Видно, по рукам и ногам захотел связать Дмитрий Михайлович троицкого монаха, раз к одной тайне присовокупил другую, дабы не было ему иного пути, как с московским князем, — а другого уже и не будет: отныне для Александра каждая стена в городе и каждый куст в поле будут иметь свои глаза и уши... Да это и не в тягость Пересвету: он и так предан душой и телом Дмитрию Ивановичу. Вся жизнь Александра в его воле, и он отдаст её за него не задумываясь, потому что с именем московского князя связано великое дело — дело освобождения Руси от ордынского ига.
Та, первая, тайна...
Ранней весной был послан Пересвет Сергием Радонежским на Москву к Боброку с золотом из обительской казны на ратные нужды. Приехал, встретился с князем. И тогда-то Дмитрий Михайлович велел слугам седлать двух резвых коней, а Пересвету наладить воинские доспехи. Облачившись в кольчуги, в сопровождении десятка дружинников они, как только еле видимая заря бледно упала на золочёные маковки кремлёвских церквей, выехали из Москвы.
Ещё не сошёл с неба серп луны, и, отражённый в тонком ледке, затянувшем местами дорогу, ломался он и крошился, звеня под копытами резвых скакунов.
Спешили.
Александр изредка поглядывал на молчаливого Боброка, но тот делал вид, будто не замечает вопрошающих взглядов Пересвета: «Куда едем? Зачем?..»
Пересвет украдкой улыбнулся уголками губ, вспомнив одну восточную пословицу, слышанную не раз от пленных ордынцев: «Кто мчится вихрем на коне, не окажется ли всё равно в том месте, куда придёт равномерно шагающий безмятежный верблюд?..»
Сейчас над этой пословицей можно было и поразмыслить...
Они подъехали к лесу и спешились. Один из дружинников взял под уздцы лошадей Пересвета и Боброка и отвёл их в сторону. Боброк показал рукой вдаль меж деревьев и сказал:
— Нам ещё предстоит неблизкий путь. Сейчас мы зайдём в лесную сторожку, и, пока дружинники поят и кормят коней, я расскажу тебе, отче, почему мы так торопимся и куда...
Сторожка была ветхая, с полусгнившей камышовой крышей, но внутри оказалось всё прибранным, пол выскоблен, на стене развешаны бобровые шкурки, на столе расставлены чисто вымытые деревянные чашки. В углу на дубовой лавке стоял выдолбленный из берёзы ковш, наполненный водой. Боброк скинул на лавку кафтан, подошёл к туеску, плеснул из него воду на губы, потом, обхватив его обеими руками, поднёс ко рту и жадно напился.
Зашёл дружинник, поставил на стол торбу с завтраком — хлеб, куски жареного мяса, пиво и рыбу для Пересвета — и вышел, оставив Александра и Дмитрия Боброка одних.
— Отче, — после того как поели, обратился к Пересвету Боброк, вытирая руки о вышитый красными петухами белый рушник. — Вот погляди на это послание, — он подошёл к лавке и вытащил из кармана кафтана мелко исписанный лист бумаги. — Пишет мне Стефан Храп, или, как зовёт его сейчас камская чудь, Стефан Пермский.
— Неистовый Стефан, — протянул Пересвет, — ниспровергатель идолов...
— Он самый. Неудивительно, что ты знаешь о нём... Не без моего указа и, конечно, с благословения покойного митрополита московского Алексея Стефан родом из Устюга Великого обращает в православную веру в пермских лесах погрязших в грехах язычников.
— Да, слава о Стефане и его сотоварище Трифоне далеко шагнула.
— Верно. И умножилась эта слава после поединка Стефана с Памом.
— Не знаю, не ведаю, Дмитрий Михайлович, что это за чудо такое — Пам?..
— Не чудо это, отче, человек, но волхв, убелённый сединами кудесник, живущий на реке Усть-Выме, по которой можно ходить в сторону Каменного пояса[47]. У нижнего конца речной излучины, как описывает в послании Стефан, стоит Княж-Погост, обращённый к восходу солнца. И там обитает Пам-сотник, повелитель языческой чуди.
Чтобы победить его, ввергнуть в немощь, обличить его суету и прелесть и тем самым укрепить себя в сознании своей правоты, предложил Стефан волхву вдвоём войти в пламенный костёр. Но Пам-сотник устрашился огненного шума, стал причитать и стенать, что не смеет прикоснуться к огню, потому что он даже не сгорит, а истает, и улетучится его волшебство, и развеются чары, окружающие Княж-погост, и не станет Пама, и людей, живущих с ним, и родной его внучки белокурой Акку — Белого Лебедя.
Поединок выиграл Стефан, он и обратил его внучку в православную веру...
— А с кем же Стефан Пермский передал тебе, княже, это послание?
— Вот мы и едем к этому человеку... Находится он сейчас в деревянном монастыре Параскевы Пятницы. Я его заточил туда, после того как он выложил потайной ход в кремлёвской стене... Сотоварищей его, каменотёсов, пришлось стрелами побить... Не осуждай меня, инок Пересвет, время такое... А Ефима Дубка — так зовут рыжеволосого, с которым прислал мне Стефан послание, — пощадил... Послушай, что пишет.
«Когда уезжал из Москвы, благословись и помолившись на золочёные купола церквей, зрил я, простой поп Стефан, но знающий чудскую грамоту, как ходко клались белые стены Кремля. А посему посылаю сейчас к тебе, Дмитрий Михайлович, лучшего здешнего каменотёса Ефима Дубка. Он не токмо зело искусен в кладке и обточке камней, но и человек чуден, ибо знает, мне кажется, тайну Золотой бабы, которой камские чуди и волхвы поклоняются. А баба эта, говорят, вся из золота, нага с сыном на стуле сидящая, и возле неё аршинные трубы: и как только ветер подует, трубы эти трубят, устрашая разбойников. Золота в ней будто бы несколько пудов. А где прячет эту бабу чудь, то мне неведомо, ибо это держится в великой тайне... А Ефим Дубок — из Новгорода, христианин по вере, но прилепился к язычнику Паму и кладёт ему погосты и вырезает из дерев и камней идолов, украшает их серебром и златом, приносимым нечестивыми, а также шёлком, рушниками и кожами. С Трифоном Вятским мы много таких идолов с бесовской утварью посекли секирами и попалили. А мнится мне, что баба очень была бы нужна Москве, особенно, когда придёт время такое, что золота надо будет много для всеобщего блага. Вот и примите этого Дубка, как каменотёса, пусть кладкой займётся, и пока не пытайте его насчёт золота, — умрёт, а не скажет... А придите к нему с добрым словом, когда на то будет великая ваша нужда...»
— Вот и настал сей час, — продолжал Боброк, — вон и Сергий нам из своих скудных запасов золото шлёт, спасибо ему. Ведь скоро оружия и доспехов очень много понадобится. Поди, весь народ русский на битву собирается... И надумал я с тобой к Ефиму рыжеволосому поехать, чтобы ты, отче, словом божественным уговорил его указать на этого золотого идола, — всё одно камской чуди он не будет нужен, когда в христиан обратятся. А Ефим — православный и должен понять наше великое дело — освободить русский народ от ордынского ига...
— Понять-то он может... А возьмёт ли в толк, княже, как ты его сотоварищей извёл? — в душевном порыве воскликнул Александр Пересвет и испугался: что будет?!
Дмитрий Волынец сверкнул очами, но тут же погасил в глазах блеск, слегка сжав иноку плечо, сказал:
— Истинно говоришь, отче... Но поступить иначе я не мог, чтобы обезопасить наше солнце-надежду Дмитрия Ивановича... Так и скажи ему. Если умный — поймёт... Да я его и в монастырь заточил, в самую узкую келью, и приставил глухонемого монаха, чтобы где ненароком он про этого золотого идола не сболтнул... А кто поручиться может, что Ефим, работая с каменотёсами, о пермском чуде и им не рассказывал... Так что я лишь перед одним Всевышним ответ держать буду, а здесь, на земле, меня никто не волен судить... — Дмитрий Михайлович выразительно посмотрел на инока Пересвета. — В то время, когда нужна суровость, мягкость неуместна. Мягкостью не сделаешь врага другом, а только увеличишь его притязания...
Пересвет хотел сказать, что это верно, когда дело имеешь с настоящими врагами, а у побитых каменотёсов ведь и не могло быть иных притязаний, как только заработать на хлеб, чтобы накормить своих детей и жён!.. «Да, время такое: когда брат поднимает руку на брата... Поганое время!» — подумал Пересвет и не стал возражать Боброку.
— А теперь в дорогу, отче, время не ждёт...
Завернули круто вправо от сторожки и поскакали берегом Москвы-реки, продираясь иногда через сросшийся кустарник, минуя берёзовые чащи и дубовые боры.
Звенели на чембурах — длинных ремнях, идущих от уздечки, — медные бляхи. Стрекотали сороки на голых берёзах.
Повстречался в глухой чащобе бортник. Увидев дружинников в воинских доспехах, он до того испугался, что бухнулся в ноги коням прямо со ствола дерева, на котором сидел, закрепившись возле дупла на широкой плахе. Один из дружинников огрел его ремённой плетью — уж до того неожиданно бортник заслонил собой дорогу: лишь дрогнула его согбенная спина и ворохнулся на голове колпак, которым он упёрся в землю.
Дорога пошла над самым урезом воды: на реке вдруг появилась шамра[48], наморщилась вода, будто недовольная чем-то, и на небе заклубились тёмные тучи.
На душе Пересвета было неспокойно: разговор в сторожке навёл на мрачные мысли о всесильности на Руси родовитых людей, а встреча с бортником — о зависимости простого человека от их воли.
Видя хмурое чело Пересвета, теперь в свою очередь усмехнулся Боброк:
— Гони от себя эти мысли, отче, как паршивую овцу из стада... Смотри, как звенит под копытами коней весенний ледок... Это к счастью! А стрекотание сорок с голых ветвей — к тревоге...
«Ведун! Воистину говорил мне о нём Сергий Радонежский. Ведун!» — подумал Пересвет.
Чтобы отвлечься, снова заговорили о Стефане Пермском, о его деятельности не только духовной, но и государственной...
— Радетель за наше дело. Вот такими бы хотел видеть на Руси людей образованных, — сказал Боброк Пересвету. — Стефан Храп с молодых лет отличался пытливостью и любовью к наукам. На устюжском торжище он не раз видел пермяков, живущих на реках Вычегде, Выме, Сысоле, Печоре, на Верхней Мезени. Встречал и полонённую югру, захваченную новгородцами или устюжанами. Постигнул начала пермяцкого языка, удалился в Ростов-Ярославский и предался там научным занятиям. Составил азбуку из двадцати четырёх букв, приноровившись к пермяцким меткам и знакам, и с этой азбукой и явился пред мои очи.
Из Москвы и уехал в землю пермяков, приняв наказ духовных отцов — насаждать там веру Христову... А вот мне лично сослужил свою первую службу...
Но тут вскинулся Дмитрий Михайлович, видит — навстречу на резвых брыкливых кобылках едут несколько монахов: о чём-то кричат, такой развели сутырь[49], что подняли в небо стаю галок. Вглядевшись в них, один из дружинников воскликнул:
— Свет-князь Дмитрий Волынец, да это же монахи монастыря Параскевы Пятницы!
Остановили коней, подождали, когда монахи подъедут поближе. Завидев Дмитрия Михайловича, монах, ехавший впереди, в котором князь сразу признал настоятеля монастыря, склонил голову так, что чёрный клобук достал гривы лошади, и молвил, дрожа от страха:
— Прости, княже... Волкодлак[50] он — не иначе!.. Вырвал железную решётку в келье, связал преподобного глухонемого Еремия, заткнул ему рот и ушёл... Часа три как ушёл, — и показал в ту сторону, откуда только что прискакали дружинники.
— Талагай[51]! — вскипел Боброк и изо всех сил огрел игумена плёткой по плечам. Потом указал рукой влево и вправо, разделив дружинников, приказал скакать и доставить в монастырь Ефима Дубка живого или мёртвого.
Продолжая дрожать от боли и обиды, настоятель поехал вперёд, указывая до монастыря дорогу. Глядя на его понурую спину, Пересвет подумал, что говорящий правду умирает не от болезни, кто-нибудь по злобе прикончит правдивого раньше времени...
Через несколько часов ни с чем вернулись дружинники.
Чтобы сохранить жизнь настоятелю, Пересвет напомнил Боброку о большой симпатии Сергия Радонежского к игумену монастыря Параскевы Пятницы. Боброк отошёл сердцем, велел привести глухонемого Еремия и всыпать ему плетей...
Пересвет снова вспомнил восточную пословицу, глядя на лицо Боброка с резко очерченным подбородком и крепко сжатыми губами, наблюдавшего, как извивается на лавке после каждого удара плетью худое тело глухонемого монаха: «Кто мчится вихрем на коне, не окажется ли всё равно в том месте, куда придёт равномерно шагающий безмятежный верблюд?..» Вот так и вышло у Боброка с Ефимом Дубком, не пожелавшим выдать сокровенной тайны человеку, запятнавшему руки кровью его сотоварищей.
Лишь подъезжая к Москве, Боброк взял слово с Пересвета не говорить с Дмитрием Ивановичем о Ефиме Дубке и о том, как он «наградил» каменотёсов, выложивших потайной ход в кремлёвской стене...