Ефим Дубок — а это был он со своим медведем — проснулся от страшного холода: зверя, с которым он спал, подвалившись к тёплому мохнатому брюху, рядом не было. Ефим выбрался из землянки, чтобы посмотреть, куда он подевался.
Жгучий мороз сразу обелил инеем его рыжие, длинные, спутанные волосы, которыми густо заросли голова и всё лицо. С глазами, колюче глядевшими из глубины этих зарослей, в порванной шкуре шерстью наружу, он сам был похож сейчас на дикого зверя.
Сглотнув слюну, Дубок поправил на боку колчан со стрелами и направился по медвежьему свежему следу, который повёл его на край леса, к дорожной колее, проложенной ещё вчера какими-то монахами.
Пройдя с сотню шагов, Ефим увидел своего медведя, лежащего на снегу за кустами сбоку колеи. Заслышав хруст наста, зверь повернул голову, и в глазах его Дубок прочитал откровенную ненависть. То, что медведь голоден, понятно, и то, что ушёл он на рассвете из землянки, тоже понятно, — вчера ещё почуяв лошадей, он вышел на охоту. Непонятна была только Ефиму эта откровенная звериная злоба на него, его поводыря и благодетеля.
Правда, в последнее время редко удавалось им наесться досыта — промышляли пляской в селениях, но люди обнищали до того, что кроме куска чёрствого хлеба ничего больше не подавали. Неделю назад Дубок свалил сохатого, но мясо уже закончилось.
...Теперь Ефим уже не чувствовал более угрызения совести, как тогда, после гибели дочери Булата Прощены и русского атамана Косы.
Тогда, очнувшись от забытья, он стал ждать скопу, и мерещился ему шум её больших крыл, как спасение его заблудшей души: почему-то эта кровожадная птица представилась ему средоточием всех зол и несчастий, и если он убьёт её, думал Ефим, то снимет с себя непомерный груз грехов и уйдёт в монастырь.
Но скопы он не дождался, только проголодался сильно и, сколько бы ни искал чего-нибудь, чтобы утолить голод, ничего не нашёл и, сильно уставший от душевных мук, снова повалился на землю. Тут он услышал заунывное пение. «Не поёт ли это загубленная душа Прощены?..» От этой мысли Ефим содрогнулся.
Но мужским голосом женская душа петь не может...
Ефим поднялся тогда, взял в руки лук со стрелами и схоронился за дерево. Пение всё ближе и ближе... Ефим выглянул и увидел человека верхом на медведе. Через плечо необычного всадника висела сумка. Эта сумка сразу заворожила голодного Дубка. Ему бы попросить человека поделиться едою, и тот, может быть, и поделился бы, но Ефим вдруг испугался этого человека верхом на медведе, а вдруг смекнёт, кто навёл на Косу ордынцев, и поступит с Дубком как с предателем: убить сумеет вряд ли, в единоборстве Ефима Дубка ещё никто не побеждал, но не мог бывший каменотёс выдержать сейчас от своего же русского человека укоризненного взгляда, — да и вспомнил разбойную заповедь, что в этом мире добровольно никто ни с кем не поделится своим, а надо отнять его силой... Натянул тетиву, и человек с сумкой свалился с медведя замертво.
Медведь обнюхал своего наездника и как ни в чём не бывало отошёл в сторону. Ефим вытащил из сумки хлеб, мясо, наелся сам, покормил медведя, схоронил сержатника возле дуба, на котором обитала кровожадная птица скопа, и, поглядев на руки, почерневшие от грязи и крови, усмехнулся своим мыслям уйти в монастырь, сел на лесного зверя, приручённого возить человека, и поехал искать ватажников Булата...
Медведь верно служил Ефиму, который хорошо его кормил и за ним ухаживал. Не раз выносил зверь Дубка на своей спине из-под ударов во время жестоких заварух с княжеской сторо́жей. Отдышавшись после каждой такой стычки с людьми великого князя, Ефим вспоминал красивый подмосковный лес, побитых стрелами каменотёсов, елейный, вкрадчивый голос Боброка, честный, прямой взгляд серых глаз Дмитрия Ивановича, и страшная злоба охватывала Ефима с головы до ног. «Проклятые, креста на вас нету!» — кричала душа, и лишь в утешение — и это было сильнее злобы — возникали вдруг в памяти белокаменные стены Кремля, стройные башни с узкими бойницами, с тайными ходами, спускающимися к Москве-реке. «Во славу народу русскому, — твердил про себя Ефим и даже жалел князей в тот миг. — Дураки, не для вас же всё это строили... Пусть и жизнью поплатились мои сотоварищи, как и хотели князья, унесли они в могилу тайну белокаменных стен. Пусть мертвы телом, но живы их творения и как живой дух воспарят в веках... И меня упекли в монастырь на пытки, чтобы я рассказал им о Золотой бабе — великой тайне и чуде Пама-сотника... Благородный старик Пам, и кому же ты верил?! А разве можно теперь говорить о какой-то вере?.. Но я свободен. И друг мой — зверь лесной. Тебе только верю. Был не однажды предан... И русскими князьями, и русскими разбойниками... А теперь служу ватажным ордынцам. Но зато — вольный...»
Ефим так думал, проснувшись рано поутру в землянке и глядя в чистые, совсем не звериные глаза медведя. И казалось, что они понимали Дубка, его смятенную душу. «И откуда у него такие глаза? Ведь зверь же... зверь!» — спрашивал себя не раз Ефим. И отводил взгляд в сторону, вспомнив ни в чём не повинного убитого им сержатника.
Мальчишкой, бывая на ярмарках вместе с отцом и видя пляшущих медведей, спрашивал у родителя: отчего эти звери такие смиренные, почему любят, когда над ними смеются?.. «Оттого, — отвечал отец, — что их с малолетства к этому приучают. Отобьют в берлоге у медведицы малыша, приносят в избу, и все с добром к нему, с добром... Потом плясать выучат на потеху людям... Пляшет он и кланяется... Так и растёт... Взрослым становится. По обличью-то зверь, а в душе младенец...»
Только в последнее время стал замечать Ефим перемену в глазах медведя: постепенно исчезала в них чистота, подёргивались они кровавой плёнкой и уж не смотрели после сна прямо в лицо Ефиму, а обшаривали его с ног до головы. И в стычках уже не только носился с Ефимом среди врагов, а и сам рвал зубами лошадей и всадников.
«Так ненароком и сожрёт ночью, — пугался Дубок. — Надо или убить его, или уходить от разбойников».
А тут ещё недавно поймали беглого монгола. Допрашивали с пристрастием. Назвал себя Караханом, сказал, что дважды бегал: от Мамая один раз, а теперь вот из-под стражи великого князя, из Москвы. «Так кто же ты есть теперь и куда идёшь?» — зло спросил его Булат, щуря узкие пронзительные глаза и ещё не веря, что действительно они видят знакомого мурзу. Отвернулся и прикрыл растопыренными пальцами лоб и щёки, чтобы не было видно Карахану его лицо.
«К Ягайле пойду!» — ответил тихо мурза.
«Талагай! — резко произнёс Булат. — Ты мурза, который боится Мамая. Тебя Ягайла выдаст ему с потрохами, и ты будешь растерзан крысами в подвале ханского дворца... Ты бежал от Дмитрия — московского князя — и потому ты дважды талагай! В нашем положении защиты надёжней, чем у великого московского князя, не сыскать. К сожалению, я понял это уже слишком поздно... А теперь откроюсь тебе...» — Булат отнял от лица руку, и мурза Карахан воскликнул:
«Булат! Неужели живой?! А тебя давно похоронили... И некоторые из нас, в том числе и я, ты знаешь это, благодарили Аллаха за то, что не оставил он тебя в живых в том бою на реке Воже, а иначе ты бы подвергся, окажись в Орде, неслыханным мукам. Мамай приказал бы содрать с тебя живьём кожу и сделать из неё бубен...»
Булат скрежетнул зубами.
Ефим, глядя на двух этих людей, когда-то приближённых к Мамаю, и слушая их разговор, понял сейчас всю безысходность и своего положения. Им деваться некуда, и ему тоже... Кругом для них смерть: и от князей русских, и от Мамая. «Вне закона всякого, выходит... Оттого-то и лютуют... Что же это, Господи?! — кричало всё внутри Дубка. — За какие грехи?! За какие грехи меня Бог наказует?! Может, потому что был в услужении язычников Пама?.. Но ведь они — люди... И очень хорошие люди... За что?! И доколе ж я буду кормить своего лесного друга человеческим мясом? Доколе?!»
И Ефим решил уйти от ватажников Булата. Но не просто уйти, а сделать так, чтобы толкнуть на верную смерть эту кровожадную стаю... Сколько горя она ещё принесёт! Выдать тайну Золотой бабы, — и, алчные, они пойдут в леса пермские, а там им и выйдет погибель...
И после того как побили ордынских ватажников сторожевые люди Андрея Попова, Булат с Караханом и со своим главным шаманом Каракешем, узнав от Дубка тайну камской чуди, пошли на север, а Дубок с медведем подался на юг, к теплу... Так оказался на Рясском поле.
А вчера он увидел юрту и костёр, и возле него человека, обороняющегося от волков. Хотел подъехать к костру, чтобы медведем отпугнуть голодных хищников, но в самый последний момент, перед тем как двинуться, что-то остановило Дубка: показалось ему, будто бросает горящими лапами в волков сам московский князь Дмитрий Иванович... «Чертовщина какая-то!» — выругался вслух Дубок, но к костру не подъехал, а вернулся в свою землянку.
...Медведь лежал на снегу и вздрагивал шерстью на загривке. Ефим, держа наготове лук, косил глазом на зверя и чутко прислушивался к лесным звукам. Теперь он уже понял, что ничто не остановит зверя напасть на лошадей, если они окажутся с санями на этой колее. «Господи, пронеси! Сделай так, чтобы монахи не возвращались, а поехали дальше... Иначе мне придётся убить своего зверя... Господи, пронеси!»
Но к своему великому огорчению Ефим скоро заслышал глухой стук копыт о снег и повизгивание саней. И вдруг неожиданно из-за поворота выскочила тройка сильных, пышущих из ноздрей морозным паром, грудастых коней, запряжённых в глубокие сани, в которых сидели три монаха, а четвёртый, огромного роста, широченный в плечах, держал в руках вожжи. Ефим даже не успел вскинуть лук, чтобы порешить зверя, как лошади, почуяв опасность, рванулись в сторону, и в ту же секунду из саней выпрыгнули двое: один высокий, совсем ещё юный, без бороды, но с такими же крепкими плечами, как у возницы, другой чуть постарше с луком в руках. На бегу в какой-то миг успел он натянуть тетиву, и стрела, свистнув, впилась в горло замешкавшегося Ефима. Дубок выронил лук, судорожно вцепился в древко стрелы, наконечник которой вышел наружу, и, окрашивая кровью снег, с хрипом повалился на куст молодого орешника, сбивая с него сильным, но уже ставшим безвольным телом густой иней...
Медведь не смог броситься на лошадей — перед ним с ножом в руках оказался безбородый широкоплечий монах. Зверь встал на задние лапы, и заревел, мотая большой мохнатой головой. Он чуть отступил назад, прислонившись спиной к вековой сосне, и поджал передние лапы, изготовившись для прыжка на врага и страшного удара, которым запросто ломал конский круп.
— Яков, бросайся сбоку, — успел крикнуть молодому монаху тот, что убил стрелой Ефима Дубка, — а это был Бренк. В медведя стрелу он не мог пустить: Яков Ослябя находился со зверем от него на одной линии. А крикнул вовремя, потому что горячий Яков уже намеревался поднырнуть под лапы медведя и наверняка был бы убит.
Ослябя прыгнул в сторону, медведь, изготовившийся для удара, подался вперёд, упал на передние лапы, и тут Яков сверху вонзил в левый бок зверя длинный острый нож по самую рукоятку. Рёв оборвался жутким утробным хеканьем, как если бы в широкий медвежий лоб ударили железной кувалдой. Зверь ткнулся мордой в разрыхлённый им же самим снег, дрыгнул ногами и затих.
Лошади, грызя удила, задирали голову кверху, хрипели, косили на убитого зверя фиолетовыми испуганными глазами и, переступая ногами, скрипели настом.
— Успокойтесь, милые, успокойтесь... — тихо приговаривал Пересвет, похлопывая тёплой ладонью по оттопыренной нижней красной губе коренника. — Испугались... Теперь уж всё... Свалил зверя Яков... Воистину второй божеский случай в угоду великому князю... Видимо, Родион истово молится за своего сына...
— Дядя Александр, — послышался звонкий голос Якова. — Подавай сани, медведя грузить будем, а у нашей стоянки я его освежую... Вот к волчьему воротнику Дмитрия Ивановича и медвежья шуба...
Пересвет обернулся и укоризненно посмотрел на возбуждённого молодца. Покосился в сторону великого князя, который стоял над телом Ефима Дубка, пристально вглядываясь в его заросшее волосами лицо, и о чём-то думал... «Кажется, на слова Якова внимания не обратил... И не нужно сейчас, чтобы он слышал их... — внутренним мудрым чутьём оценил Пересвет создавшуюся ситуацию. — Что-то смущает великого князя... По лицу вижу — не по нраву ему всё это...»
Когда взвалили медведя на сани, Пересвет шепнул Якову:
— Не прыгай как клзёл... Уймись!
Яков обидчиво поджал губы, но потушил радостный огонёк в глазах, отошёл в сторону, вытер снегом нож и спрятал его под одежду. Когда вернулся к саням, Бренк молча пожал ему локоть и горячо прошептал:
— Помнишь, нам начальник сторо́жи говорил о человеке верхом на медведе, которого видели в шайке ордынских разбойников. Теперь ты понимаешь, кого мы порешили?.. Разведчика ихнего, я так полагаю... Мы потом об этом Дмитрию Ивановичу скажем. Да он и сам, наверное, знает, кто на нас напасть собирался... Спасибо тебе, Яков Ослябя...
Ветки орешника, доселе подпиравшие шею Ефима Дубка, вдруг подломились, и голова сильно запрокинулась на снег, обнажив ключицу. И на ней увидел великий князь розовую, похожую на клубничку родинку, которую он видел не раз у начальника каменотёсов, поднимаясь на белые кремлёвские стены... На миг подумал: уж не сам ли Ефим Дубок мёртвый лежит перед ним?.. Да с чего бы великому каменотёсу вздумалось по диким лесам на медведе ездить?! Да в ордынской шайке обитаться... Приметы-то, сказанные начальником сторожи, совпадают. Значит, это тот человек, медвежий верховой... А Ефим Дубок, которого, чай, щедро наградил Боброк, живёт теперь в довольстве и тепле, окружённый ребятнёй и счастливой хозяйкой... «Надо будет отыскать его да посоветоваться насчёт каменной пристройки к церкви Николы Гостунского...» — даже сейчас с почтением подумал Дмитрий Иванович о великом каменотёсе Ефиме Дубке, не ведая того, что он-то и лежит перед ним с пробитой шеей и раскинутыми, некогда сильными руками, которые искусно могли держать мастерок и меч...