которого замужем за московским князем Дмитрием Ивановичем? — спросил Карахан.
— Того самого... Да тебе виднее, мурза, мы ведь в Москве не бывали, — недобро усмехнулся джагун.
По спине Карахана пополз холодок...
Подивились кресту: кто поставил его, кто возвращался на пепелище, которое должно внушать русским суеверный страх и ужас?.. Ведь здесь отвернулся от них даже их Бог, а Хорс послал удачу им, ордынцам Арапши, этого чингизида-карлы, который был мал ростом, но обладал огромным мужеством, силой и хитростью.
...Проведав о том, что на нижегородское княжество идёт со своими полками какой-то царевич-чингизид, князь Дмитрий Константинович послал ему навстречу войско во главе со средним сыном Иваном. Войско дошло до секиз-беевского вала и, не встретив ордынцев, расположилось табором на берегу Пьяны. Засечная сторо́жа объявила княжичу и его воеводам, что поблизости и вокруг на расстоянии двух дней конского перехода ордынцев нет, в лесах — тишь: не стрекочут сороки, не ревут медведи и не бегут сломя голову олени, волки и лисы, что обычно бывает, когда движется огромное войско.
Жарило в июле. В воздухе не было ни малейшего дуновения ветра, не шумела листва на деревьях, действительно стояла такая тишь, что, даже если в вёрстах десяти падало на землю подгнившее дерево, шум его хорошо слышался. Солнце грело так, что тень дубов и клёнов не спасала воинов, одетых в тяжёлые железные доспехи. А река рядом, разоблачиться бы донага да кинуться в её прохладные воды. Но пока терпели... Шли дни, а об ордынцах ни слуху, ни духу, потерпеть бы ещё, но возроптали: «А где же он, сукин сын, этот карла? Уж не повернул ли назад, проведав про такую силищу?..»
«А может, и вправду... — решили воеводы на совете у княжича. — Вон как мучаются люди, сделаем им послабление...»
Видно, некрепким по натуре оказался средний сын нижегородского князя — согласился... А за послаблением — ещё послабление: так и пошло... Вот уж и бражный дух стал витать над обозами, благо этого добра у мордвы хоть носом пей... Сам князь с воеводами охотой занялся. А воинство бражничает да омывает свои телеса в струях шальной речки...
Эх, как же дурманяще пахнут луговые травы и как звенит над ними неумолчный стрекот кузнечиков!..
Вот и засечная сторо́жа побросала тоже копья, мечи и кольчуги и о своём назначении — быть глазами и ушами — напрочь забыла...
А тем временем... А тем временем, вспоминают сейчас, стоя под крестом на берегу Пьяны-реки, Булат и Каракеш, войско Арапши скрытно, по ночам, тайными тропами, по которым вели мордовские князьки, медленно, но уверенно двигалось к секиз-беевскому валу.
Второго августа днём пять конных полков Арапши врезались в беспечные русские отряды. Ни о каком сражении тут и речи быть не могло: орда резала ополоумевших, растерянных нижегородцев, как ягнят. Кто-то из них, пытаясь надеть на себя кольчугу, падал, пронзённый копьём, под обозные колеса, кто-то звал на помощь и с раскрытым ртом и раскроенным кривой саблей черепом валился в чапыжник, кто-то пытался из-под сваленных в кучу доспехов выдернуть меч, и вот уже голова его, кропя по пути кровью, покатилась.
Многие обратились в бегство, и впереди бегущих на коне оказался княжич Иван. Пронзённый стрелой, он упал с коня в воду и начал тонуть. Свирепый Арапша не удовлетворился этой победой: он доскакал до Нижнего Новгорода и два дня жёг, разорял и грабил город.
Спустя две недели Дмитрий Константинович отрядил своего старшего сына Василия отыскать тело утонувшего брата. Отыскать ему удалось, и в дубовой колоде Василий привёз Ивана домой, поставив на берегу Пьяны-реки могильный крест вместо памятника...
Среди приближённых разбойников Каракеша был юноша по имени Авгул. Он был предан ему как собака, а вернее, как змея, если с того дня, как она вылупилась из яйца, воспитывать её на своей груди. Авгул и походил на змею. Гибкий, стройный, мускулист телом, с длинными руками, не по-ордынски красив: с узким носом и светлыми волосами, с холодным, немигающим, будто остановившимся взглядом серых глаз. Авгул был страшен в своей любви и ненависти. Врагов, как правило, он не закалывал ножом и не душил арканом, для этой цели у него служили руки. Он неслышно обвивал сзади шею обречённого на смерть рукой и, прижимаясь к нему всем своим сильным и гибким телом, словно питон обвиваясь вокруг своей жертвы, давил так, что лопались у врага не только шейные позвонки, но и спинные.
Авгул, ещё находясь в «чёртовом городище» в скопинских лесах, влюбился в Прощену. Но та не замечала юношу. И вот когда Прощена, согласившись стать женой атамана Косы, сбежала от отца, Авгул решил сам, никого не посвящая в свой замысел, выкрасть её из вертепа русских разбойников. Он пробрался к ним, но был обнаружен. Стали пытать. Авгул лишь переводил на палачей свой холодный, немигающий взор и молчал. Тогда Коса приказал подвесить его за ноги к дереву, на котором обитала птица скопа, и развести под его головой костёр. И сгорел бы Авгул, не окажись рядом шамана Каракеша с десятком воинов, промышлявших разбоем. Выхватив саблю, он пустил галопом коня, стремительно выскочив из дубравы, и на глазах ошарашенных ватажников Косы обрубил верёвку, подхватил Авгула, перекинул его через седло и был таков...
С этого дня Авгул поклялся служить шаману Каракешу до конца своей жизни.
Для жертвенного огня собирали сухой хворост, как правило, все до единого разбойника. Усилиями каждого должен гореть костёр, и великий Хорс не простит тому, кто не бросил в него ни одной былинки. Но тащили, конечно, не по былинке, и вскоре рядом с крестом образовалась огромная куча. Кто-то хотел выкопать сам крест, но шаман Каракеш остановил, хлопнув своей ручищей охотника по затылку, которому было достаточно этого, чтобы улететь под откос к речной воде: охладись, негоже не уважать чужую веру, об этом ещё говорил и сам Потрясатель Вселенной.
Из срубленных деревьев соорудили помост с дощатой площадкой наверху для белого коня и белого барана, внизу сложили хворост. На поляну Булат приказал выкатить несколько бочек хорошего вина из боярских запасников. Джагун подошёл к Каракешу и сказал ему тихо:
— Мурзу напоить, а на рассвете принести в мою повозку его голову.
— Будет исполнено, мой начальник, — ответил Каракеш.
Карахан заметил их перешёптывание и взгляд Булата, брошенный в его сторону, криво усмехнулся: теперь он знал точно, что этот вечер с уходящим в вечность бабьим летом, с красным закатным небом для него последний... Он стал думать о Мау-кургане, о холме печали. Стоит этот холм возле Сарая, насыпанный из костей и черепов русских пленников вместе с землёю. Над ним восходит луна, и, отражаясь в её бледном свете, верхушка Маукургана похожа на привидение. Дует ветер, и тогда будто слышится детский плач по убиенным.
«А кто заплачет по мне? Мать? Но она давно уже белой тенью летит во владения Хорса. Отец? Тот погиб как храбрый батыр. Дети, жена? Их нет у меня... Я заплачу сам... Для чего жил? Для чего как паук плёл паутины несчастья другим, пока сам не попал в эти тенёта?.. И не поможет теперь награбленное золото, что закопал я в ста шагах от холма печали. А может быть, сказать Каракешу?.. Но этим голову теперь не спасёшь, лишь только прибавишь к пермскому золоту своё...»
Булат приблизился к Карахану, сидевшему в стороне и не принимавшему участия в сооружении жертвенного огня, и положил на плечо ему руку.
— Что не весел, мурза?.. Сейчас как раз время вспомнить о добрых делах, так веселивших некогда душу...
Карахан сбросил руку Булата со своего плеча, решительно встал и попросил вина и меч, чтобы зарезать белого коня. Джагун, удивлённый его просьбой и сбитый с толку, разрешил. Карахану дали в руки меч и подвели коня. Мурза выпил один ковш вина, за ним другой, упал на колени и стал молиться. Губы и подбородок у него дрожали, и по щекам лились слёзы. Но вот он поборол минутную слабость, выпрямился и ударом меча пронзил себе сердце.
Собравшиеся вокруг него кметы ахнули.
— Совсем спился мурза, — сказал Булат, сглаживая впечатление, вызванное самоубийством Карахана. — Уберите его... Мы его тоже принесём в жертву огнеликому Хорсу. Да подайте мне живее факел, — обернулся он к тургаудам, — видите, скоро огнеликий Хорс коснётся земли!..
Подняли наверх зарезанных коня и барана и, раскачав за ноги и руки Карахана, бросили его поверх жертвенных животных. И вот огромное багровое светило коснулось горизонта. Булат поднёс к сухому хворосту факел — и жертвенный огонь возгорелся. Сняв шапки и повесив пояса на шею, что означает отдаться на волю неба, кметы упали на землю, поклоняясь багровому, как сгустившаяся кровь, солнцу. Шаманы во главе с Каракешем ударили в бубны...
Когда костёр догорел и рухнул помост, взмётывая сноп искр и распространяя запах горелого мяса, вдруг на фоне уже тёмного неба, на котором плыл молодой, только что народившийся месяц, открылся крест, как бы осеняющий огромные русские дали... Но его увидели не все, многие уже были пьяны, только человек тридцать, которым Авгул шепнул приказание Каракеша не напиваться, с ужасом глядели на крест, огромный, чёрный и безмолвный, от него веяло холодом и смертью.
Каракеш зло выругался: «Всё-таки надо было его выкопать и сжечь...»
На рассвете приближённые Каракеша перебили пьяных кметов, а Авгул, на этот раз изменяя своей привычке, сонному Булату отрубил голову и, ухватив её за волосы, понёс к Каракешу.
Наутро, столкнув в воду убитых и взяв с собой что можно было увезти и унести, на треть поредевший отряд ордынских разбойников стал переправляться через Пьяну-реку, ставшую свидетельницей ещё одной трагедии.