15 мая 1591 года
Углич, княжеский кремль
Нынешний май выдался жарким. Даже сидя в тени высоких княжеских хором, сложенных из красного кирпича, мужчины расстегнули и распахнули кафтаны, а молодой казак так и вовсе его скинул, положив на край скамьи за спиной. Щебетали птицы, тихо плескалась Волга, невидимая за бревенчатой стеной, негромко напевал караульный на угловой башне, гомонили мальчишки, играющие под нею в тычку своими поясными ножами. Чуть в стороне скучала сторожащая царевича нянька. Или, вернее – «поповича», ибо вот уже больше года царского потомка в Угличе заменял Димка Истомин, сын ярославского священника.
Подмена устраивала всех. Семья Нагих более не беспокоилась за самого важного из детей в своем роду; худородный священник мог надеяться, что его отпрыск в будущем станет служивым человеком из княжеской, а коли повезет – то и из царской свиты, и его самого милостями тоже не обойдут; мальчонка же после нищей избы как сыр в масле катался: дорогие одежды, вкусные угощения, собственная постель. Кто же от такого счастья откажется?
И потому нянька спокойно дремала на скамеечке, вдовая царица безмятежно обедала у себя в горнице, а ее брат Михаил Федорович спокойно играл в зернь с сотоварищи.
– Черное! – Приказчик Русин Раков, в сбитой на ухо лисьей шапке и со всклокоченной русой бородой, затряс ладонями, выкинул костяшки на скамью, аккурат на три серебряные монеты.
Одна грань упала белой стороной вверх, другая черной.
– Пустой ход! – разом выдохнули боярин Михаил Нагой и казачий старшина Андрей Корела.
Кости радостно ухватил сидящий на березовом чурбаке гость с далекого Дона. Молодой еще воин, с едва пробившимися бородкой и усами, с по-молодецки наголо бритой головой, одетый в бордовую бархатную рубаху и синие шаровары, он был единственным, кого опоясывала сабля, а не просто ремень с парой ножей и поясной сумкой.
– Черное! – Казак разжал ладони, и костяшки покатились по скамье. Одна остановилась почти сразу, белой стороной вверх, вторая прокатилась на три пяди дальше, крутанулась на уголке. Мужчины на миг затаили дыхание… И опять – белая сторона!
– Да чтоб тебя! – Игроки полезли в поясные сумки, достали по серебряной монетке и бросили на кон. Боярин черпнул из стоящего прямо на земле бочонка ковш хмельного меда, сделал несколько глотков, передал Андрею Кореле. Тот тоже отпил, отдал приказчику. Русин Раков, приложившись, вернул корец Михаилу Нагому.
После двух кругов ковш опустел, и Михаил Федорович бросил кости.
– Черное! – выдохнул он, и кубики послушно повернулись чернотой наверх.
Нагой рассмеялся, сгреб серебро и спросил:
– Еще по одной, други?
– Везет тебе, боярин! – завистливо выдохнул Корела и выложил на скамью блестящую монету.
– Должна же и мне хоть раз удача выпасть! – недовольно оскалился Раков и тоже полез за серебром.
Михаил Федорович черпнул еще ковш хмельного меда, отпил, пустил по кругу. Тоже сделал ставку.
– Черное! – упрямо повторил приказчик, бросил… и разочарованно выдохнул: – Проклятый Карачун! Белое!
Мужчины скинулись по серебру, казак затряс ладонями… Поморщился:
– Пустышка! Опять, вестимо, к тебе удача повернулась, боярин!
– Белое!
Костяшки покатились и повернулись черной стороной вверх.
Кон увеличился еще на три монеты.
– Ну же, ну же, ну же… – Приказчик что есть силы затряс ладонями. – Черное, разорви меня березой!
Костяшки запрыгали, покатились…
– Е-е-е-сть!!! – Мужчина радостно вскинул руки над головой. – Ну наконец-то!
Раков сгреб серебро, высыпал в подсумок, оставив только одну монету, и показал ее сотоварищам:
– Продолжаем?
Проигравшие вздохнули, сделали свои ставки.
– Белое! – Казак бросил, и тоже угадал. Но лишь разочарованно цыкнул зубом: – Всего две к одной. Давайте еще кружок?
Боярин зевнул, опять зачерпнул, пустил ковш по рукам. А затем на скамью снова легли три монеты, через которые почти сразу перекатились костяшки.
– Пустышка! Вот и мимо тебя удача прошла, Михаил Федорович! – щелкнул пальцами казачий старшина, а приказчик просто сгреб со скамьи кубики. Затряс в ладонях, злорадно ухмыляясь.
– Где моя не пропадала? Белое!
– Пустой ход! – теперь настала очередь смеяться боярину. Андрей Корела, наоборот, сосредоточился, нашептывая что-то над костяшками.
– Ш-ш-ш… Черное! – Он разжал ладони. – Есть! Этот кон мой! Две монетки, зато мои! Курочка по зернышку клюет…
– Из церкви благополучно вернулись, Михаил Федорович? – Из Дьячей избы[11] вышли четверо стряпчих и направились к игрокам.
Никита Качалов, Данила Третьяков и еще какой-то писарь с перепачканной чернилами бородой тяжело дышали в отороченных мехом, распахнутых кафтанах, под которыми белели полотняные рубахи, и только Данила Битяговский, сын надзирающего за воспитанием царевича дьяка Михаила Битяговского, щеголял в зеленой атласной рубахе и длинной синей ферязи без рукавов, шитой из дорогого индийского сукна. Для теплой погоды – самая подходящая одежда.
– Как Дмитрий Иванович, в порядке ли? – еще раз спросил Даниил Михайлович.
– А чего с ним сделается? – не поворачивая головы, буркнул Михаил Нагой. – Вон балуется.
Родовитый боярин не собирался отчитываться перед недорослем, сидящим на писарской должности. Демонстрируя полное свое небрежение собеседником, он даже зачерпнул еще меда, отпил, пустил ковшик по кругу.
Молодой стряпчий подошел ближе, глянул на играющих в ножички мальчишек. Небрежно сообщил:
– Мы, Михаил Федорович, ныне пообедать отлучимся. Коли нужда возникнет, на отцовское подворье вестников посылай.
Боярин Нагой на подобное указание и вовсе не обратил внимания; демонстративно пропустил мимо ушей, повторно прикладываясь к ковшу со сладковатым хмельным напитком.
– Ой, а чего это с царевичем? – Молодой стряпчий двинулся к мальчикам.
В этот раз Михаил Федорович соизволил повернуть голову, найти взглядом поповского сына… И по его спине пополз холодок.
Одна из двух главных примет царевича Дмитрия: большая родинка у носа – исчезла!
Отклеилась, потерялась, пропала. Осталась только та, что на лбу. И это означало, что прямо сейчас, через мгновение, главный секрет семьи Нагих будет раскрыт. Все узнают, что настоящего, истинного Дмитрия Ивановича в Угличе нет, давно пропал! Что перед слугами царскими и самим государем его изображает обычный худородный мальчишка.
Боярин, стремительно трезвея, медленно поднялся.
Что-то нужно было сделать – прямо сейчас, немедленно! Пока проклятый стряпчий не успел поднять тревоги!
Рука боярина скользнула к поясу, он сделал три быстрых шага к Даниилу…
Между тем глаза младшего Битяговского уже округлились от страшной догадки. Он сделал глубокий вдох, открыл рот и что есть мочи закричал:
– Изме… – Крик оборвался предсмертным хрипом, и Михаил Федорович отступил назад, выдергивая окровавленный нож из спины увидевшего лишнее бедолаги. Вскинул руку, указывая на его сотоварищей:
– Держи их!
Стряпчие, серея лицом, попятились. Никита Качалов схватился было за нож, однако Андрей Корела, поднявшись с чурбака и глядя куда-то влево, одним стремительным широким движением выхватил саблю и тут же с полуоборота рубанул его поперек груди, рассекая сверкающим, остро отточенным клинком и кафтан, и рубаху, и живую плоть под ними. Мужчина только охнул и, уже мертвый, откинулся на спину. Его товарищи, уже не помышляя о сопротивлении, кинулись бежать.
– Не упустите! – рявкнул Михаил Федорович.
Казачий старшина с показной неспешностью воткнул окровавленный клинок в землю, вложил пальцы в рот и оглушительно засвистел. Стоящие у ворот караульные повернули головы.
– Валите их! – коротко распорядился Корела, для пущей наглядности проведя большим пальцем по горлу и ткнув указательным пальцем в сторону драпающих мужчин.
Охрана заулыбалась, предвкушая развлечение, поднялась с лавок, потянула из ножен клинки. Стряпчие, осознав опасность, повернули и, петляя и визжа, как зайцы, прыснули в стороны, исчезли между пристенными амбарами и сеновалом.
– Свят, свят… – Тихий выдох заставил боярина метнуть взгляд на крыльцо. Там, в ужасе наблюдая за происходящим, застыли трое слуг.
– Раков, детей лови! – крикнул Михаил Федорович и бросился к ступеням.
Холопы, поняв, что их ждет, кинулись в дом, но врезались в затворенную дверь. Один догадался скакнуть через перила и юркнуть за сложенную у стены поленницу, другие замешкались. Мелькнул брошенный казаком нож, звучно ударился о створку, вынудив слуг в испуге пригнуться, замешкаться. Они снова толкнули двери, вваливаясь в сени, кинулись ко вторым дверям, но не успели – молодой и быстрый казачий старшина, распластавшись в прыжке, дотянулся кончиком сабли до ноги одного, вынудив припасть на колено, тут же рубанул по голове второго, обратным движением добил подраненного.
Запыхавшийся боярин, забежав в дом, только облегченно кивнул, выскочил обратно, перевалился через перила, шумно бухнувшись в какие-то палки и носилки, забежал за поленницу, зло сплюнул:
– Сбежал! Корела, ты его видел?
– Осип это был, няньки Волоховой сын, – отозвался с крыльца казак. – И чего дальше будет, Михаил Федорович?
– Стряпчих в реку, и скажем, что не видели. Ушли и пропали. Холопов туда же, и концы в воду. Сестре велю не искать. И няньку выпороть, дабы впредь за приметами следила! Вот токмо Осипа надобно обязательно словить, – озабоченно добавил боярин Нагой. – Много лишнего видел. И этих…
«Эти» еще бегали по двору, отчаянно пытаясь спасти свои жизни. Писарь, проползя под амбаром, попытался зарыться в сено. Однако многоопытные в грабежах казаки сразу заметили странное шевеление сухой травы и принялись колоть сеновал пиками. Вскоре болезненный вскрик показал им, где находится жертва. Несчастного выволокли за ноги и беззлобно добили усеянным железными шипами шестопером.
Данила Третьяков оказался чуть более везучим – заметил приоткрытую дверь, заскочил в нее, накинул крючок, побежал наверх по ступеням. Однако стряпчий отлично знал, что рано или поздно его все равно найдут и убьют. Он так и не понял, что вдруг такое случилось, и с чего боярин Нагой внезапно взъярился на молодого стряпчего? Но очевидца сего душегубства Михаил Федорович в живых, понятно, не оставит.
За дворцом же с плачем и воем улепетывали от приказчика Русина Ракова семилетние мальчишки. Они тоже ничего не понимали, и им тоже хотелось жить, а не валяться в лужах крови, как двое зарезанных у них на глазах добрых людей.
– Вели казакам закрыть ворота и никого не выпускать, – почти успокоившись, распорядился Михаил Федорович. – Надобно Осипа словить, от тел избавиться да сыск небольшой провести, кто чего видел и слышал? А то как бы кроме сих холопов, – боярин кивнул на крыльцо, – еще какие лишние глаза не случились…
И тут над Угличским кремлем оглушительно запел, зазвенел набатный колокол!
– Кабаний клык мне в печень! – только и смог выдохнуть боярин. – Кто-о?!
Это был Данила Третьяков. Добежав наконец-то до верха лестницы, он внезапно нашел свой путь к спасению и теперь что есть силы раскачивал тяжелый язык могучего набата, поднимая на ноги весь огромный город.
– Только бы успели, только бы прибежали! – громко молился он небесам, с надеждой глядя на ворота.
Если появятся люди, если он успеет крикнуть им со звонницы о случившемся душегубстве, то они защитят, убийства не попустят. Резать его прилюдно никто не посмеет.
Но первыми песню древнего колокола услышали, понятно, казаки. С легкостью выбив дверь на звонницу, сразу пятеро бывалых воинов забежали наверх.
– Лю-юди!!! – закричал им Данила, указывая на вбегающих в ворота угличан. Горожане, схватив кто вилы, кто копье, кто просто железную палку или оглоблю, бежали на помощь своему удельному князю. – Они увидя-а-а!..
Казаки не стали смотреть на ворота, а просто перекинули его через перила поджидающим внизу товарищам, и те тут же добили все еще хрипло дышащего мужчину.
– Где беда? – На звук набата выскочила на крыльцо Мария Федоровна, на ходу повязывая платок. Судя по обвислому темному платью с единственной юбкой, она как раз собиралась прилечь после обеда.
– Васька твоя родинку забыла поповичу прилепить! – зло рявкнул на сестру боярин Нагой. – А крысеныш Битяговский углядел! Пришлось затыкать. Получилось тихо, да токмо кто-то на колокольне трезвонит. Теперь побитых утопить не успеем.
– Вот дура! Вот раззява! – Спустившись вниз, вдовая царица взяла из поленницы длинную березовую палку и двинулась на упавшую на колени няньку.
Тем временем приказчик наконец-то словил вертлявого поповского отпрыска и волок его за шкирку и за руку к хоромам. Мальчуган извивался и брыкался и во всю глотку орал:
– Я не царевич!!! Пусти меня, я не царевич! Не убивай, я не царевич! Димка Истомин я!!! Не убива-а-ай!!!
– Да заткни же ты его!!! – Михаил Федорович побежал к Ракову, схватил поповича за вторую руку, приказчик положил ладонь малому на рот, однако мальчишка крутил головой, извивался и орал такое, отчего количество «лишних ушей» увеличивалось с пугающей скоростью. – Молчи, дурень! Закрой свою пасть!
Боярин через плечо оглянулся на ворота. В них уже забегали встревоженные набатным звоном горожане. Многие десятки людей разных званий и разного сословия, в большинстве с оружием, готовые сражаться за своего князя до последней капли крови. Еще немного, считаные шаги – и они всё услышат…
– Димочка, милый, замолчи, – неожиданно ласково попросил боярин Нагой. – Очень тебя прошу.
– Я не царе-еви-и-ич!!! – взбрыкнулся, высоко подбрасывая ноги, мальчишка.
Михаил Федорович снова оглянулся на ворота, тихо пробормотал:
– Прости меня господи… – и с силой провел ножом по горлу ребенка.
Попович тут же замолк, несколько раз судорожно дернулся и затих.
– Что теперь, Михаил Федорович? – с надеждой спросил приказчик.
Боярин промолчал.
Толпа приближалась. Михаил Нагой теперь уже никак не успевал спрятать тела и скрыть следы случившегося. Не оставалось времени ловить Осипа Волохова, заменять крикливого поповича другим мальчиком или привозить истинного Дмитрия Ивановича, дабы показать людям, некогда было искать ненужных свидетелей. Требовалось придумать иной выход. И как можно скорее, пока за случившееся душегубство не повязали его самого!
Позади послышался топот копыт, зазвучал знакомый голос:
– Что здесь случилось? Кто в набат бить повелел?!
И тут Михаила Федоровича осенило!
Он подхватил тело убитого ребенка на руки, распрямился и повернулся к нахлынувшей толпе, поднял малого перед собой:
– Слушайте меня, люди православные! – громко провозгласил он. – Вы посмотрите, что творится! Люди Битяговские царевича нашего Дмитрия зарезали! Данила Третьяков зарезал, да Осип Волохов, Никита Качалов, да Данила Битяговский! И дьяк Михаил Битяговский с ними заодно!
Уже спешившийся царский надзиратель от сих слов стал белым, как атласная рубаха, в которой он прискакал в кремль. Толпа яростно взревела, и слова оправдания, каковые дьяк Битяговский попытался произнести в свою защиту, утонули в общем шуме. На несчастного обрушились сразу две оглобли, вилы и лопата, но он не упал, а кинулся бежать в Брусяную избу и даже сумел спрятаться внутри. Но против всеобщей ярости тесовая дверь не продержалась и нескольких мгновений. Горожане выволокли Битяговского обратно на свет и принялись забивать ногами и рукоятями вил.
– Осипа Волохова ловите! – громко напомнил боярин Нагой. – Осип тоже резал!
Толпа отозвалась одобрительным гулом и стала растекаться в стороны. Михаил Федорович облегченно перевел дух и понес поповича в дом.
– Добром сие не кончится. – Андрей Корела появился откуда-то со стороны стены. – Теперь смерды не успокоятся, пока половины города не разнесут. Царь после такового бунта обязательно следствие учинит. Дьяка государева, я вижу, истоптали насмерть. Сего Федор Иванович тоже не простит.
– Вестимо, да, – признал боярин.
– Пойми меня правильно, Михаил Федорович, – облизнулся молодой старшина. – Я ваш род уважаю, и Марию Федоровну, и тебя, и Дмитрию Ивановичу навеки верный слуга. Служили мы вам всегда честно, и впредь на нас положиться можете. Но токмо какой прок в казачьих саблях супротив царского следствия? Мне о людях своих заботиться надобно. Посему ныне я им собраться прикажу, а завтра с рассветом мы отплывем. Можем и тебя забрать, Михаил Федорович. С Дону выдачи нет!
– Плыви один, Корела, – разрешил боярин. – А мой род, моя земля и мое дело завсегда здесь были. Мне их бросать не с руки. А уж там… Что будет, то и будет. Судьба…
8 сентября 1591 года
Москва, Варварка
Князь Шуйский, Василий Иванович, допил вино из кубка, закусил горстью алой владимирской вишни, потянулся и закончил свой рассказ:
– Вот тако бояре Нагие в собственную ловушку и угодили! Возжелали спрятать царевича от опасностей за тайным двойником, да опосля сего двойника с именем Дмитрия Ивановича прилюдно, с шумом и всеобщим оповещением и зарезали. Почитай, нет более царевича в нашем мире! Мертв. О чем обширный документ составлен, Думой боярской и церковным Собором одобрен и волею государя нашего Федора Ивановича утвержден. Так что я теперича, с какой стороны ни посмотри, первый престолу наследник! – Гость молодоженов весело подмигнул Федору Никитичу, обнял свою спутницу за плечо и аккуратно поцеловал ее в шею под подбородок.
Княжна запищала и закрутилась:
– Васька, отстань, щекотно!
– Как на царствие взойдешь, меня милостями не забудешь? – спросил боярский сын Захарьин, снова наполняя кубки.
– Как можно, друже! – широко улыбнувшись, развел руками князь. – Хочешь, первым боярином тебя назначу? Али наместником земель всяких, как Федор Иванович свояка своего… Этого… Ну, который его супруге брат?
– Борис из рода Годуновых, – напомнил имя царского конюшего хозяин дома.
– А-а, – небрежно отмахнулся Василий Иванович и поднял кубок: – За государя нашего, мудрого и справедливого давайте выпьем, долгие ему годы, да здоровья крепкого! Чем дольше он править станет, тем дольше мы сможем охотам, скачкам и вину предаваться, хлопотами державными не тяготясь! А коли наследника родит, так и вовсе хорошо. Служба, стало быть, ему достанется, а семейные радости мне! – И гость снова «защекотал» зеленоглазую княжну.
– Так жив малой царевич али нет? – так и не поняла Ксения.
– По жизни – вроде как и жив, – пожал плечами князь. – Но по решению высшему, печатью и подписью скрепленному, мертв без единого сомнения. И коли Нагие захотят его к жизни возвернуть и на престол продвинуть, намучиться в сем деле им придется преизрядно. Мыслю я, что и вовсе ничего теперь не выйдет.
– Но почему они тогда в подмене не признались, истинного царевича не показали?
– Милая моя, они не могут, – поправил супруге выбившуюся из-под кокошника прядь волос Федор Никитич. – Показать Дмитрия Ивановича прилюдно – это все равно что в чужие руки его самолично отдать. Государю, патриарху, нашему другу Василию Ивановичу али князьям Мстиславским. Наследник, милая, только тогда жив и шансы на возвышение имеет, когда за ним семья сильная стоит, злато да родичи. Нагие же ныне в опале, владений лишены, сами по порубам разосланы. Заступиться за ребенка не смогут.
– Нечто, мыслишь, бояре изведут сироту, малое дитя?
– Да зачем же его изводить, помилуй Бог, Ксения Ивановна?! – откровенно обиделся князь Шуйский. – Нечто мы схизматики кровожадные али басурмане какие друг друга по вражде семейной истреблять? Нет, красавица наша, на святой Руси сие безумие не в чести. В монахи его постричь, и вся морока! Хоть сейчас можно сие сотворить за измену. Он ведь в крамоле участие принимал, царя ложным обликом обманывал? А Федор Иванович и без того братика младшего недолюбливает. Даром, что ли, повелел из молебнов «за здравие» имя его исключить? Бунт в Угличе учинили, государя обманули? Вот тебе и повод хороший постылого родича в иноки записать да в обитель далекую спровадить, грехи замаливать!
– А коли царь мараться не пожелает, патриарх постарается, – с легкой зевотой добавил боярский сын Захарьин. – Возьмут сиротку в монастырь на воспитание да зачнут его учить заместо хивинской алгебры, бухарской географии, арабского языка и русского ратного дела всякой римской латыни, да вере греческой, да молитвам и житиям. Так годам к пятнадцати и вырастет из него заместо князя храброго и умного святоша монастырский. И путь ему выйдет един: постриг да игуменство.
– Посему, Ксюша, и нельзя Нагим мальчишку показывать, – согласился князь Шуйский. – Покуда он мертвым считается, то хоть какой-то шанс подняться у них имеется. А коли отдадут – то все! Конец боярскому роду, иссякнет.
– Но верно ли он жив, Василий Иванович? – все же усомнилась молодая супруга Захарьина.
– Я тебе так отвечу, дабы в долгие рассуждения не вдаваться… – Князь Шуйский пригубил вино. – Скажи мне, о юная чаровница, уступающая красотой лишь моей неповторимой Елене, можно ли по живому человеку заупокойную службу заказывать?
– Чур меня, чур! – отмахнулась женщина. – Грех сие огромный, колдовство черное! Чародейство на извод, дабы живого человека сгубить!
– А может ли мать, сына потерявшая, заупокойной службы по чаду своему не заказать?
– Разве Мария Федоровна поминовения сына не делала? – подался вперед боярский сын Захарьин.
Князь отрицательно покачал головой. Затем добавил:
– Там еще много странного приключилось. Престарелый боярин Афанасий Нагой, калач тертый, дипломат опытный, в день убийства зачем-то в Ярославль рванул, на подворье купцов англицких. К ним же, известное дело, завсегда бегут, дабы золотишко на острове от казны утаить, от изъятия, да самим опосля за море сбежать. Афанасий Федорович убегать не стал, вернулся. Для кого тогда тайник золотой сотворен, коли самому старику не надобен? Ватага казачья, что Нагим верно служила, внезапно из Углича ушла. Может статься, спужалась просто. Но могли и царевича живого на стругах своих увезти…
– Получается, в деле следственном ложь записана? – невинно уточнила женщина.
– Еще чего!!! – возмутился Василий Иванович. – Князь Шуйский никогда не опозорит себя ложью! В деле сем все правда – от первого и до последнего слова! Что опознать в мальчике убитом царевича не получилось, о том я так прямо и записал! А то, что Дмитрий Иванович убиенный в Спасскую церковь отнесен, то слова не мои, а свидетелей опрошенных. Равно как и прочие показания. Меня в Углич отослали убийство и бунт расследовать, а не домыслы свои сочинять. Сей долг я исполнил полностью! А что мальчика мертвого Дмитрием Ивановичем признали, то не мое решение, а всего Освященного Собора с царем Федором Ивановичем во главе! – твердо отрезал князь. После чего все же не смог сдержать улыбки: – Я же не дурной совсем – спорить с приговором, меня в первые наследники русского царства возводящим?
– Чего свидетели сказывали, друже? – полюбопытствовал Федор Никитич.
– Да все как всегда, – отмахнулся гость. – Душегубы оправдывались, как могли. Те, кого подозревали в убийстве царевича… Сиречь, няньки с мальчишками… Так они дружно сказывали, что Дмитрий падучей разболелся и сам себя зарезал. Уж не знаю, кто их на столь хитрую фантазию надоумил. Не иначе, боярин Афанасий сочинил. Да-а… Бунтовщики сказывали, что Дмитрия царские стряпчие убили, а они царевича токмо защищали. Самих стряпчих опросить не удалось, ибо Нагие вырезали всех до единого, вместе со слугами, родичами и вообще перебили всех, кто токмо вхож в кремль тамошний. Вплоть до девки слабоумной, каковая царевича изредка навещала. Посему записывать мне пришлось не столько показания, сколько домыслы досужие, через третьи руки дошедшие. На сем основании Освященный Собор и приговорил Дмитрия Ивановича самоубийцей считать, мальчишек с няньками – невинными овечками, а побивших стряпчих угличан – бунтарями. И род Нагих вместе с ними. Вот и весь сказ.
– Похоже, друже, ты в споре нашем давнишнем меня точно переиграл, – признал Федор Никитич. – Теперь ты всяко к государю ближе оказался. Я двоюродным остался, ты же теперича в одном шаге.
– Не выиграл, а проиграл, – покачала головой Ксения.
– Это почему?! – воззрились на нее бояре.
– Спор о том был, бояре, сколько вам прикосновений для моего исцеления надобно, – напомнила женщина. – Так вот у меня ныне все боли от одного лишь взгляда мужа моего проходят! У тебя, Василий Иванович, сего никогда в жизни не получится!
– Это смотря кого лечить! – рассмеялся князь, повернулся к своей Елене, взял ее пальчики, поднес к губам и поцеловал запястье. Та в ответ лишь мягко улыбнулась.
– Что мы всё о ерунде да о ерунде! – откинулся на подушки боярский сын Захарьин. – Ты скажи лучше, друже, как ныне под Москвой с охотой? Осталась еще дичь али всю повывели?
– Да кто же его знает? – пожал плечами гость. – Без тебя больших выездов и не случалось. Государь, сам знаешь, больше медвежью забаву почитает, я же все лето в Угличе просидел. Никто, выходит, угодья здешние вовсе не тревожил.
– Так надо встряхнуть, покуда дожди не зарядили!
– Надо, Федор Никитич, надо! – охотно согласился князь Шуйский. – Бо заскучали сокола наши без неба да без парной кровушки!
– Когда?
– Неделю хотя бы надобно, чтобы собраться.
– Договорились! – столкнулись полные вина кубки. – Повеселимся!
Когда гости покинули хоромы Захарьиных, Ксения взялась за локоть мужа, прижалась к его плечу щекой.
– Ты заметил, какая княгиня Елена тихая была ныне? – сказала она. – Мне показалось, что и формами изрядно округлилась. Не иначе, тяжела ходит.
– Это нам с тобой в радость, любая моя, – вздохнул хозяин дома, – а Василию жениться запрещено. Посему родить она может токмо байстрюка. Уж не знаю, как они с сим делом решать станут…
– Можно и решить, – пожала плечами женщина, год назад терзавшаяся точно таким же вопросом. – В следующий раз надобно будет ее от вас увести да поболтать.
Увы, боярская дочь Ксения Захарьина даже не подозревала, что видит свою подругу последний раз в жизни. И что не будет через неделю никакой соколиной охоты, и никакого развлечения. Что князь Василий Иванович вдруг станет хмурым и нелюдимым, сторонясь всякого веселья.
Какая беда случилась с княжной Еленой, верной его спутницей, делившей с Василием Ивановичем беды и праздники на протяжении многих лет, князь Шуйский так никогда никому и не рассказал.
Вестимо – знахарки ей с плодом неудачно помогли. Но о сих колдовских делах никто, как известно, вслух не признаётся.
Люди увидели лишь то, что ее рядом с князем не стало…
По счастью, молодую семью подобные беды обошли стороной.
Известный городской гуляка Федор Никитич нежданно для всех остепенился. Бешеные гонки по людным московским улицам ушли в прошлое, равно как и многодневные пиры в роскошных хоромах на Варварке. Не чая души в своей супруге, боярский сын почти забыл прежних друзей. Правда, дружеские попойки не прекратились совсем, но теперь они завершались в первый же день, а бояре, не выпившие «посошок», уже не падали возле стола, а чинно и благопристойно укладывались отсыпаться в свободных светелках.
Боярский сын Захарьин остепенился до того, что даже пошел на службу! По воле своего брата он сел наместником во Пскове, однако удовольствия от сего занятия не получил, и спустя два года Федор с супругой уехали обратно в Москву.
Жизнь даровала им другие радости.
Покинув Псков, Захарьины отправились в Кострому, где Ксения выкупила когда-то проданное отцом поместье, отстроила усадьбу заново и пышно в нее въехала, свысока поглядывая на лебезящих соседей, когда-то в юности тыкавших в ее сторону пальцами, смеявшихся и кричавших оскорбления, попрекая девичьим позором.
И кем теперь стала она и кем остались они?!
Отдохнув в родных краях душой и телом, потешась соболиной охотой и сделав хороший вклад в Ипатьевский монастырь, супруги отправились обратно в шумную столицу, к ее церквям и праздникам, пирам и охотам.
Ксения и Федор Захарьины не знали той беды, что мучила царскую семью, и почти каждый год у них случалось прибавление: сыновья Борис, Никита, Михаил, Лев, Иван, пригожая и тихая дочь Татьяна…
Все было настолько хорошо, настолько по-сказочному чудесно, что порою Ксению охватывал ужас. Страх перед рассветным пробуждением, в котором растворяются сладкие грезы, невероятные мечты. Боязнь поднять веки – и увидеть себя в родительской светелке старой опозоренной девой, выбирающей между постригом и судьбой никчемной приживалки. Страх того, что подобное счастье не может длиться вечно, что все это есть какая-то ошибка богов и все вот-вот вернется на круги своя.
В такие дни Ксения Ивановна, страшась возврата в нищету, начинала лихорадочно творить тайники и закладки. Не клады, само собой, закапывать, а давать деньги в рост знакомым и родичам, купцам московским и костромским, дабы при возможной нужде серебро свое истребовать назад. Покупала богатые оклады и обрамления, подсвечники и кадила и передавала их монастырям, но не в дар, а на хранение. Священники вещи сии для служб пользовали, иконостасы и образа ими украшали, однако при нужде обещали вернуть али выкупить.
Федор Никитич на подобные старания смотрел с усмешкой, но баловаться любимой супруге не мешал. Только по голове поглаживал да «бурундучком» ласково величал.
Их семейное гнездышко было тихим и уютным, спрятанным от бурь и напастей чуждого внешнего мира.
Где-то там, далеко за стенами подворья на Варварке, в совершенно иной ойкумене, спустя восемь лет после первого поцелуя Ксении и ее витязя, нежданно скончался государь Федор Иванович. До супругов доходили вести про пострижение царицы Ирины, про бегство в женский монастырь ее брата, про правительство патриарха Иова. Где-то там Москва колебалась на грани жестокого кровопролития. Где-то там по велению Иова все духовенство и худородная половина Земского собора проголосовали за не менее худородного Бориску Годунова, а знатная половина собора сие решение подписывать не стала. Боярская дума также подобное беззаконие признавать отказалась наотрез. Где-то там бунтовала чернь, желая жить «по старине», сладко, как при блаженном царе Федоре, мудром и мирном, а против нее стояли княжеские рода, указывая на старинные родовые столбцы, доказывающие права на трон за прямым потомком князя Андрея Ярославовича – Василием Шуйским. Раз уж старшая ветвь, ветвь Александровичей, исчерпалась, настало время ветви младшей.
Кроме Шуйского, но уже не столь уверенно, напоминали о своем кровном превосходстве престарелый князь Федор Мстиславский – дальний потомок великого князя Гедемина, – да совсем еще юный князь Дмитрий Пожарский – дальний потомок Юрия Долгорукого, основателя Москвы.
За князьями стояли тысячные армии холопов, испытанных сотнями битв и дальними походами. Худородный служилый люд – сам был главной силой русского воинства. И две эти половины ратной Руси вот-вот должны были сойтись в смертельной битве…
Однако Ксении и Федора Захарьиных сии беды никак не касались. Бороться за трон они не помышляли, никаких возвышений и наград не искали. Они и без того оставались счастливы вместе, окруженные крепкими, здоровыми детьми. Федор Никитич даже в Серпуховской поход не выступил, хотя Разрядный приказ записал в него чуть ли не всех бояр, способных носить оружие.
Вестимо, патриарх Иов, все еще стоящий во главе правительства, попытался сделать так, чтобы кровопролитный спор за русский престол случился в чистом поле, подальше от столицы, без случайных жертв среди мирных обывателей и разрушений в городе.
20 июня 1598 года
Берег Оки, лагерь русской армии
Лагерь Полка Правой руки, широко раскинувшийся на заливном лугу возле самой Оки, состоял из причудливо перемешанных татарских юрт и немецких парусиновых палаток, скромных полотняных навесов и роскошных, крытых атласом походных домов с тесовыми полами, железными печами, перегородками из кошмы и пристроенными к ним крыльями для прислуги, совещаний и отдыха. Повсюду горели костры, на которых где-то варилась каша, где-то жарилось мясо, где-то запекалась рыба. Стрелецкие артели готовили что-то свое, братчины земского боярского ополчения – другое, богатые семьи, вышедшие в поход с несколькими холопами и боярскими детьми, третье, но все эти ароматы взмывали к небу и смешивались в единый кухонный дух. Блеял или мычал живой провиант, орали в предчувствии близкой кончины гуси, перекрикивались караульные, ржали лошади, каковых где-то расседлывали перед выгоном на выпас, а где-то в то же самое время седлали для службы. Одним словом – армия жила обыденной, отлаженной службой в ожидании приказа о выступлении или о роспуске по домам.
Впрочем, не для всех воинов дни проходили в общей скуке: около полудня мимо стражи вынеслись из лагеря в сторону бечевника три десятка всадников. Во главе сего маленького отряда скакал широкой походной рысью зрелый голубоглазый воин с коротко стриженной по последней моде русой с проседью бородкой, с собольим плащом за плечами и наборным поясом из золотых накладок; одетый в драгоценный бахтерец с наведенными золотом пластинами, на каждой из которых серебром была нанесена православная молитва, для пущего шика сделанная изящной арабской вязью. Сабля на поясе – с оголовьем из самоцветов, седло – бархатное, да серебряными гвоздиками обито, упряжь – со множеством звонких сверкающих бубенчиков. Издали видно – не простой вояка скачет, а знатный воевода!
Несущихся позади воинов облачали кольчуги панцирного плетения, шишаки с позолотой, на плечах лежали беличьи плащи, на поясах висели добротные сабли. Будь они одни – за крепких бояр облачением сошли бы! Однако же рядом со своим командиром ратники выглядели столь бледно, что сразу делалось понятно: холопы…
Их скакуны, мчась во весь опор, едва поспевали за не особо торопящимся туркестанцем хозяина. Однако знатный воин даже и не думал оглянуться на своих слуг. Ибо Василий Иванович пребывал во гневе. Хотя, пожалуй, нет – князь Шуйский находился в состоянии нестерпимой ярости!
Единственный законный наследник русского престола, интригами патриарха Иова отринутый от власти, день за днем и час за часом наблюдал, как Бориска Годунов, самозваный царек, шаг за шагом прибирал себе влияние, в то время как его хозяин в золотой митре подготавливал в Москве второй переворот супротив обычаев, законов и совести!
Когда патриарх внезапно объявил о грядущем нашествии крымчаков, никто из знатных князей ни на миг не поверил церковному иерарху. Все отлично понимали, чего добивается глава сложившегося после отречения царицы Ирины правительства – Иов хотел выгнать стоящих на грани войны противников подальше от столицы. Понимали, но сделать ничего не могли. Ведь любого служивого человека, отказавшегося исполнить распоряжение Разрядного приказа, будь он хоть простой стрелец, хоть знатный князь – сторонники Годунова тут же объявили бы изменником и трусом, не желающим защищать святую Русь от нашествия басурман. И тогда – прощай надежды на трон и даже хоть на какое-то влияние. Тут же опозорят и в глухомань таежную сошлют!
Пришлось выступать.
Разумеется, никто из знатных людей не смирился с унижением. Князья полагали устроить переворот во время похода, по обычаю местнических споров отказавшись выполнять приказы не по чину севшего боярина – после чего с позором низвергнуть худородного «царя» в простые сотники!
Но вот беда – Бориска ничего не приказывал! А нет приказа – нечего отвергать.
Разумеется, самозванец и не думал готовиться к битве с придуманными татарами. Он выстроил на берегу Оки полускомороший палаточный городок – с полотняными башнями и воротами, с домами и залами, каждый день устраивал там богатые пиры, призывал на них бояр из земского ополчения, называл себя царем, обещал пожалования и прощение податей, раздавал деньги, поил вином, кормил заморскими сластями и мясом от пуза.
Боярский сын Годунов не сказывал худородным служивым лишь о том, что без утверждения Боярской думы, без одобрения иерархами и присяги он никакой не царь, а так – название одно. Бориска же нахально называл себя законным правителем и рассыпал серебро горстями! И служивые верили, радуясь столь славному, щедрому и дружелюбному государю, называли его своим властителем. Сиречь, земство за земством переходили на сторону самозванца! Теперь, случись замятня – армия явственно встанет на сторону Годунова, даже если ей придется перебить собственных воевод.
Но и это еще не все!
Из Москвы приходили вести, что патриарх Иов готовит новый Земский собор, тщательно выбирая для него только годуновских сторонников и вычеркивая из поместных посланников своих недоброжелателей.
Князья сей хитрости ничего противопоставить не могли – ведь Боярскую думу в походе не соберешь! Нужно было возвращаться в столицу. А значит, установить собственное командование армией, согласно издревле заведенному порядку, после чего распустить земские полки и пойти на Москву. Но князья Трубецкой, Голицын и Мстиславский опять застряли в местническом споре: кто из них станет в сем командовании старшим? Чье имя будет записано в приказе выше всех прочих?
И вот уже третий день мелочное противостояние между самыми знатными и самыми старыми князьями не давало им двинуться с места! Ибо результат требовался только князю Шуйскому. Остальные же просто заботились о родовой чести.
– Карачун их всех разорви! – во весь голос ругался на своих союзников Василий Иванович. – Прав был государь Иоанн, с такими слугами и врагов не надо! Их всех в крепости бы дальние надо разогнать да худородных людишек приблизить, каковые из-за мест не лаются! Тогда бы дело сварилось!
Однако его грозных и даже опасных для боярского единомыслия слов никто не слышал. Ветер срывал их с княжеских губ, уносил на реку и там растворял в плеске волн, в шуршании камышей, в шелесте ивовых веток.
Воевода с ходу перемахнул небольшой заболоченный ручеек, впадающий в Оку, за ним повернул на примыкающую к бечевнику тропу, по ней добрался до Серпуховского тракта, привстал на стременах, обгоняя попутные возки и стремительно мелькая мимо встречных. Кто-то вез собравшейся армии припасы, кто-то увозил опустевшую тару. И те, и другие телеги были полны бочками, корзинами, кулями. Хотя изредка попадались и седла, шкуры, уставшие от безделья воины или зеленые девичьи глаза.
Промчавшись еще с полсотни саженей, Василий Иванович внезапно натянул поводья, заставив стремительного туркестанца взрыть копытами дорожную пыль, резко оглянулся на удаляющийся крытый возок, неспешно качающийся на ухабах. Скакун закрутился на месте, не понимая, чего желает его седок, а князь Шуйский внезапно осенил себя трехкратным широким крестным знамением, подкрепив православный оберег обращением к надежным родовым богам:
– Чур меня, чур, спаси и сохрани! Померещится же такое…
Туркестанец сделал на дороге еще три полных оборота, а затем во весь опор помчался в обратную сторону. Спустя несколько минут всадник нагнал возок и, опередив легкую двухдверную бричку, свежеокрашенную и обитую сыромятной кожей, потянул поводья, обернулся всем телом…
Белое, как слоновая кость, точеное лицо со слабо розовыми щеками, губы большие и алые, глаза – изумруды, густые черные брови… Горностаевый плащ накрывал слишком широкие для юной девочки плечи, стройная ножка упиралась в передок повозки, аккурат под сидушку кучера, и ее услужливо очерчивала, каждый изгиб и выпуклость, ткань легкой бежевой юбки.
– Не может быть… – одними губами пробормотал воевода.
– Ты чего, княже, творишь? – нагнал бричку молодой, еще безусый, холоп в беличьей округлой шапке и стеганой душегрейке поверх полотняной косоворотки с вышитым воротом. Слуга осторожно, не доводя до ссоры, принялся оттеснять знатного воина в сторону.
Мария своими мыслями витала уже в Москве, на новеньком, пахнущем смолой и опилками, белом от свежей древесины подворье, в любимом тихом садочке с цветочными клумбами, качелями и павлинами, подаренными батюшкой к ее именинам, под кронами двух оставшихся от прежних хозяев яблонь. Отмыться от дорожной пыли, надеть легкий невесомый сарафан из французской бязи, усесться в тени с яркими лубочными картинками, сказывающими про приключения Петрушки али про то, как мыши кота хоронили…
Внезапно слева возник всадник на стройном высоком скакуне цвета мореного дуба – могучий и величавый, сверкающий золотом, окруженный мелодичным звоном, опоясанный усыпанной самоцветами кривой саблей. Воин повернулся и вперил прямо в нее, Марию, пристальный, жадный взгляд, словно собирался сожрать свою жертву – прямо здесь, на дороге, во всем платье и вместе с плащом! От этого хищного взгляда у девочки остро екнуло в душе, а по коже пробежали зябкие колючие мурашки. Взгляд пугал – и завораживал, как завораживает краса и мощь оскалившегося на лесной поляне матерого гривастого волка.
Мария невольно отпрянула на спинку сиденья, сняв ногу с передка, облизнула мгновенно пересохшие губы и негромко спросила:
– Мама, кто это был?
– Князь Василий Шуйский, – уверенно опознала знатного царедворца женщина. – Государю нашему Борису Федоровичу лютый враг, батюшке нашему ненавистник.
– А жаль… – вздохнула девочка и снова подалась вперед. Но внезапно возникшего рядом с дрожкой «матерого волка» уже оттеснил один из слуг…
Князь Василий Иванович в этот самый миг сцапал за уздцы скакуна напиравшего на него юного холопа:
– Вы чьих будете? – мрачно спросил он.
– Князя Петра Буйносова слуги, – миролюбиво ответил паренек. – Княгиня с детьми старшими у родичей в Калуге гостевала, да к мужу на обратном пути завернула, раз уж он неподалеку оказался. Побыли тут несколько дней, ныне в столицу вертаемся. – Холоп чуть выждал и добавил: – Я же с сотоварищи обоз и семью оберегаем.
Князя Шуйского наконец-то нагнала его свита, тут же окружившая задержанного хозяином чужого человека. Буйносовские слуги тоже подтянулись ближе.
– Отстаю я, княже, – выждав еще немного, сказал холоп.
– Что? – Василий Иванович, словно бы вырванный из забытья, вскинул на него пустой взгляд.
– Сказываю, отстаю от обоза, – указал плетью вперед паренек. – Нагонять надобно.
– А, ну да, – кивнул князь Шуйский, отпустил чужого скакуна и ласково похлопал его по шее: – Скачи.
Облегченно переведя дух, холоп резко пнул лошадь пятками и с места в галоп рванул вперед по обочине.
– Все в порядке, Василий Иванович? – озабоченно проводил чужака взглядом десятник его телохранителей.
Князь Шуйский отрицательно покачал головой, поворотил коня и направил его спокойным шагом в лагерь Большого Полка.
Спустя час воевода спешился перед своим походным домом: собранной из крытой атласом кошмы, трехкрылой палаткой с просторным навесом перед входом. Благодаря сей простой хитрости – толстым войлочным стенам – в покоях Василия Ивановича было прохладно в жару и тепло в холод. А коли нужно – всегда можно было затопить две кирпичные печи, перевозимые каждая на своем особом возке.
– Ну как?! – нетерпеливо спросил поднявшийся навстречу хозяину боярин Василий Яковлевич Щелканов, думный дьяк и хранитель печати. Сгорбленный и худой, с вытянутым лицом, напоминающим крысиную мордочку, седовласый, с длинной тощей бородой, многоопытный царедворец был лютым противником худородного недалекого Годунова и активным устроителем союзов против самозванца. Вестимо, именно потому никаких назначений в походе дьяк не получил. Вот и коротал теперь время за столом князя Шуйского, наедине с запеченной уткой и кувшином вина.
– Князь Голицын видеть свою подпись ниже подписи князя Мстиславского не желает, – кратко сообщил Василий Иванович.
– Так по кругу ходить и станем?! – рухнул обратно в складное кресло дьяк и ударил кулаком по столу. – Может статься, мы грамоту повернем и все в одну линию подписи поставят?
– Я уже даже жребий предлагал, – устало отмахнулся Василий Шуйский. – Ни в какую! Без государя, чтобы места утвердил, нам сего спора не решить. А чтобы избрать царя, думные бояре должны поставить подписи…
И он обреченно развел руками.
– Надо как-то без мест сию бумагу составить… – потер виски Щелканов.
– Для «без мест» тоже повеление государево требуется.
– Не всегда… – задумчиво ответил старик.
Князь Василий Иванович хлопнул в ладони, распустил узел на груди, сбросил плащ на руки слуг, громко распорядился:
– Морсу!
Есть он не хотел. Подписей воевода добыть не смог, но хоть накормили в гостях досыта.
– Скажи, Василий Яковлевич, ты князя Петра Буйносова помнишь?
– Знамо, помню! – немедленно вскинулся дьяк. – Он из князей Ростовских, плодовитых на диво. Их там ныне уже ветвей пятнадцать наплелось. Буйносовы, Катыревы, Лобановы, Бахтеяровы… Всех с ходу и не упомнишь. А Петр Иванович в своей семейке вдобавок еще и пятый сын! Сам понимаешь, чего там от прежней родовитости осталось… Петр Буйносов, помнится, раз двадцать за места судился, да все споры проиграл. Государь Федор Иванович его пятикратно противникам «головой выдавал»[12], так что с царем покойным отношения у него сложились не лучшие. Но вот с Годуновым они снюхались, и теперича князь Буйносов у Бориски первейший и преданнейший пес! Оно, знамо дело, знатные люди к знатным тянутся, а худородные к худородным. Ныне Большим Нарядом командует. Поднялся!
Князь Шуйский от всего услышанного только крякнул, и дьяк поспешил его утешить:
– Да ты не беспокойся, княже. Петр Иванович, сказывают, токмо пушкарь хороший, но в делах дворцовых несведущ. Помехой не станет. В Боярской думе от пищалей проку нет.
Хозяин дома ничего не ответил. Он сел за стол и не спеша, мелкими глоточками, пил из серебряного кубка принесенный с ледника холодный морс, глядя при этом в пол и покусывая губу.
Вскоре его разочарованный гость, допив вино и изрядно разорив утиную тушку, отправился в царскую ставку – интриговать, вызнавать, уговаривать и хитрить.
Едва за ним опустился полог, Василий Иванович хлопнул в ладони и распорядился:
– Свиту в седло! Оседлать мне свежего коня! Приготовьте с собой бочонок фряжского и бочонок гышпанского, жареного поросенка и копченой белорыбицы, и чистые скатерти! И быстрее, дармоеды, день уходит!
Воевода Большого Наряда обитал в огромной, в двенадцать решеток[13], юрте, взятой трофеем еще пятнадцать лет назад после удачной порубежной схватки. Среди русской знати басурманское жилье считалось не столь достойным, как походная палатка, однако его удобство признавалось всеми, и потому пользовались юртами очень многие бояре. Нередко даже те, кто мог позволить себе атласный шатер с тесовым полом.
Князь Буйносов, увы, на роскошь средств пока не имел и юрту возил вынужденно. Однако во всем остальном Петр Иванович пытался выглядеть достойно родовитого человека. Его окладистая рыжая борода всегда была тщательно вычесана и имела по краям четыре косички – три слева и одну справа, – голова гладко выбрита и прикрыта вышитой жемчугом тафьей. На людях он появлялся исключительно в собольей шубе; а в ратном походе, понятно, в дорогом бахтерце с уложенными в три ряда пластинами, в островерхом шишаке, на котором русские обережные надписи чередовались с арабскими, пояс сверкал золотыми клепками, а сабля – накладками из слоновой кости.
Однако внешний блеск не мог заменить природной родовитости – и проклятие пятого сына довлело над Петром Ивановичем с самого часа его рождения. Пятый сын – это по местническому правилу пять ступеней вниз от положения отца. И потому ему доставались нижние места на пирах, задние ряды на службах, самые захудалые остроги на воеводство и самые мелкие, вспомогательные отряды под руку во время ратных походов.
Порою князю Буйносову казалось, что родовитостью он уступает даже боярским детям – и многие местнические споры это обидное подозрение неизменно подтверждали. Однако старый воин не сдавался и год за годом упрямо карабкался наверх по служебной лестнице, в сорок пять лет все же получив чин думного боярина и переселившись на окраину Москвы, в Белый город.
Всю свою жизнь больше всего Петр Иванович жалел о том, что родился слишком поздно. Ведь в те дни, когда он кричал в пеленках, государь Иван Васильевич рассорился с родовитой знатью и призвал на службу худородный люд. Именно тогда вознеслись звезды Хворостинина и Басманова, Выродкова и Скуратова, Лыкова и Адашева…
Увы, к тому часу, когда на службу вышел сам Петр Буйносов, время ссор осталось позади. Знатные рода снова сплотились вокруг трона, втаптывая служивую мелочь в грязь.
И вдруг…
И вдруг после смерти Федора Ивановича Земский собор избрал на трон ненавистного знати Бориса Годунова! И снова вспыхнули на небосклоне имена Хворостининых, Басмановых и Лыковых. А рядом с ними в числе ближайших товарищей нового царя оказался он – пятый сын буйносовского рода!
В свой неожиданный шанс Петр Иванович вцепился буквально зубами. Ведь в единый миг из худородных служак он оказался в ближайшей свите, в числе советников Годунова в ратных делах, разом на две головы перепрыгнув всех соперников, коим проиграл в прошлом местнические споры, сравнялся со знатнейшими князьями! Так что за государя князь Буйносов отдал бы жизнь без единого колебания! Исполнил бы любой приказ, безропотно стерпел любую прихоть и в любой миг – только намекни – был готов снести картечными залпами и ненавистного Василия Шуйского, и всех его прихвостней!
Князя Василия Ивановича Шуйского, лютого врага государя Бориса Федоровича, наследника царского трона по праву рождения в младшей ветви великокняжеского рода и потому требующего передать ему всю власть над державой. Причем вся Боярская дума и половина православных иерархов его в сем требовании поддерживают!
Первейший и несомненный враг…
– Повтори еще раз! – потребовал от холопа сидящий в кресле возле холодного очага князь Буйносов, завернувшийся в просторный, отделанный парчой халат. Не очень удобный, зато дорогой.
– Князь Василий Шуйский челом бьет, – снова низко поклонился совсем уже пожилой, подслеповатый слуга, наряженный в атласные шаровары, рубаху и стеганую войлочную душегрейку. – Прислал вина дорогие, угощение и желает с тобою ныне поужинать.
– Ты ничего не путаешь, Михей?
– Да как же его перепутаешь, у него одна сабля как все наше подворье стоит! Вон у коновязи спешился, и слуг при нем два десятка.
– Проклятье! – Петр Иванович невольно вцепился в свою бороду, обхватив пятерней и сильно дернув. – Чего ему тут надобно? Да еще так внезапно!
– Прикажешь прогнать?
– Да ты с ума сошел, старый! – замахнулся кулаком князь. – От дома отказать – это уже обида, оскорбление прямое. Мы, знамо, враждуем… Однако же хамить все едино не след. Он в броне? Вот же незадача!
Князь Буйносов поколебался еще мгновение и махнул рукой:
– Тащи бахтерец! На стол накройте все самое лучшее, что токмо есть! И очаг запалите! Нехорошо, когда очаг есть, а огня в нем нет… И быстрее, быстрее!
Не прошло и четверти часа, как Петр Иванович уже был готов ко встрече гостя, одетый в броню, опоясанный саблей, а тапочки на ногах сменили мягкие, как бархат, тонкие замшевые сапоги. В очаге пылал хворост, возле стола суетилась дворня с блюдами и кубками.
Князь Буйносов одобрительно кивнул и вышел за порог, широко улыбнулся, развел в стороны руки:
– Василий Иванович, какая отрада! Желанный гость завсегда к удаче!
– Петр Иванович! Сколько лет, сколько зим! – так же доброжелательно ответил князь Шуйский.
Однако, несмотря на показную радость, обниматься воеводы не стали. Оба отлично знали, чем отличается вежливость от истинных отношений. При сложившемся положении дел уже завтра они могли сойтись не за обеденным столом, а в смертной сабельной схватке.
– Я взял на себя смелость прислать угощение к столу твоему, Петр Иванович, – приложил ладонь к груди князь Шуйский. – Надеюсь, оно придется тебе по вкусу.
– Помилуй бог, Василий Иванович, ты меня обижаешь! – всплеснул руками князь Буйносов. – По нашим обычаям это хозяин гостя потчевать обязан, а не гость хозяина! Прошу в дом, к очагу моему, подкрепиться с дороги. Чем богаты, тем и рады! Ты уж не серчай, хозяйки нет, корец вынести некому. – Старый воин посторонился, пропуская знатного витязя.
– Я понимаю, мы же в походе, – кивнул князь Шуйский, проходя в юрту. Осмотрелся: – Славно тут у тебя, Петр Иванович, уютно.
– Мне татарские дома зело нравятся, – поспешил оправдаться князь Буйносов. – Они и теплые, и прочные, ветром не полощутся. Ночью от очага свет хороший, днем заместо часов служат.
– Часов? – Гость удивленно вскинул брови.
– Обычай соблюдать надобно, и дверь завсегда на юг делать, – пояснил Петр Иванович. – Тогда на рассвете солнце через вход третью решетку освещает, к девяти утра пятую, в полдень седьмую. И так до заката на десятой решетке. Очень удобно. Чуть полог шелохнулся, и ты сразу время точное видишь.
– Да, басурмане умеют устроиться со всеми удобствами, – согласился Василий Иванович. – Однако же холод от земли через любую кошму и любые ковры все едино просачивается. Пол надобно тесовый кидать, тогда юрте точно цены не будет.
– Так ведь его тогда возить за собой придется!
– Да пустое, три возка лишних, – отмахнулся князь Шуйский. – При наших-то обозах сей разницы никто и не заметит!
– Я сперва под спальным краем тес попробую, – ответил хозяин. – А там видно будет. Но ты к столу проходи, Василий Иванович, садись! Давай с тобою хлеб общий преломим, за здоровье государя выпьем!
– Во первую голову за тебя, Петр Иванович, хочу выпить! – изящно соскользнул с опасной темы князь Шуйский и опустился на подставленное холопом кресло, поднял уже налитый кубок: – Твое здоровье, воевода!
Гость честно, до дна, осушил кубок, наколол на нож кусочек тушеной убоины, тщательно прожевал мясо и сказал:
– Я тут помыслил, воевода, нехорошо выходит, коли глава Большого Полка и глава Большого Наряда до сего дня не встретились ни разу. Нам же воевать вместе надобно, коли ворог к Оке подступит.
– Сперва хорошо бы узнать, куда татары нацелятся, а уж тогда и выдвигаться. Место смотреть, планы обсуждать, – ответил Петр Иванович. – А так чего? Пустое гадание получится.
– Но, может статься, пушки Большого Наряда лучше вдоль берега расставить? – предложил Василий Иванович. – Дабы татары, где бы ни появились, везде под прицелом тюфяков и пищалей оказывались?
– Коли пушки по всей Оке растаскивать, – Петр Иванович, взяв из миски стебель ревеня, макнул его в мед и хрустко прожевал, – это выйдет все равно что пальцами растопыренными в стену бить. Большой Наряд должен быть вот, – сжал пальцы князь Буйносов, – в кулаке!
– Пушки тяжелы, с места на место не потаскаешь, – покачал головой гость. – А ну, составишь ты их все в одном месте, а ворог в другом пройти захочет. И что тогда?
– А воевода-то при армии на что? – рассмеялся опытный пушкарь. – Я тебе расскажу, Василий Иванович, как сие делается. Выбираешь поле чистое, ровное, широкое, на котором укрыться негде, да с одной стороны все стволы, что имеются, в один ряд ставишь. Опосля перед ними полки разворачиваешь. Крепкие перед нарядом, слабые с краю. Ворог слабину видит, силой всей на край наваливается, тут боярские дети и отворачивают, через поле уходят. Ворог за ними. Как только нехристи все место отведенное заполонят, тут ты по ним залп общий и даешь. Была армия могучая, остается токмо мясо парное. Сколько мы таким нехитрым способом свеев и ляхов переби-или-и… – покачал головой Петр Иванович. – Не счесть! Схизматики, они ведь к ратному делу тупые, воевать совершенно не умеют. Пушки у них – это разве со стен городских погрохотать али для осады. В поле же токмо на копья да на мечи полагаются. Не умением, а числом, толпою крикливой побеждать надеются.
– А что татары? – приободрил хозяина князь Шуйский, поднимая вновь наполненный слугой кубок.
– С татарами хуже, – признал князь Буйносов. – Они быстрые, ушлые, хитрые. В легкую победу не верят, в ловушки не скачут, в лоб на полки ни в жисть не нападут! Крутятся, вовсюда тыкаются, слабое место ищут. Чуть зазеваешься – ан они уже за спиной, твои обозы грабят. Не-ет, татар ловить надобно да пути отхода закрывать. Токмо тогда под пищали и подведешь.
– За тебя выпили, Петр Иванович, давай теперь за супругу твою, здоровья ей, долгие лета да детишек поболее! – поклонился одною головой князь Шуйский. – Уж прости, имени ее не ведаю.
– Мария, Василий Иванович, – ответил хозяин. – Благодарствую за уважение…
Они коснулись кубками, выпили вино, и князь Шуйский спросил:
– Вестимо, скучаешь без нее, Петр Иванович?
– Знамо, без супруги завсегда пусто, – согласился князь Буйносов. – Но навещала она меня сегодня, порадовала. С детьми старшими по дороге завернула.
– Детьми? – чуть подался вперед и еле заметно прищурился гость.
– Да, Василий Иванович. Сын у меня старший, Иван, да дочь Мария, погодки, – охотно поведал воевода, не заметив изменений в собеседнике. – Ну, и две младшеньких, на восемь лет отстают.
– Старшая, небось, уже сосватана?
– Да помилуй бог, Василий Иванович, – замахал руками князь Буйносов. – Ей же всего четырнадцать! Еще года два о женихах и думать нечего!
– Девицы разные бывают, Петр Иванович, – пожал плечами гость. – Иные и в тринадцать созревают, другие и в осьмнадцать еще дети.
– Не-е, Мария уже не ребенок, – покачал головой воевода. – Однако же спешить ни к чему. Пусть в тело войдет, здоровье накопит. Нет, Василий Иванович, раньше шестнадцати и разговоров никаких вести не стану. Ты как полагаешь, княже?
– Ты отец, Петр Иванович, тебе виднее… – Князь Шуйский занес руку над столом, чуть поколебался, опустил ее на соленый огурчик, кинул в рот, прожевал и поднялся: – Благодарю за хлеб, за соль, воевода, рад был с тобой побеседовать. Умен ты, вижу, интересен, легко с тобой и спокойно. Жаль, раньше мы так не встречались, не сидели за общим столом. Ты ведь ныне в Москве обитаешь? У меня там подворье в Белом городе, за Курскими воротами. Заходи как-нибудь с супругой, буду рад видеть!
– Благодарствую, Василий Иванович, обязательно навестим. – Хозяин юрты проводил гостя за порог, почти до коновязи, остановившись всего в трех шагах от темного высокого скакуна.
Холопы гостя засуетились, затягивая подпруги драгоценному туркестанцу, отвязывая от коновязи узду.
Князь Шуйский приложил ладонь к груди, уважительно склонил голову, затем легко и уверенно, без помощи слуг, поднялся в седло и с места сорвался в широкую рысь. Ратная свита с криками и разбойничьим посвистом унеслась за хозяином.
Воевода Большого Наряда, задумчиво глядя ему вслед, вскинул голову, потер войлочной тафьей бритую макушку и растерянно пожал плечами:
– Что это было? Прислал два бочонка, выпил два кубка. Ничего не попросил, ничего не пообещал. Умчался довольный. Чего ему было нужно? Ведь не просто же так он ко мне в гости самовольно заявился?! Что он ухитрился от меня получить, коли так повеселел?
– Как прикажешь, княже? – подкрался сзади старый верный Михей. – Со стола прибирать али еще посидишь?
– Коня седлайте, – негромко ответил князь Буйносов. – Борису Федоровичу, верно, уже донесли, что его ближайший слуга с его самым лютым ворогом вино попивает. Надобно ехать к государю, оправдываться.
Царь принял воеводу сразу. Вестимо, и вправду уже знал о случившейся встрече и ныне жаждал получить подробности. Ближнего слугу он принял по-домашнему, в отделенном от палатки крыле, завешанном от шума двойными пологами на стенах, с персидским ковром на твердом, тесовом полу и двойным же потолком, причем нижний был сделан из голубого шелка и свисал над головами причудливыми волнами.
Борис Годунов сидел, откинувшись, в низком кресле с широко расставленными подлокотниками – босой, одетый в простой до обыденности стеганый бухарский халат, не имеющий никаких украшений, на голове его лежала такая же простая, вышитая катурлином тафья. Борода царя выглядела неухоженной, растрепанной, лицо отекло, щеки и лоб горели нездоровым румянцем. Как ни смешно сие прозвучит, но ежедневные пиры были тяжкой и неблагодарной работой, отнимающей все силы и размягчающей разум.
– Рад видеть тебя, Петр Иванович, – не отрывая головы от спинки походного трона, слабо улыбнулся самоназванный правитель. – Скажи мне, друг мой, что ты принес мне от князя Шуйского искреннее покаяние и клятву вечной верности!
– Я бы рад, Борис Федорович, – приложил ладонь к груди князь Буйносов, – но я совершенно не понимаю, каковое послание привез от своего гостя! Приехал он сам, одарил от души, ничего не пообещал, ничего не спросил. Выпил за мое здоровье, да с тем и уехал.
– Как интересно… – Веки усталого правителя поднялись. – Но ведь зачем-то он приходил?
Воевода в ответ смог лишь недоуменно пожать плечами.
– О чем беседовали? – Царь Борис опять устало приопустил веки.
– О том, как пушки для обороны Оки надобно расставлять, о семье, о детях. Ну, как обычно, коли говорить не о чем.
– У князя Шуйского нет семьи, – тихо напомнил Годунов.
– Так про мою вспомнили, – опять пожал плечами Петр Иванович. – За супругу князь тост поднял, про сына и детей спросил. Вел себя зело вежливо.
Борис Годунов помолчал в задумчивости, помял губы зубами, поинтересовался:
– Что спрашивал?
– Да что обычно спрашивают? Сколько лет, сосватана уже али нет?
– Сосватана? – ласково поинтересовался царь.
– Рано ей еще! Пусть еще годика два подрастет.
– А про сына чего спрашивал?
Князь Буйносов замялся.
– Не спрашивал… – понял Годунов. – Тогда расскажи мне о своей дочери, Петр Иванович.
– А что можно про пигалицу малую рассказать, государь? – развел руками князь. – Вроде как не дура, на здоровье не жалуется, собою пригожа. Коса толстая, глаза зеленые, бедра широкие…
– Что-о?! – резко поднял веки государь и даже приподнялся на троне.
– А что? – не понял Петр Иванович.
– Коли князь примчался сегодня, стало быть… Князь Шуйский мог сегодня увидеть твою дочь?
– Навещали они меня, Борис Федорович, – неуверенно ответил воевода. – Сегодня поутру уехали…
– Значит, видел!!! – рывком поднялся из кресла Борис Годунов. – Вот это да!
– Что? – вконец растерялся князь Буйносов.
– В гости к тебе Василий Иванович просился? – повернул к нему лицо государь.
– К себе звал… Вестимо, на ответное приглашение рассчитывает…
– Да!!! – ударил себе кулаком в ладонь самоназванный царь. – Вот это удача!
– Борис Федорович! – буквально взмолился воевода. – Да объясните же мне, грешному, что округ меня творится-то?!
– Я так надеюсь, это Господь услышал страстные молитвы патриарха Иовы и сотворил для нас чудо, – улыбнулся Борис Годунов. – Небеса даровали тебе силу для укрощения князя Василия Шуйского, Петр Иванович, для приведения его к покорности и смирению!
Воевода Большого Полка молча развел руками, демонстрируя полное непонимание услышанного.
Самозваный государь опустил взгляд, потер лоб, снова улыбнулся.
– Ты при дворе совсем недавно, Петр Иванович, и многого не знаешь, – почти ласково заговорил Борис Годунов. – Я же на сию службу пришел еще новиком и хорошо помню Василия Ивановича в юности. В те времена он ничуть не напоминал того угрюмого нелюдимого скупердяя, каким ты привык его видеть. Молодой Шуйский был разгулен, дружелюбен и весел. Жениться ему было запрещено, однако иметь друзей и знакомых, понятно, не возбранялось. Двадцать лет тому назад возле него появилась спутница именем Елена, с каковой князь не расставался почти пятнадцать лет, до самой ее кончины. После чего навеки помрачнел. Как ты понимаешь, в отсутствие таинства брака подобную верность можно объяснить токмо великой и искренней страстью. Я не очень хорошо помню княжну Елену, однако же одну ее черту забыть невозможно. Яркие зеленые глаза!
– А-а-а… – Петр Иванович наконец-то начал хоть что-то понимать.
– Сколько сейчас князю Шуйскому? Сорок семь али сорок восемь? – сам себя спросил правитель. – Самый влюбчивый возраст! Седина в голову, бес в ребро. Коли его прежние чувства вспыхнут снова… Тут главное не спугнуть, не дать сорваться с крючка. Сильно не давить, вытягивать потихоньку уступку за уступкой. Манить, обнадеживать, но не отдавать…
– Ты полагаешь, государь, что Василий Иванович откажется от своих планов на трон из-за глаз моей дочери?
– Не стоит, Петр Иванович, недооценивать силу любви, – покачал головой Борис Годунов. – Ради любви царевичи отказываются от высшего звания и идут поперек отцовской воли, ради любви царедворцы обручаются с бесприданницами, а красны девицы отказываются от княжеского титула, дабы выйти замуж за худородного любимого.
– Да сказки это все, государь! – снисходительно хмыкнул князь Буйносов. – Девичьи грезы. Покажи мне хоть одну таковую простушку в реальном мире!
– Будь осторожнее в словах, Петр Иванович, – покосился на него Годунов. – Ведь ты говоришь о моей жене.
Воевода закрыл рот так торопливо, что по палатке прокатился стук его зубов.
– Сделаем так… – вскинул палец к губам самозваный правитель. – Раз Шуйский к тебе с подарками прибыл, завтра поедешь отдариваться. Я велю лучшие вина и яства из моих припасов тебе прислать. А станешь с Василием Ивановичем угощаться, обмолвись между делом, что от опасностей грядущих желаешь семью свою в смоленское поместье отправить. Вроде как смутой все вокруг пахнет. Но если все спокойно будет, так сии предосторожности ни к чему, и ты ждешь его по возвращении в Москву к себе в гости. Медку хмельного выпить, с семьей познакомиться. Токмо про дочь свою даже полусловом не поминай! Князь Шуйский не должен знать, что мы догадались о его интересе! Иначе он на наш манок не поддастся… И тянуть, тянуть как можно дольше! Как только он женится на твоей дочери, то все мы станем не нужны. Разом про все уговоренности позабудет.
– Коли ты желаешь, государь, чтобы я отдал свою дочь за князя Шуйского, я это сделаю, – клятвенно склонил голову воевода.
– Дорогой Петр Иванович… – изумленно вскинул брови Борис Годунов. – Разве породниться со знатнейшей семьей нашей державы – это такая большая жертва?
Князь Буйносов прикусил губу. Посмотреть на дело с этой стороны он как-то не догадался.
Судьба переменчива. Сегодня царствует покровитель худородных, завтра у власти может оказаться кто-то другой. Между тем Шуйские знатны и богаты сами по себе, даже пребывая в опале. Став их близкими родичами, детям, внукам, правнукам и праправнукам Петра Ивановича уже никогда не придется начинать службу сотником в захудалом остроге, как ему самому. Они станут начинать стольниками, подьячими, московскими дворянами! Ради такого будущего всего рода Буйносовых вполне можно пожертвовать одной из трех дочерей.
– Ты токмо слушай меня, Петр Иванович, и сам ничего лишнего не делай, – следя за переменами на его лице, вкрадчиво посоветовал Годунов. – И тогда хорошо выйдет для всех. И для тебя, и для меня, и для твоей дочери, и даже для князя Василия Шуйского. Тут важно не спешить, и покуда уверенность в его любви не появится, не проговориться.
– Да, государь, – кивнул князь Буйносов.
– Тогда завтра навести Василия Ивановича и пригласи его в гости.
– Да, государь, – поклонился Петр Иванович и вышел из палатки.
Оставшись один, Борис Годунов покачал головой и трижды быстро перекрестился.
Воевода Большого Наряда был то ли излишне наивен, то ли излишне честен, то ли излишне прямолинеен, но он совершенно не умел интриговать. И вот теперь, по усмешке небес, именно от его языка, от его умения вести разговоры с намеками и недомолвками, от таланта вовремя удержаться от лишнего слова или прикинуться простаком зависело будущее русского престола и всей православной державы.
Воистину, умеют боги пошутить над смертными!
И вот же диво! После дружеского ужина князей Шуйского и Буйносова слухи о творимых старорусской знатью заговорах сошли на нет, и к сентябрю армия вернулась в Москву в полном порядке и благополучии. Без единой ссоры и даже простой перебранки!
12 февраля 1599 года
Москва, Васильевский спуск
На самой верхней площадке высокой бревенчатой горки могучий Василий Шуйский и юная Мария, взявшись за руки, ступили на сверкающую глянцем, идеально отполированную толстую ледяную корку, уходящую резко вниз, толкнулись – и понеслись, ускоряясь все быстрее и быстрее. Уже через несколько мгновений в лицо ударил ветер, лихо растрепавший торчащие из-под шапки волосы девочки и задравший полы каракулевого кафтана князя Шуйского.
Десять саженей, двадцать, тридцать…
– А-а-а!!! – Княжна Буйносова закачалась первой, пару раз с силой рванула спутника за руку, а потом резко наклонилась и схватила его за пояс.
Василий Иванович невольно вскрикнул и рухнул на спину. Девочка упала рядом, и они понеслись дальше, продолжая разгоняться, соскочили с горки на залитый водой склон, в замерзший ров, с него на лед реки, и, постепенно замедляясь, докатились до противоположного берега.
– Ты первый упал, ты первый, ты первый! – вскочив, захохотала княжна.
– Зато в этот раз мы устояли почти до самого низа горки, – не стал спорить князь.
– Еще, еще! Теперь точно до конца удержимся! – Девочка побежала через реку, но у противоположного берега замедлила шаг, оглянулась: – Как много людей…
На горку выстроилась изрядная очередь – наверное, не меньше часа ждать придется. В ясный солнечный день всем и каждому хотелось прокатиться с самой большой горки страны. Хвост тянулся от склона вдоль крепостной стены, заворачивал к каруселям, огибал «гигантские шаги» и выходил обратно к горке.
Князь Шуйский прикусил губу. Он, конечно, был знатным человеком, и неподалеку крутилось три десятка его холопов и несколько буйносовских, однако москвичи, известное дело, народ своевольный и к чинам безразличный. Без очереди не пропустят. На силу тоже лучше не полагаться – побьют. Вон толпа какая набралась! И холопов разгонят, и самого опозорят.
Пока Василий Иванович мучился в раздумьях, как вместе со спутницей пробиться наверх мимо черни, княжна вдруг вздохнула:
– На Воробьевых горах, сказывают, склон еще выше. Да токмо туда добираться далеко очень.
– Разве это далеко?! – сразу повеселел князь и свистнул через губу, щелкнул пальцами, махнул рукой слугам. Коноводы бегом подвели двух туркестанцев, буланого и гнедого. Василий Иванович, отодвинув в сторону встрепенувшихся нянек, подсадил Марию в седло, сам заскочил на второго скакуна, подобрал поводья, резко выдохнул: – Пошел!
Послушные кони тут же сорвались с места, стремительно уносясь вдоль Москва-реки. В лицо ударил колючий морозный ветер, из-под копыт полетела снежная пыль. Дробный топот уносил спутников мимо стен Кремля, Белого города, за ощетинившуюся причалами излучину. Они повернули влево по ведущей к Воробьевскому дворцу дороге, но за версту до царского подворья остановились возле веселящегося на высоком холме люда.
Здесь стояли пять забавных снежных баб – в полтора человеческих роста высотой, с черненными угольной крошкой или подкрашенными золой широкими юбками, с огромной грудью, волосами из соломы и широкими ртами, с длинными зубами из ломаных веток. Чуть дальше возвышалась полуразрушенная снежная крепость – похоже, пару дней назад ее брали штурмом. На поляне между молодыми елками горел костер, вокруг стояли лотки с пирогами и рыбой, на костре кипели котелки.
Впрочем, большинство девиц и добрых молодцев находились не возле угощения, а на крутом заснеженном склоне. Кто-то катился на санях вниз, кто-то тянул их наверх, кто-то кувыркался где-то на середине.
Князь Шуйский тихо ругнулся про себя – здесь не было залитой водой ледянки, только утоптанный наст. А по нему так просто не покатаешься. Но вслух Василий Иванович ничего не сказал. Осадил скакуна, спешился и, подхватив княжну за бедра, помог ей спуститься.
Холопы из свиты отстали еще где-то возле Кремля – куда там обычным лошадям за туркестанцами угнаться! И потому, оставшись наедине со спутницей, князь мог позволить себе некоторые малые вольности.
– Позволь коней подержать, боярин! – подскочил паренек в распахнутом овчинном тулупчике, под которым алела полотняная косоворотка. – С горки прокатиться не желаешь? Вон санки мои стоят. Новые, ходкие, не пожалеешь!
– Молодец! – искренне обрадовался услуге Василий Иванович, бросив мальчишке поводья. – Расторопному слуге и рубля не жалко.
Указанные пареньком сани, сплетенные из ивовой лозы, на гнутых деревянных полозьях, были не такими уж и новыми, но зато длинными, вдвоем поместиться можно.
– Попробуем? – Князь Шуйский подкатил сани к склону, уселся позади. Мария, плотнее запахнув охабень, охотно забралась вперед, откинулась спиной на грудь своего спутника.
Мужчина толкнулся, поставил ноги на полозья, и сани начали разбег, раскачиваясь и похрустывая, подскакивая на кочках, легко пробивая высокие кусты прошлогодней травы – и чем быстрее неслись санки, тем выше становились эти прыжки. Княжна, не выдержав, закричала от восторженного ужаса, крепко вцепилась пальцами в руки своего спутника.
– Не-е-ет!!! – Когда сани взлетели особенно высоко, девочка откинулась и повернула голову, вжимаясь в грудь сильного бывалого воина, зажмурилась…
Но они уже вылетели на лед, и полозья заскользили по ровной поверхности.
– Еще! – Мария, едва сани остановились, вскочила уже со смехом. – Как здорово! У меня чуть сердце не остановилось! Василий, давай прокатимся еще!
– Конечно, моя красавица… – Князь Шуйский огляделся и понял, что тянуть нехитрый возок придется самому.
Однако вскорости его старания были вновь вознаграждены восторженным криком княжны, ее счастливым смехом, радостным выдохом:
– Еще!
Они снова поднялись на самый верх, опять уселись, понеслись навстречу реке. Прыжок, другой, третий – и вдруг все закружилось, закувыркалось. Князь врезался плечом во что-то твердое, перекатился, получил санями по голове, снова перевернулся, раздавил ивовый куст – и там на миг задержался. Но тут же получил мягкий толчок, заскользил дальше. Остановился, привлек к себе Марию, с тревогой спросив:
– Ты не ушиблась, моя хорошая? Ты цела?
Но княжна, растрепанная и запорошенная снегом, хохотала, привалившись к его груди и глядя прямо в глаза. Вдруг замерла, склонила голову набок и торопливо, словно клюнула, чмокнула в губы – и снова засмеялась, вскочила и стала быстро подниматься вверх по склону.
Невинный поцелуй для девочки – но зрелого мужчину он пронзил, как удар копья! Обжег, словно кипящая смола.
Это была она! Его Елена! Помолодевшая до самого детства, совсем еще юная, незрелая – но это была она! Ее смех, ее голос, ее задор. Ее губы…
Любовь вернулась! Ненаглядная княжна Елена Василия Шуйского вернулась к нему из черного бездонного небытия!
Расчет Бориса Годунова оказался точен. Теперь больше всего на свете князь Василий Шуйский боялся оказаться с отцом княжны Марии по разные стороны поля боя – рубиться с родителем своей любимой, стрелять в него. Ранить, а может быть, и убить…
Это будет означать, что он потеряет возрожденную Елену навсегда. И потому законный наследник русского престола сдерживался. Скрипел зубами от ненависти, ругался, протестовал, но шаг за шагом отступал перед напором патриарха Иова и его ставленника.
Получив приглашение от князя Буйносова, Василий Иванович махнул рукой на воеводство Годунова, перестал уговаривать знатных бояр низложить самозваного государя, как невместного во главе армии. Что, впрочем, не стало большой жертвой – все едино князья никак не могли сговориться о старшинстве.
Однако по возвращении в Москву, после того, как князь Шуйский успел дважды посетить подворье Буйносовых и познакомиться с Марией, Борис Годунов неожиданно для всех переехал из Новодевичьего женского монастыря в царские покои в Кремле.
Вот тут и надо было поднимать всю знать, вооружать холопов – и выкидывать самозванца прочь из столицы! Решить сию презренную напасть одним махом раз и навсегда! Но князь Шуйский знал, что отец Марии станет защищать своего повелителя до последней капли крови, что именно он первым встанет на пути освободителей, что сражаться придется именно с ним – и не посмел.
Затем патриарх Иов созвал новый Собор с тщательно подобранными представителями – и Василий Иванович опять не стал препятствовать сему безобразию силой.
Правда, даже новый, подобранный один к одному Собор все равно не избрал Годунова в цари. И тогда Иов пошел другим путем. Он составил списки знатных бояр, дьяков и высших иерархов и стал собирать подписи под избирательными листами по одной. У него опять ничего не получилось, но патриарх был целеустремлен и настойчив. Иов выбросил старые списки и составил новые, куда включил имена только тех людей, каковые подписали предыдущую грамоту.
Доходило до смешного. В подписных листах не оказалось не только митрополита Гермогена, но и ни одного из казанских архимандритов! Ибо тамошние иерархи подобного унижения православной державы видеть не хотели. И потому за избрание Бориски на царствие от имени епархии подписались некие, никому не ведомые священники.
И опять князь Василий Шуйский стерпел это надругательство над здравым смыслом!
Нет, он не отказался от борьбы. Боярская дума раз за разом отвергала все эти скоморошьи выборы, отказывалась от присяги самозванцу, отвергала все его решения, как невместные. Вот только… Патриарх Иов еще со времен государя Федора Ивановича стоял во главе правительства. И потому именно он ныне распоряжался казной и землей, ему подчинялись приказы, воеводы, наместники – все служивые люди. Свергнуть правителя, взять власть, установить если не свое, то хотя бы боярское правление, созвать истинный Собор можно было только силой!
Но стоит применить силу – и из жизни князя Шуйского вновь исчезнут чудесные зеленые глаза и счастливый девичий смех. Стоит применить силу – и он снова потеряет возрожденную Елену.
Князь оказался неспособен на такую жертву даже ради царского венца.
5 апреля 1599 года
Москва, подворье князей Буйносовых
– Батюшка, батюшка! – Едва только Петр Иванович переступил порог горницы, Мария повисла у него на шее, ткнулась носом в холодную пышную бороду, затрясла головой, глубже зарываясь в нее лицом, и тут же отпрянула: – Это было так здорово, батюшка! Князь Василий волка руками взял! Прямо с седла ему на спину ка-ак прыгнет! Опрокинул да зажал, и ремнем, ремнем лапы крутит! А еще я сокола с руки пускала! Молодого, большие тяжелые шибко, но глухаря взяла! А еще двух лисиц!..
– Вижу, охота удалась, – широко улыбнулся хозяин подворья, взял дочь за плечи, поцеловал в лоб, после чего быстро осенил место поцелуя крестом. – Повеселились на славу!
– Я ведь тебя приглашал, Петр Иванович! – торопливо напомнил князь Шуйский. – Ты сам отказался.
– Так ведь служба, Василий Иванович, – развел руками хозяин подворья. – Но по стараниям и награда. Ныне мне государь обширное поместье в Заволочье пожаловал, на полтораста дворов. Полагаю сии земли на приданое для Марии поберечь. Замуж теперича не с пустыми руками отдам, доход получит солидный.
Князь Шуйский как-то сразу помрачнел, а Мария, наоборот, пропустила отцовские слова мимо ушей, весело сообщила:
– Я попросила князя Василия ужина дождаться, с нами откушать. А то так вышло, что он на охоте токмо меха добыл, а мне дичь досталась. Нельзя же после такого выезда голодным оставаться. Я повелела глухаря своего для нас с князем запечь!
– Для нас для всех, – уточнил Василий Иванович. – Птица попалась большая, мясистая. На всю семью хватит.
– Моя дочь принесла домой первую в своей жизни добычу! – с улыбкой пригладил бороду хозяин подворья. – С нетерпением жду ужина!
Разумеется, вечером на княжеском столе имелось множество угощений: заливная щука и копченые судаки, семга и белорыбица, маринованные грибочки и соленые огурцы, квашеная капуста и моченые яблоки. Вино и хмельной мед. Однако украшением стола, разумеется, стало блюдо с целиком запеченным глухарем – какового, ради такого случая, отпробовать первой дозволили Марии. И весь ужин девочка, захлебываясь восторгом, рассказывала о вчерашней охоте: о полетах кречета, о скачке по бездорожью, о ловле зайцев с седла и погоне за волчьей стаей…
Однако ужин – это все-таки не пир, и после трех кубков Василий Иванович поднялся:
– Благодарю за хлеб, за соль, дорогие хозяева, однако пора и честь знать.
– Солнце уже садится, князь Василий! – тут же вскинулась девочка. – Время позднее. Куда тебе идти на ночь глядя? Оставайся!
– Солнце уже садится, милая, а я все еще до дома после охоты не добрался, – улыбнулся ей мужчина. – Мое подворье здесь неподалеку. Коли поспешу, до заката успею.
– А завтра ты придешь, князь Василий? – с надеждой спросила девочка.
– Завтра, боюсь, не успею. Но вскоре мы обязательно увидимся! – пообещал он.
– Я провожу тебя, княже! – поднялся хозяин дома.
Вместе они вышли из горницы, миновали коридор. Возле лестницы гость оглянулся на дверь трапезной и негромко сказал:
– Вот ты и стал задумываться о сватовстве, Петр Иванович…
– Не то, чтобы так, Василий Иванович, – пожал плечами князь Буйносов, – однако же года через два Мария расцветет… И к тому времени мне надобно быть готовым. Знать, что смогу выделить и что пообещать.
– Твоя Мария и без приданого лучшее сокровище! – искренне ответил гость.
– Да уж вижу, с моей дочерью вы общий язык нашли, – спускаясь по лестнице, признался хозяин дома. – С первой встречи душа с душой совпали! Прямо диво какое-то.
– Это ты верно заметил, Петр Иванович, совпали, – согласился князь Шуйский. – Это не чудо, это знак небес. Похоже, мы созданы друг для друга.
– Твои речи звучат двусмысленно, Василий Иванович.
– Разве? – удивился князь Шуйский. – Мне кажется, я выразился достаточно ясно.
Они спустились, прошли через сени, и только на крыльце князь Буйносов ответил:
– Мария еще слишком юна, Василий Иванович, чтобы вести подобные разговоры.
– Я прожил в одиночестве семь лет, Петр Иванович, – остановился гость. – Подожду и еще два года. Когда я могу видеть твою дочь, ожидание не в тягость. Рядом с нею моя душа отдыхает. Рядом с нею в жизнь возвращается радость. Что же до плотского влечения… Оно для человека не самое главное, оно может и подождать. И потому я хочу попросить тебя, Петр Иванович: не ищи для Марии женихов. Отвечай, что сосватана. Когда она заплетет в косу яркую ленту, я попрошу у тебя ее руки.
– Тебе запрещено жениться, княже, – покачал головой хозяин дома. – И государь сего запрета покамест не отменял.
– Я есмь законный наследник русского престола, Петр Иванович, – развернул плечи князь Шуйский. – И уж за два года я точно смогу занять свой трон! Посему мне не будет дела до запретов почивших царей. Я своею волей дам себе такое позволение и сделаю твою дочь государыней величайшей державы ойкумены!
– Ты забываешь, с кем разговариваешь, Василий Иванович… – понизил голос князь Буйносов. – Я думный боярин, первый советник царя и его воевода, присягнувший Борису Федоровичу на верность! Твои слова пахнут крамолой, княже. Ты говоришь мне о низвержении правителя, которому я поклялся служить честно и искренне, ты соблазняешь меня на измену, суля возвышение после переворота через брак с моей дочерью. Прости, Василий Иванович, но я начинаю сомневаться в искренности твоих намерений. Ибо обещание твое отсрочено на два года, а изменить ты предлагаешь прямо сейчас. Могу ли я быть уверен, что ты клянешься посвататься к Марии из любви к ней, а не из желания склонить меня к крамоле?
– Я желаю увидеть ее своей женою, что бы то ни случилось, Петр Иванович! – горячо ответил князь Шуйский. – Хоть в царствии, хоть в изгнании, хоть в богатстве, хоть в бедности!
– Докажи! – повернул голову к нему хозяин подворья. – Я, Василий Иванович, никогда о сем не говорил, не вспоминал, от дома своего тебе не отказывал, но раз уж ты сам начал сей разговор, то давай скажем прямо. Я есмь первый слуга царя, ты есть открытый изменник, желающий государя Бориса Федоровича низвергнуть. Наша дружба крепка, и твои частые визиты в мой дом уже давно вызывают непонимание при дворе, разные подозрения и шепотки за спиной. Посему узел сей гордиев нам надлежит решительно разрубить. Либо ты, княже, подписывай грамоту с присягой на верность царю Борису Федоровичу, и тогда я с радостью стану привечать тебя хоть каждый день, поклянусь на кресте и огне отдать свою дочь за тебя замуж и разрешу тебе и впредь с нею встречаться… Под приглядом нянек и холопов конечно же! Либо… Либо дружить с крамольником я более ужо не смогу, и о дочери моей тебе придется позабыть, пока вся смута нынешняя не уляжется.
Петр Иванович глубоко вздохнул и положил ладонь на плечо сразу задумавшемуся гостю:
– Ты знаешь, Василий Иванович, как ты мне люб. Тянул я со всем этим, сколько мог. Но мы с тобой люди чести, и оба понимаем, что означает клятва верности. Нельзя одновременно быть честным слугой государя и лучшим другом его врага. Надобно определяться.
– Я понимаю… – негромко ответил князь Шуйский, крепко взявшись за перила и подняв лицо к совсем уже темному небу.
В жизни каждого мужчины наступает час, когда ему надлежит выбирать, что для него важнее: обладать всем миром либо обладать любимой женщиной.
Князь Василий Шуйский сделал сей выбор уже достаточно давно, еще минувшим летом.
Теперь ему осталось лишь признаться в нем всем остальным…
– Да будет так! – сказал он ночным небесам.
Важное известие Петр Иванович сообщил государю наедине, переходя вместе с ним из Думной палаты в покои женской половины. Патриарх со свитой к сему моменту уже удалился к себе в Чудов монастырь, дьяки разошлись обедать, дворцовая свита еще не собралась. В этот миг воевода и озвучил заветные слова:
– Князь Шуйский согласен!
– На что? – уточнил Борис Годунов, резко замедлив шаг.
– Он подпишет шертную грамоту[14].
– Чего Василий Иванович требует взамен?
– Право жениться, когда захочет и по своему выбору.
– Отлично! – тихо рассмеялся царь. – Твоя дочь ухитрилась сотворить то, что было не по силам целой армии. Она привела к повиновению весь род князей Шуйских! Держи его и дальше в сей сладкой тюрьме, Петр Иванович, а свадьбу Марии мы как-нибудь оттянем. Получается, с главной опасностью мы справились… Теперь нужно избавиться от второстепенной. У меня есть к тебе поручение, княже. Очень важное, но при том и весьма прибыльное…
15 апреля 1599 года
Москва, подворье боярских детей Захарьиных
Пирушка, затеянная Федором Никитичем для московских боярских детей, завершилась в ранние сумерки. Остепенившийся, женатый человек, боярский сын уже не закатывал многодневных гуляний, и потому гостей следовало отпускать засветло. А поскольку веселились ныне люди молодые, то и традиционную прощальную чашу они выпивали с посоха хозяина. Сиречь, уже на крыльце гость брал в руку посох и держал – если мог – вертикально. На навершие посоха ставился небольшой серебряный кубок, в который слуга наливал светлое немецкое вино.
Коли боярин удерживал посох и не ронял кубка, то он с гордостью выпивал «посошок» за здоровье хозяев, обнимал Федора Никитича, целовал хозяйку и уходил вниз по ступеням. Если ронял, то к хозяину и его супруге он уже не допускался, и под общий хохот слуги уводили бедолагу в дом, в верхние горницы – баиньки. Таковой гость считался слишком пьяным, чтобы отпускать его в дорогу.
Древняя традиция жутко злила боярского сына Захарьина – и нравилась его супруге. Не из-за поцелуев, нет. Веселила нервозность мужа. Ревнует – значит любит.
Вот и на этот раз, едва они поднялись в свою опочивальню, Федор Никитич угрюмо спросил:
– Губы не болят?
– Но ведь ты же их исцелишь, любый мой? – Ксения закинула руки за шею своего единственного ненаглядного мужчины. – Али я не по твоей воле с угощением старалась, гостей привечала? Вот скажи, счастье мое, отчего ты каждую неделю бояр знакомых и незнакомых за свой стол зовешь, пиры закатываешь, тосты за меня и служивый люд поднимаешь, коли опосля сам же недоволен оказываешься?
– Да нехорошо как-то… – пожал плечами Федор Никитич. – Мы с тобой счастливы, покойны, жизнью и достатком наслаждаемся, а они службу несут, ночами не спят, кровь проливают. Надобно им за тягости сии хоть чем-то отплатить. Хоть кубок вина поднести да яствами вкусными накормить.
– Коли тебя совесть так мучает, сокол мой ясный, отчего просто вклад в монастырь не сделать, молебен за них в церкви не заказать?
– А что боярам проку от вкладов сих да молебнов? – усмехнулся Федор Никитич, приглаживая ладонью ее пряди. – Вот выпить хорошо у друга своего да закусить вдосталь – вот это совсем другое дело!
– Да бабу красивую поцеловать, – не утерпев, добавила Ксения.
– Ты вызываешь в них зависть вместо благодарности, – прошептал Федор Никитич, и губы его коснулись кожи любимой, короткая жесткая борода защекотала шею. – Лютую, невыносимую зависть…
– Тебе так нужна их благодарность? – Женщина самим сердцем ощутила страсть своего мужа, и от него, изнутри, по телу потекла волна предательской теплой слабости.
– Надобно, чтобы не забывали в Москве Захарьиных… – Сильные ладони сжали ее грудь, губы добрались до шеи, целуя с такой яростью… Что как бы поутру не осталось следов…
– Ну, поцелуев моих они точно не забудут, – подбросила еще охапку хвороста в огонь ревности женщина и, похоже, переборщила: супруг зарычал, поднял ее за бока, опрокинул на стоящие под окном скамьи, грубо задрал платье и нижние юбки.
– Федя, ты чего?.. – уже по-настоящему испугалась женщина.
Боярин не ответил, а уже через миг ее всю пронзило сладкой болью. Мужнина ревность, ярость, страсть ворвались в женское тело, пронзив, казалось, насквозь – поглощая, покоряя, заливая нестерпимым огнем сладострастия, кружащего голову и смывающего разум. Ксения закружилась в этом жарком водовороте, то утопая, то взмывая ввысь, взрываясь вспышками наслаждения, теряя силы и снова вспыхивая огнем.
Муж зарычал, рывком выпрямился, словно скрученный судорогой, резко выдохнул и наклонился вниз. Посмотрел в ее лицо и наконец-то, впервые за вечер, поцеловал в губы.
– Ты мой лев, ты мой зверь… – Ксения запустила пальцы в его короткие волосы. – Ты мой единственный и неповторимый. Ты мой любимый, ты самый лучший на всем белом свете! В этом мире некому сравниться с тобой. Ты, и только ты! Мы всегда будем вместе, до самого последнего вздоха, и пусть весь мир завидует нашему счастью!
Супруг улыбнулся, поцеловал ее снова и поднялся. Женщина тоже встала, оправила юбки, одернула платье, направилась к дверям.
– Ты куда?! – ревниво спросил Федор Никитич.
– Детей перед сном поцеловать, спокойной ночи пожелать, – оглянулась Ксения. – Они и без того с няньками больше времени проводят, нежели с нами. Ты ложись, я скоро.
Когда женщина вернулась, ее супруг уже спал, бормоча во сне что-то неразборчивое и мелко вздрагивая.
– Притомился… – слабо улыбнулась его супруга. – А я-то мыслила, с новыми силами дожидаешься!
Но звать дворовых девок, дабы разоблачили ко сну, Ксения все равно не стала – слишком много суеты. Разделась сама, оставив вельветовый сарафан и юбки на лавке, и нырнула в перину, к горячему мужу под одеяло.
Женщина только-только начала проваливаться в дрему, когда за окном вдруг послышался громкий крик, затем стук и ругань. И тут же сразу воплей стало неожиданно много, двор наполнился треском, звоном, грохотом, за двойной слюдой появились алые отблески факелов.
– Что там происходит? – почти одновременно сели в постели супруги.
– Я пойду посмотрю… – Федор Никитич торопливо натянул штаны, сапоги, опоясался, вышел за дверь.
Ксения чуть выждала – однако шум не только не затих, но и явственно усилился.
Женщина тоже поднялась и, благо платье лежало здесь, оделась, толкнула дверь, выходя в комнату для прислуги – и тут вдруг дверь буквально разлетелась, в горницу ворвалось какое-то бородатое мужичье с факелами, кинулись прямо на нее:
– Держи ведьму!!! Вяжи ее, вяжи!
Ксению сбили на пол, задавили множеством тел, замотали веревками, поволокли наружу. На лестнице она услышала жалобный крик своих детей:
– Ма-ама! Мамочка-а-а!!! Мама-а-а-а!!!
– Таня! Миша! – Женщина извернулась, что было сил, забилась, пытаясь вырваться, брыкнулась. – Дети!!!
Ее несколько раз пнули ногами, набили в рот каких-то тряпок и поволокли вниз, во дворе грубо зашвырнули в розвальни, лицом в колючую солому. И отсюда, ничего не видя, она снова услышала плач и жалобные крики своих малышей. Но теперь Ксения не могла уже ни ответить им, ни даже пошевелиться.
В таком положении она провела, наверное, вечность. Потом сани куда-то поехали, и уже на рассвете женщину переложили в телегу, накрыли рогожей, повезли дальше. Несколько часов она тряслась на жестких досках, потом кто-то из разбойников вспомнил, что она тоже человек. Ксению достали, оттащили с дороги к кустам.
– Садись давай, – предложил чернобородый мужик с серым морщинистым лицом. – Опорожнись. А то обгадишься в возке, всю дорогу вонять будешь.
Судя по добротному коричневому кафтану с овчинным воротом, лисьей шапке и широкому поясу с двумя ножами, сумкой и саблей, это был человек служивый, невысокого места. Либо холоп, либо боярский сын, по нищете холопа не имеющий. Второй душегуб выглядел похоже, разве токмо кафтан носил заячий да шапку из горностая, а борода, длинная и узкая, была русой с проседью.
Дав справить нужду, Ксению снова закинули в телегу и двинулись дальше.
Ввечеру возок закатился на постоялый двор. Лошадь выпрягли, вычистили и напоили, задали ей душистого ароматного сена. Служивые по одному сходили в дом, вернувшись пахнущими жареным мясом и брагой и завалились спать в телегу, по сторонам от женщины, крепко поджав ее своими телами.
На рассвете мужчины поднялись, запрягли сонную, вяло помахивающую хвостом лошадь. Чернобородый сходил к бочке с водой, что грелась для скота, зачерпнул ковшом, вернулся, выдернул тряпье у Ксении изо рта, протянул корец:
– Пей!
– Что с моими детьми?! – тут же выкрикнула женщина.
– Не боись, про них не забыли, – хмыкнул мужчина. – Пить станешь али нет?
– Кто вы такие? Что вам нужно?
– Царские приставы мы, крамольницу в ссылку везем, – ответил седобородый, взял Ксению за шиворот и потянул к себе, затем вверх, помогая сесть, и добавил: – Ты вот что, ведьма. Хочешь пей, хочешь не пей, мы тебя уговаривать не станем. Государю нашему, чем быстрее вы перемрете, тем лучше. Мы с Мамлюком просто греха на душу брать не желаем, специально тебя морить. Однако же ехать пора.
– М-м? – Чернобородый вопросительно поднес ковш к ее губам.
Ксения припала к его краю губами и выпила почти половину, прежде чем оторвалась и перевела дух. Мамлюк тут же выплеснул оставшуюся воду и полез на облучок.
– Но-но, пошла! – тряхнул вожжами седобородый пристав, а его напарник обернулся к пленнице и посетовал: – Кляп забыл воткнуть… Или орать не станешь?
– Не стану, – пообещала женщина и негромко взмолилась: – Какая хоть вина на мне, служивые, скажите?! За что повязали?
– А пес его знает, – пожал плечами седобородый. – Мы люди подневольные. Нам велено, мы везем.
– Нечто и вовсе ничего не ведаете? Не спросили, не слышали, не обмолвился никто, когда хватать приказывал? Ну, хоть полусловом намекните, служивые!
– Был бы человек, вина найдется. – Телега выкатилась с постоялого двора на дорогу. – Чего-нибудь придумают. Наше дело исполнять, а не спрашивать.
– Мой муж, Федор Никитич, людей служивых всегда привечал, уважал, помогал, как мог, – припомнила Ксения. – Нечто вы совсем уж добра не помните? Еще вечор сказывал мне, как вы кровь за нас проливаете, ночную службу несете, в походы дальние ходите, и потому вас чтить надобно, одаривать. Ан вы, оказывается, вон какие…
– Ты чего, дура совсем?! – не выдержав, обернулся чернобородый. – Твой муж покойному государю брат! Какая тебе еще вина надобна?!
– Но он же по женской линии брат. А она не считается.
– А царь Борис по какой?
– Ох, мамочки… – Ксения все вдруг разом поняла и зажмурилась, откинув голову назад. – Ну конечно! Как же мы сами о сем не подумали…
Боярский сын Борис Федорович из рода Годуновых не имел совершенно никаких прав на трон по мужской линии, ибо даже отдаленно никак не относился к потомкам Ярослава Всеволодовича. Но он также не имел прав на царский венец и по женской линии, ибо был просто братом царицы. Для государя Федора Ивановича можно сказать – просто рядом посидел. И все же вступил на престол, как ближний родственник усопшего царя по женской линии. Зато вот в жилах братьев Захарьиных текла одна с царем Федором кровь: кровь их общего деда Романа, отца царицы Анастасии и Никиты Романовича. И потому Федор Никитич имел на голову больше прав на престол, нежели Бориска Годунов. И даже дети Федора Никитича тоже имели больше прав на царствие, нежели Годунов!
Ее, Ксении, дети!!!
Мимолетная оговорка пристава обрела новый, ужасающий смысл. Самозваный государь и вправду очень хотел, чтобы весь род Захарьиных исчез с лица земли. Чтобы сгинули все. Все! И ее муж, и она сама, и ее дети…
Ксения упала на бок и громко завыла от смертного, бессильного ужаса.
Где-то там, по какой-то из холодных тряских дорог ее несчастных, ничего не понимающих малышей, совсем еще крошек, точно так же увозили на телеге, связанных и одетых в то, в чем повязали, не кормя и не давая постели. Увозили, чтобы уморить, истребить. Чтобы избавиться от всех потомков боярского сына Романа раз и навсегда. Ибо пока жив хоть кто-то из них, роду Годуновых на троне не утвердиться!
– Заткнуть ее? – спросил чернобородый.
– Оставь, – махнул рукой его старший напарник. – Пусть выплачется.
Больше всего Ксении сейчас хотелось умереть – избавиться от обрушившейся беды, сбежав от нее в небытие. Поэтому женщина спокойно приняла то, что ее не кормят вовсе, а поят раз в два дня. Но уже на второй вечер телега прикатила в Дмитров, где пленницу затащили на стоящий на берегу большой, шагов двадцати в длину, струг с крытым носом. Туда, в крохотную носовую каморку из теса, с банным ушатом вместо отхожего места, пленницу и сунули, наконец-то освободив от веревок.
Здесь, погребенная заживо, Ксения впервые избавилась от желания умереть. Вместо мечты о смерти у нее появилось желание отомстить. Заставить самозваного царя Бориску Годунова заплатить за свою подлость самую страшную цену, которой она только сможет добиться! У женщины теперь имелось очень много времени – и она все время думала только об одном: как истребить Годуновых?
В носовой конуре не имелось окон. Женщина не знала, день стоит снаружи или ночь, сколько там прошло дней, месяцев или, может быть, даже лет. Иногда ей приносили миску с кашей, кулешом или просто бросали несколько печеных репок, время от времени оставляли кувшин с хмельной бражкой или разведенным медом. Вестимо, кто-то готовил еду для команды корабля, и ее кормили так же, как и всех прочих. А однажды струг вдруг закачался. То ли наконец-то случился ледоход, и суденышко спустили на воду, то ли приставам пришло новое наставление, и «крамольницу» повезли подальше от Москвы.
Как долго качало Ксению, она не знала. Женщина измеряла свою жизнь от еды до еды, да и то сбилась со счета на третьем десятке. А кормили ее дважды в день, или один раз, или вовсе только тогда, когда вспоминали – откуда же пленнице знать?
Но однажды в открывшуюся дверь вместо обычной деревянной миски с кашей или похлебкой крикнули: «Вылазь!» – и посторонились, оставляя вход открытым.
«Вылазь» – оказалось самым правильным словом. Проведя неведомо сколько времени в конуре, в которой можно выпрямиться только лежа, Ксения почти совершенно разучилась ходить и подниматься во весь рост, ее ноги ослабли до невероятности, глаза совершенно отвыкли от света. Со струга на берег приставы вынесли сгорбленное, бледное, дурно пахнущее, тщедушное тельце со слезящимися глазами, одетое в нечто мятое, драное, серое и свалявшееся, в чем невозможно было узнать роскошное одеяние знатной боярыни. Тельце покачивалось, семенило и водило носом. Вдруг остановилось и просипело:
– Нечто здесь уже лето?
И встречающие корабль послушницы испуганно закрестились.
Онежский скит Толвуя, потерявшийся среди растущих на берегу огромного Онежского озера лесов, вселил ужас не столько в душу сосланной сюда крамольницы, сколько в сердца назначенных для ее охраны приставов. К Толвуе не вело никаких дорог, ибо ближайшее жилье находилось неведомо где, вокруг Толвуи не стояло стен, ибо никто, кроме медведей или волков, сюда не захаживал, в Толвуе не имелось ни постоялых дворов, ни кабаков, ни даже лавок, ибо здесь обитало всего полтора десятка послушниц да пятеро мужиков разного возраста на двух приписанных к обители дворах. Пять домов, три сарая, два поклонных креста, одна церковь, баня, погреб и ледник – да непролазные леса вокруг.
И что тут делать день за днем двум оторванным от семей, взрослым служивым людям?
Боярскую дочь Ксению, жену Захарьину, сия дикая безлюдная глухомань тоже должна была напугать… Но не напугала. Ибо здесь была баня, здесь был свет, простор, запахи, звуки, ветра, трава, пение птиц! Здесь было куда ходить, чем дышать, на что смотреть. Даже специально срубленная для преступницы, особо тесная келья не вызвала у нее ничего, кроме спокойной благостной улыбки. Два шага в ширину, пять шагов в длину – зато здесь можно выпрямиться во весь рост! Что еще надобно человеку для счастья?
Ксения весь остаток дня просидела на солнце под слабо шелестящими и невероятно ароматными, мерно качающимися соснами, потом отмылась в бане, переодевшись в принесенную трудницами рубаху из грубого и серого домотканого полотна, спокойно выспалась на мягком травяном тюфяке, укрывшись каким-то старым суконным полотнищем, утром вместе со всеми поела разваренной сечки с медом, запив угощение ключевой водой, и когда к полудню приставы отвели ее к матери-игуменье и объявили о повелении государя постричь воровку в монахини – женщина потупила глаза и смиренно ответила: «Да…» – уже к вечеру обратившись из боярской дочери Ксении, в замужестве Захарьиной, в тихую серую послушницу без роду и племени с обыденным именем Марфа.
Больше полумесяца тихая и незаметная Марфа училась снова ходить, снова выпрямляться во весь рост и разворачивать плечи, смотреть по сторонам без опасливого прищура. Просто дышать полной грудью, не боясь закашляться от спертого воздуха. Она посещала заутрени, вечерни и обедни, а после них шла к берегу озера и смотрела на волны, наслаждаясь свежестью и прохладой, внимая шелесту волн.
В один из таких часов к берегу причалила пахнущая водорослями и солью лодка, с нее шагнул на крупную влажную гальку смуглый лохматый рыбак с выцветшей бородой, впалыми щеками, с таким же изможденным, тощим телом. На теле висела опоясанная веревкой рубаха, в точности цвета бороды, и парусиновые штаны, отличные лишь тем, что местами были мокрые, а местами обляпаны чешуей.
– Доброго тебе дня, матушка! – перекрестившись, поклонился гость. – Благослови меня, ибо я грешен!
– Господь любит тебя, внук Божий! – ответила Марфа. – Он благословляет твой труд, твою лодку и твою семью!
– Благодарю, матушка! – распрямился рыбак и снял с носа лодки большущего, полупудового сига. – Сегодня ко мне в сети попалась настоящая царь-рыба, матушка! Порадуй себя, купи сего красавца себе на ужин. Лучшей рыбы в мире не сыщешь, клянусь крестом всемогущего Похвиста! Станешь кушать и меня добрым словом поминать!
– Спасибо тебе за заботу, милый человек, но нет у меня ныне денег для подобной роскоши, – развела руками монахиня. – Даже ерша колючего купить и то не на что!
– Ай, беда, беда, – поморщился рыбак. – Не мой, выходит, сегодня день случился. Пусть он станет хорошим хотя бы для тебя, матушка. Раз такое дело, то бери сего сига в подарок!
– Благодарствую, добрый человек, – подошла ближе к нему женщина. – Вижу, честен ты и чист душою. Назови тогда хотя бы свое имя, дабы знать, за кого Богу молиться? Откуда ты приплыл к нашим берегам?
– Блездуном[15] люди прозвали, матушка, во крещении Еремой наречен, – склонил голову рыбак. – Двор мой и семья дальше за заливом, в селе Тарутином.
– Меня же при постриге Марфой окрестили… – Ксения опасливо оглянулась на близкую обитель, прищурилась, вглядываясь в дома и просветы, но никого не заметила и подошла к рыбаку еще ближе: – Выполни одну мою маленькую просьбу, Ерема Блездун…
Она оглянулась снова и сняла с шеи крестик, когда-то подаренный мужем: золотой, с рубиновыми перекладинами, сапфиром в середке и янтарными окончаниями.
– Сей крест, Ерема, я за семь рублей когда-то купила. Сделай милость, заверни в ближайший торговый город, продай его хотя бы за пять. Рубль возьми себе за хлопоты, а четыре привези мне.
– Нехорошо как-то… Крест у монашки забирать… – неуверенно ответил рыбак.
– Смелее, Ерема, – приободрила его Марфа. – Крест я попроще найду, это дело несложное. А вот без денег совсем тяжело. Ни рыбы свежей купить, ни вклада сделать, ни обувки поменять. Тебе тоже лишним сей рубль явно не станет. Но поверь мне на слово, он станет не последним! Так что бери и отправляйся. Может статься, это и есть то самое Божье благословение, которое ты искал?
– Воля твоя, матушка. – Рыбак сжал крест в кулаке, подержал так, размышляя. Потом быстро сунул его в рот, за щеку, столкнул лодку на воду, запрыгнул на нос и оглянулся: – Через неделю жди, матушка Марфа!
Ксения лишь молча перекрестила его в дорогу.
Мужчина показался ей прямодушным и неглупым. Должен понять, что лучше честно получить пятую долю, нежели украсть, а потом жить в вечном страхе, что повяжут за воровство. И что много раз по рублю выйдет куда больше, нежели сразу пять, но лишь единожды.
В общем, она очень надеялась, что рыбак вернется.
И снова дни потянулись один за другим, унылые и однообразные. Обитель молилась и трудилась, приставы играли в тычку на щелбаны, точили ножи и сабли, а однажды, совсем сойдя с ума от скуки, даже перекололи для скита целую поленницу дров. Послушница Марфа ходила на берег, прогуливалась по лесу и обители, приглядываясь и запоминая, строя планы, размышляя и надеясь.
Ерема по прозвищу Блездун заставил Ксению изрядно побеспокоиться, причалив к берегу только на девятый день. Рыбак выгрузил две корзины лещей в дар обители, а когда трудницы утащили его подношение, достал из-за пазухи тяжелый кожаный мешочек.
– Получилось отдать за шесть, – похвастался он. – Посему тебе, матушка, привез пять, а себе… Как договорились…
– Молодец, – спрятала серебро за пазуху женщина. Кошель ощутимо оттянул рясу. Похоже, торговцы заплатили рыбаку за крест самой мелкой монетой. – А еще кто-нибудь бойкий и сообразительный у тебя найдется? Чтобы лодку имел и в дальний путь готов был прокатиться?
– Мне не доверяешь более, матушка Марфа?
– Для тебя свое поручение найдется.
– Коли та-ак, – пригладил бородку рыбак, – тогда я сына снарядить могу. Старший за снастями посмотрит, младший в дорогу поплывет. А лодку найдем. Одолжу у кого-нибудь в поселке.
– Через четыре дня здесь будьте, – распорядилась Ксения. – Тогда все и объясню.
Она отступила, осенила Ерему крестным знамением.
– Благослови тебя Господь! – и скромненько засеменила по берегу в сторону церкви.
Вскоре послушницы принесли пустые корзины, и рыбак отчалил. Тем временем Ксения нашла теребящую на заднем дворе лен трудницу и направилась к ней:
– Не помешаю тебе, сестра Полина?
– Да нет, чем же? – тяжело отерла лоб молодая женщина.
– Я видела, тебя уже несколько раз родичи на лодках навещали. Ты что, Полина, местная?
– Ну да, сестра Марфа, – улыбнулась та. – Не искать же себе обитель за тридевять земель?
– Твои друзья и родичи не могли бы помочь несчастной ссыльной в ее тяжкой доле, сестра? – понизила голос Ксения. – Понимаешь, холодно в моей келье по ночам, и стены продувает. Попроси своих одеяло мне привезти, толстое шерстяное али стеганое. Сможешь? А еще питья хмельного какого, чтобы недорогое, но позабористей. И подушку нормальную, перьевую.
Женщина показала труднице пять серебряных монет по десять копеек, а затем вложила их Полине в ладонь.
– Здесь много, сестра! – испугалась та.
– Так за хлопоты, – небрежно пожала плечами Ксения. – И чтобы на зелье хмельное хватило поболее. А коли считаешь, что много, то поменяй мне сено в тюфяке. Старое комками уже сбилось. Сплю, как на камнях!
– Хорошо… сестра… – неуверенно ответила трудница.
После разговора монахиня Марфа отправилась в церковь, прошла в боковой придел, поклонилась престарелой ключнице:
– Дозволь, матушка Пелагея, чернилами твоими и бумагой попользоваться, письма родичам написать?
– Экая ты хитрая, Марфа! – простонала седовласая толстушка, трясущимися руками вяжущая коврики из тряпичных лент. – Бумага, она денег стоит, да немалых. На книги расходные каженную строчечку беречь приходится, буковки пониже да потоньше проводить!
– Так это не беда. Вот, – выложила Ксения на стол две новгородские «чешуйки». – Сие на бумагу. Чтобы самую лучшую, беленую наша обитель покупала!
– Коли так… – пожамкала губами толстушка и прибрала серебро. – Тогда, знамо, можно. Тогда пиши.
Родственники сестры Полины обернулись аккурат к нужному сроку, привезя вечером третьего дня подушку, большой кусок кошмы и две простыни. Грубых, домотканых, но все лучше, чем спать на грязном тюфяке под колючей шерстью. И еще – два двухведерных бочонка какого-то кисло пахнущего пойла.
Один из бочонков Ксения тут же собственноручно отнесла валяющимся возле амбара приставам, поставила на траву и, тяжело дыша, сказала:
– Вот, прихожане бочку браги для обители прикатили. Но мы, монашки, не пьем. Так что, коли желаете…
Ответом ей стал сдвоенный крик искреннего восторга…
Поутру ссыльная крамольница разговаривала с приплывшими рыбаками безо всякой опаски, ибо приставы валялись в траве в полном пьяном беспамятстве.
– Вот тебе письмо, Ерема, отправляйся в Кострому, найди там купца Игната Триброва, отдашь ему, – наставляла Ксения старшего Блездуна. – Спроси у него заодно, не знает ли, куда Федор Никитич сослан? Ну, и возвертайся скорее. А ты, Гаврила, – повернулась она к сыну Еремея, – поспешай в Москву, найди в Белом городе подворье князя Шуйского. Привратнику скажешь, у тебя к князю письмо, от Ксении, очень важное. Обещай, награду от хозяина получит. На двор не рвись, все равно не пустят. Коли Василий Иванович дома, передай грамоту через холопа. Коли нет, тогда жди. Если скажут, что назначен куда-то, значит судьба. Поезжай следом. Вот тебе на хлопоты два рубля. Всё, Блездуновы, с Богом! Отправляйтесь!
И опять монахине Марфе осталось только ждать, надеясь лишь на ум, исполнительность и честность своих худородных гонцов. Ждать и молиться, как и подобает честной служительнице Божьей, посвящать себя трудам и заботе о ближних своих…
Однако спустя уже две недели забота ссыльной о ближних истощила терпение игуменьи Алевтины, и во время послеобеденного отдыха та, горя гневом, самолично заявилась в крохотную келью крамольницы. Там, заняв собой почти все свободное место и сложив руки на животе, сурово объявила:
– Знаешь ли ты, сестра, что приставы твои ныне спьяну в загородку к свиньям забрались и всех поросят наружу выгнали? Их теперь приходится по всему берегу ловить, а они твари шустрые. Визг и позор на все озеро!
Властительнице крохотной захудалой обители едва ли исполнилось больше тридцати лет, и она находилась «в теле»: высокая и широкобедрая, большегрудая, привыкшая ходить гордо, со вскинутым подбородком и развернутыми плечами. В ней ощущалась властность – трудно было понять, что побудило столь уверенную в себе женщину надеть рясу и отречься от мира. Очень может быть, в девичестве с ней случилась та же беда, что и с Ксенией, а может – не поладила с мужем, взбунтовалась против отца, или произошло что-то другое. У игуменьи имелся характер. Но этот характер ныне оказался замурован вдали от мира, в стенах нищего, всеми забытого монастыря.
– Это не я к ним приставлена, матушка, а они ко мне, – поднялась с набитого свежим сеном, мягкого тюфяка инокиня Марфа. – Сие есть люди ратные, к мирной жизни непривычные. Токмо чего и умеют, что в кости играть да брагу пить. Будь к ним снисходительна.
– Однако ходят слухи, что сей брагой их снабжаешь именно ты!
– Душа моя полна любви к ближним, и я всем желаю добра, – размашисто перекрестившись, склонила голову Марфа. – Желаю, чтобы всем было хорошо. И приставам, и сестрам, и простым трудницам, и озерным рыбакам. Разве хорошо, что Божьи служительницы в такой вот тесноте маются? – развела руками женщина, едва не ударившись ими о бревенчатые стены. – Я так мыслю, надо бы в обители нашей новый корпус жилой построить, теплый и просторный, в коем и монашкам кельи добротные найдутся, и места в людской для паломников. И еще хорошо бы колокола возле храма повесить. Дабы звон далеко во все края над водами разносился, о ските нашем путникам напоминал, паломников христианских призывал.
– И еще чтобы сыты все были, здоровы и добры, – криво усмехнулась игуменья Алевтина. – Пустые мечтания! Колокола денег изрядных стоят, я уж про все прочее и не говорю. Нам бы с трудницами съестных припасов на зиму накопить да дрова заготовить, и то радость! Да кресты и церковь старую в порядке сохранить.
– Не все так плохо, матушка, – сложила ладони на груди ссыльная крамольница. – Я во времена оные оставила на хранение в Новоникольском монастыре, что на Ухре стоит, полный церковный уклад. На условии, что, коли понадобится, монахи его отдадут али выкупят. А не понадобится, так Бога за меня молить станут али службы заупокойные править. Все золото и серебро: подсвечники, чаши, кресты, кадила, лампады… – на полтораста рублей общим счетом.
– Полтораста… – не сдержала жадного выдоха игуменья, и глаза ее загорелись огнем.
– Я так полагаю, коли я постриглась здесь, а не там, то вклад свой имею полное право сюда истребовать? – вопросительно вскинула брови Марфа.
– Конечно, сестра!!! – торопливо закивала Алевтина.
Молодая игуменья всем своим нутром ощутила хороший шанс на возвышение. Ведь колокольный звон в здешних, не самых населенных и не самых богатых краях – диво редкое, привлекать путников станет обязательно. Ведь паломники тоже люди и предпочитают останавливаться в тех монастырях, где есть удобный теплый ночлег, а не просто куча сена под навесом. А все вместе – это известность, это новые трудники, это новые прихожане. Известность – это новые вклады, дары, ибо жертвовать смертные люди предпочитают тоже в обители знаменитые, а не всеми забытые скиты. Но для всего этого – сначала в Толвую кто-то должен очень сильно вложиться.
– Увы, матушка, сама я отправиться на Ухру не могу, – посетовала монашка. – Надобно отправить туда уважаемую служительницу, каковая поручится в истинности моего запроса. Вестимо, для блага обители мне придется писать очень много грамот. Надобно будет закупить не меньше тюка выбеленной бумаги и чернил.
– Если построить новый корпус, обновить храм и возвести звонницу, на колокола может не хватить… – задумчиво ответила Алевтина.
– Мы обязательно что-нибудь придумаем… – пообещала Ксения.
Женщины посмотрели друг другу в глаза. И обе отлично друг друга поняли. Ссыльной требовалась привычная, уютная жизнь и свобода рук, дабы заниматься своими делами – и ради этого она была готова взять нищий скит на содержание. Игуменья хотела превратить глухую дыру в богатую обитель – и ей не было никакого дела до разногласий своей новой послушницы с далеким, никогда не виденным ею государем.
Лишними в сем согласии были только двое приставов, обязанных следить за поведением крамольницы, ее унижением и угнетением, за ее пребыванием в скудости и голоде.
– Будем снисходительны к царским слугам, матушка, – перекрестилась инокиня Марфа. – Великие тяготы, что приходится им переносить, вынуждают воинов заливать усталость хмельной брагой.
– Господь велел прощать, – в тон ей ответила игуменья. – Не стоит попрекать ближних своих за их слабости, ибо сказано Господом нашим: «Пусть бросит камень тот, кто сам безгрешен». Не судите, и не судимы будете.
Божии сестры сложили на груди ладони и смиренно вздохнули.
– Я могу сама отвезти запрос на утварь, приложив к сему письму указание государя Бориса Федоровича о твоем пострижении, – сказала игуменья Алевтина. – Полагаю, заподозрить во лжи меня не посмеет никто!
– Тогда пойдем к ключнице, и я сейчас же составлю потребную грамоту, – согласно кивнула инокиня Марфа.
Игуменья отправилась в путь спустя четыре дня, прихватив с собою двух сестер, опытных в управлении лодкой. А еще спустя неделю вернулся из Костромы Ерема Блездун, привезя тяжелый мешочек с семьюдесятью рублями из торговой доли Ксении в деле купца Триброва.
Теперь ссыльная смогла наконец-то вздохнуть свободно и ничем себя не ограничивать: заказать добротного сукна и тонкого полотна, из которого трудница Полина сшила им обеим новые исподние рубахи и рясы, а также новые простыни и тюфяк, каковой набила уже пером, а не сеном. Кушать она стала больше рыбы вместо надоевших жидких кулешей и репы, запивать еду медовым сытом, а не водой.
Но главное внимание, конечно же, Ксения уделила письмам. Купец ничего не узнал о судьбе Федора Никитича, и потому инокиня Марфа отправила с рыбаком Еремой грамоты князьям Троегубовым, Черкасским, Сицким, князю Милославскому и Салтыкову.
Впервые в жизни Ксения оценила ценность пиров, что закатывал ее муж. Она знала почти всех знатных людей Москвы! И со всеми имела если не дружеские, то хотя бы добрые отношения, а потому могла надеяться на ответ.
Спустя месяц из Москвы вернулся Гаврила – гордый собою, в новом синем зипуне, все швы которого украшали желтые шелковые шнуры, и из них же были сделаны петли для пуговиц; на ногах у паренька сияли глянцем яловые сапоги.
Причалив к берегу, он вынес для божьих сестер большую корзину пряников, сам же, широко перекрестившись, словно на храм, низко поклонился Ксении:
– Подарок у меня для тебя, матушка Марфа! Князь Василий самолично молитвенник свой для тебя завернул. Сказывал, смирение тебе надобно и послушание, посты и молитвы. Сказывал, во многих ссылках, что ему довелось перенести, собранные в сей книге молитвы зело помогали ему тяготы и скудость преодолеть.
Сын рыбака, достав из лодки кожаный мешок, развязал узел, достал увесистый сверток, приблизился и с поклоном передал женщине.
– И как князь Василий? – приняла посылку монахиня.
– Накормил, напоил досыта, в покоях своих приветил, пять рублей дал в дорогу! – похвастался Гаврила, выпячивая грудь и разворачивая плечи.
Пять рублей – это, считай, пять коров ему подарили или двух коней добрых и крепких. Целое богатство!
– Больше ничего не передавал, не сказывал? – спросила Ксения.
– Просил за себя помолиться.
– Понятно, – угрюмо пробормотала монахиня. – Василий Иванович осторожен сверх меры, незнакомым гонцам писанных своей рукой писем и вестей не доверяет…
Ксения даже не догадывалась, что в то самое время, когда Гаврила доставил князю Шуйскому ее послание, в гостях у Василия Ивановича был князь Петр Буйносов. Тот самый Буйносов, что и разорил со своими слугами подворье бояр Захарьиных, повязав их самих и отправив в разные стороны в далекие узилища! Кого в Сибирь, кого на Северную Двину, кого на Белое озеро, кого на Онежское. Так что дом князя Шуйского был полон буйносовских холопов и просто лишних глаз. Потому Василий Иванович и поспешил быстро отправить гостя восвояси, пока никто не успел понять, откуда тот заявился. И даже наедине с рыбаком лишнего предпочел не болтать.
Отпустив Гаврилу Блездунова, монахиня отправилась к себе в келью, положила посылку на постель, развернула полотно. С интересом посмотрела на истрепанный и рыхлый, засаленный по краям, покрытый пятнами псалтырь в толстом кожаном переплете.
– Сказывал, молитвы сии во всех ссылках ему помогали? – припомнила Марфа слова гонца, раскрыла книгу наугад и невольно рассмеялась. Там, плотно зажатые между страницами, лежали рядками серебряные десятикопеечные монеты. – Да уж, с такими псалмами и вправду не пропадешь!
Она осторожно, чтобы не рассыпать прилипшие к толстой желтой бумаге монеты, полистала страницы и вдруг увидела меж ними свою расплющенную грамоту. На обратной стороне письма имелось две строчки:
«Кречет – Сийский монастырь.
Соколята на Белом озере»
– Спасибо, княже… – пробормотала Ксения.
Увы, она совершенно не представляла, где именно находится Сийская обитель! Скорее всего, это была такая же дикая глухомань, как и Толвуя. Да и Белое озеро – оно ведь большое. Поди сыщи…
6 декабря 1599 года
Онежское озеро, скит Толвуя
Вскоре после ледостава чащобы вокруг Толвуи наполнились стуком топоров.
Когда еще строиться, кроме как не зимой? Все ручьи, болота, озера и протоки превращаются в прочные ровные дороги; древесина уснувших на зиму сосен суха, как порох; глина, песок или камни – любая земля легко становится твердой дорогой, а после того, как утаптывается снег – еще и скользкой, по которой бревна словно сами собой к стройке бегут. Зимой полевых работ уже нет, все заготовки сделаны, погреба и амбары полны – так отчего бы и не отлучиться из дома ради лишнего заработка?
По льду Онежского озера со всех ближайших деревень мужики привели в Толвую своих лошадей и теперь споро, одно за другим, выволакивали на кобылках из леса длинные коричневые хлысты. Возле старого храма плотники из строительной артели ошкуривали их, выбирали пазы, после чего затягивали на стены быстро растущего дома.
По другую сторону церкви горели костры, бурлили котлы, в каковые монашки и трудницы забрасывали морковь и лук, петрушку и перловку, клали куски крупно порезанной рыбы. Многим работникам требовалось много еды – и маленькая кухня скита с таким числом едоков управиться не могла. Пришлось выходить на улицу.
Жилой корпус рубили прямо вокруг сложенной еще летом печи, постепенно наращивая ее трубу и оставляя продыхи из комнаты в комнату, дабы тепло могло расходиться по дому. Чуть в стороне, на крупных валунах, из остающихся обрезков бревен в полторы-две сажени длиной артельщики ставили звонницу. Пристраивать ее к церкви им показалось слишком хлопотно. Тем паче, что храм требовалось поднимать и менять два нижних венца, подгнивших с западной стороны.
Шум, гам, ругань, во все стороны летела кора и щепа, с грохотом раскатывались бревна, трещали в кострах сосновые обрубки, растекался во все стороны аромат дозревающей ухи, фыркали лошади. И посреди всей этой суеты бегала счастливая игуменья Алевтина, пытаясь чем-то командовать и что-то указывать. Ее никто не слушал – что баба в строительстве понимает? Но монахиня все равно старалась.
В общей суматохе никто не обратил внимания на еще одного смерда с заплечным мешком на спине – голубоглазого, лопоухого, с чахлой короткой бородкой, цвет которой, ввиду скудости волосков, определить было невозможно; одетого в скромный овчинный тулуп, баранью шапку и вышитые валенки. Полюбовавшись строительством, смерд свернул к котлам, покрутился неподалеку, затем заглянул в храм, вышел, отправился к избушкам, но вскоре вернулся к котлам, заходя то с одной, то с другой стороны. Потом тихо подкрался к нарезающей хлеб послушнице и постучал по чурбаку, на котором она работала:
– Тук-тук! Сестренка, ты здесь?
Монахиня резко повернула голову – и уронила челюсть от изумления:
– Гришка!!!
– Ксюшка! – развел руки гость, и женщина радостно кинулась к нему в объятия.
– Братишка! Родной ты мой сирота! Как же я рада тебя видеть!
После долгих обниманий и поцелуев они наконец-то разошлись, и Гриша предложил:
– Давай, помогу!
Гость вынул свой косарь, в две руки они быстро разделались с буханкой, и Ксения поднялась, нашла глазами верную трудницу:
– Полина, принеси нам потом в келью перекусить! Пойду, с братиком поболтаю. Сто лет не виделись! Поначалу даже не узнала.
– Конечно, сестра, – согласно кивнула девушка, за минувшие месяцы заметно округлившаяся лицом и телом и хорошо приодевшаяся. Скромно, во все темное и монотонное, однако сшитое из добротных тканей.
Ксения провела гостя в свою тесную комнатушку, где брат с сестрой снова крепко обнялись.
– Однако зябко тут у тебя и тесно, – поежился Отрепьев, глядя по сторонам.
– Да уж страдаю, страдаю, – без единого признака искренности согласилась инокиня Марфа. – В скудости, в голоде да холоде… Ну да корпус новый срубят, перейду в келью над печью, рядом с игуменской. Там и опочивальня будет теплая, и светелка для работы, и горница для девок. Как-нибудь выкручусь. Ты о себе расскажи лучше, братик! Я же тут в глуши и неведении, токмо слухами да домыслами и питаюсь!
Про свою переписку с десятками князей и бояр Марфа, в силу монашеской скромности, предпочла умолчать.
– Да чего там рассказывать? – пожал плечами Гришка. – Хвастаться, по правде, нечем. Когда по весне на подворье Захарьиных толпа с оружием напала, я вместе со всеми из людской выскочил да понял, что рубка случится кровавая. А у меня на поясе чернильница заместо сабли висит и гусиных перьев пучок. Ну, писарь я, сестренка, а не воин! В общем, под шумок, да в темноте через забор перемахнул и утек. Ты уж прости мою трусость за-ради Господа!
– Жив, и слава богу, – отмахнулась монашка. – Одна сабля ничего бы не решила. Сгинул бы безвестно да попусту, и все. Дальше что было?
– Ну, ушел я в Белый город, у знакомых затаился. Через пару дней вышел, на торг сунулся, послушать, о чем люди шепчутся? А там сказывали, что в колдовстве мы все повинны. Ну, вы, Захарьины, и мы, холопы ваши. Тут я и понял, что, коли заметят, побьют. Али просто в Разбойный приказ сдадут. Меня ведь половина Москвы знает! По службе писарской да по пирушкам захарьинским. Ну, я ноги в руки и в отчий удел отправился. А душа болит! Я к Вологде подался, в твои поместья, каковые ты выкупила. Там, хочешь верь, хочешь нет, о случившемся и вовсе не слышали!
– Да ты что?! – вскинулась монашка. – Стало быть, мою землю в казну не отписали? Тогда, выходит, и тамошний доход тоже моим остался! Надобно приказчику отписать, чтобы серебро сюда присылал.
– Коли нужно, давай указание твое доставлю!
– Ты как меня нашел? – перебила его Марфа.
– Само получилось. В Костроме мед оброчный продавал, там купцы соболезнование по поводу опалы твоей выказали. Ну, все ведь знают, что я твой брат двоюродный. Сказали, что в ссылке ты, и доход из дела вынимаешь. Я спросил: куда серебро отсылают и где тебя искать? Они ответили. И вот я здесь.
Стукнула дверь, в темную келью вошла Полина, поставила на постель большую деревянную миску с горячей ухой – другого места для посуды здесь просто не имелось. Отступила на шаг.
– Спасибо, сестра, иди, – кивнула ей Марфа, и трудница послушно покинула комнатенку.
– Это кто?
– Это почти монашка, братик, так что попусту не глазей! – предупредила ссыльная и выдернула воткнутую в щель между бревнами деревянную ложку. – Не поссоримся?
– Мы с тобой? – улыбнулся гость, доставая свою ложку из поясной сумки. – Да никогда!
Они наклонились над общей миской, сразу столкнувшись головами, но ничего, кроме смеха, сие у обоих не вызвало. Ложка за ложкой вычерпали горячее варево, напоследок съели рыбьи куски, бросая кости в опустевшую миску.
– У меня есть к тебе одна просьба, Гриша, – старательно облизала ложку инокиня Марфа.
– Для тебя все, что угодно, сестренка! – точно так же облизал свою ложку Отрепьев и вскинул ее над головой.
– Я серьезно, брат, – покачала головой женщина. – Есть у меня одно поручение… Столь важное, что доверить его я не могу никому. Мучилась все минувшие месяцы, не знала, что и делать? Вестимо, тебя мне сам Бог послал. Тебе я могу довериться, как себе самой.
– Вот те крест! – осенил себя знамением молодой мужчина. – За тебя, сестренка, ни крови, ни сил не пожалею!
– Пойдем… – негромко ответила монашка и поднялась. – Мало ли услышит кто.
Свою тайну Марфа доверила только двоюродному брату да стылому зимнему ветру, что дул над замерзшей Онегой. Отведя Григория вдоль берега так далеко, что крики рабочих стали почти неразличимы, Марфа заговорила:
– Девять лет тому назад, будучи у нас в гостях, Василий Шуйский обмолвился, что царевич Дмитрий Иванович жив и здоров, что никто его в Угличе не убивал.
– Так ведь это здорово! – обрадовался Отрепьев. – Как токмо сие станет известно, Бориска Годунов сдохнет от ярости! Супротив сына государя у него прав никаких, даже патриарх Иов ничем не поможет! Его с трона погаными метлами погонят!
– Ну, скинуть Бориску мы, наверное, не скинем, – скрипнула зубами женщина, – за власть они с Иовой держатся крепко. Но вот утвердить династию не позволим точно! Под самый корешок подрежем! При живом царевиче его худородного крысеныша ни один боярин и ни один священник не признает и присяги ему не принесет! Бориска решил извести мою семью, опасаясь наших родовых прав? Так вот пусть получит законного царского сына вместо двоюродных братьев по женской линии! Пусть еще при жизни узнает, что нет у его приплода ни единого шанса, что передавят их всех, ако клопов, едва он токмо глаза на смертном одре закроет! – Монахиня с ненавистью сжала кулаки. – И даже корня годуновского не останется!
– Так надобно его сыскать, царевича-то! – деловито предложил Гришка.
– Сыскать несложно, – покачала головой женщина. – Труднее доказать. Доказать так, чтобы сомнений никаких не осталось, что сие есть истинный сын Ивана Васильевича!
– Как это сделать, Ксения? – спросил беглый писарь. – Ты ведь наверняка уже придумала!
– Василий Иванович сказывал, что в следственном деле нет ни слова лжи, – прищурилась на низкие облака инокиня Марфа. – Он есть потомок древнего княжеского рода и позорить себя враньем не собирался. А коли в сыске том записана правда и только правда, то и доказательства нужные тоже в нем должны находиться. Государев сыск, людьми знатными и уполномоченными подтвержденный, на Священный Собор представленный – это есть документ весомый и неоспоримый, на него можно опереться. Это уже не наша с тобою болтовня. Прочитай его, узнай, что в нем есть интересного, и отпишись мне. Тогда и решим, как сим документом можно воспользоваться.
– Легко сказать! Кто же мне его прочитать даст? И где сие следствие вообще хранится?
– Не знаю. Но полагаю, что где-то в Кремле. – Марфа помолчала. – Мой муж несколько лет назад сделал моего духовника, отца Пафнутия, архимандритом Чудова монастыря. Я напишу ему два письма. Одно с мольбами о заступничестве, дабы его можно было смело показывать кому угодно, второе с просьбой посодействовать в нашем деле.
– Как Федор Никитич, жив ли, здоров? – спохватился Отрепьев. – У тебя вестей о нем никаких нет?
Монахиня помолчала, вздохнула и призналась:
– Он в Сийском монастыре, на севере. Пострижен под именем Филарета, тяготится в скудости. Но пишет, что здоров.
– Пи-ишет?! – охнул от неожиданности беглый писарь.
– К нему Исаак ездил, сын священника Ермолая из Герасимовки. Им тоже очень хочется обновить храм и приобрести церковную утварь, – пожала плечами божья служительница. – Я помогаю им, они мне. Как сказал Господь: люди должны помогать друг другу. Я так думаю, Господь где-то и когда-то просто не мог сего не сказать!
25 февраля 1600 года
Москва, Кремль
Столицу накрыло снегопадом, и потому у подошедшего к Фроловским воротам путника различить можно было только глаза. Валенки, кафтан, поднятый ворот и низко надвинутую шапку – всю одежду густо покрывал пушистый липкий снег, и даже в ресницах и на бровях висело множество белых хлопьев.
– Куда прешься, смерд? – вышли навстречу трое привратников с длинными рогатинами, украшенными бунчуками из лисьих хвостов.
– Письмо у меня к архимандриту Пафнутию, в Чудов монастырь.
– А чего не к патриарху сразу? – хмыкнул один из караульных. – Проваливай отсель! Через священника свого челобитные передавай!
– Старшего позовите, – спокойно попросил путник.
– Это кого? Дьяка Разбойного приказа? – засмеялись привратники.
– Старшего караула.
– Михайло Лексеич! – оглянулись на ворота стражники. – Тут горожанин один тебя домогается.
– Чего надо? – Из-под арки ворот выступил боярин в сверкающем бахтерце, поверх которого лежала окладистая курчавая борода, ухоженная и украшенная синим шелковым бантиком.
– Челобитная у меня от супруги Федора Никитича, который Захарьин, к архимандриту Пафнутию.
– Это колдун, что ли, который?
– Так челобитные даже колдунам писать дозволено. Пропустите в Чудов монастырь, сделайте милость.
– Через приставов пусть жалуется! – отрезал боярин. – Гоните его отсель!
Прохожий отступил, но не сдался – прошел вдоль рва к следующим воротам и сразу велел скрестившим рогатины караульным:
– Старшего позовите!
К нему вышел крупный воин в юшмане и в похожей на железную тюбетейку татарской мисюрке на голове, со стриженной на три пальца бородой – по последней моде.
Путник повторил свою просьбу, и боярин вздохнул:
– Да-а, пиры у Федора Никитича были славные… – Начальник стражи подумал, пригладил подбородок, посторонился и кивнул привратникам: – Пропустите!
Заснеженный путник обогнул стоящие под стеной черные срубы государевых приказов, свернул возле громадной колокольни Ивана Великого налево и постучал в дверь монастыря:
– У меня письмо к архимандриту…
Открывший ему монах лишних вопросов задавать не стал, потребовал только отряхнуться и указал на лестницу:
– Покои Пафнутия наверху.
Гость, хорошенько потопав ногами, поднялся по застилающей лестницу кошме, свернул в темный коридор, постучал в крайнюю дверь, толкнул:
– Дозволь побеспокоить, святой отец?
Сидящий у окна за книгой священник оглянулся, прищурился, и глаза его тут же округлились:
– Гришка? Отрепьев? Вот так нежданность!
Пафнутий поднялся навстречу. За минувшие годы он ощутимо заматерел: взгляд стал суровым и надменным, в рыжую бороду пробралась проседь, тонкое дешевенькое англицкое сукно на его рясе сменилось толстым и лоснящимся индийским материалом, на груди появилось увесистое серебряное с эмалью распятие, на куколе красовалась золотая вышивка. И обниматься с гостем он даже не подумал – протянул руку для поцелуя.
Григорий послушно приложился губами к дряблому запястью и уже в который раз за сегодня повторил:
– У меня для тебя письмо от моей сестры Ксении.
– Да уж, доля ей досталась тяжкая и несправедливая, – поморщился архимандрит. – Я много молился о ее судьбе и за спасение души…
Он принял от Отрепьева туго скрученный сверток, порвал навощенную крапивную нить, развернул лист новгородской выбеленной бумаги. Погрузился в чтение. И чем дальше читал, тем сильнее округлялись его глаза и поднимались на лоб брови. В конце концов, священник не выдержал:
– Да она что думает, в государевом архиве разгуливать могут все кому не лень?! Что тамо каждому любопытному обыски для чтения запросто раздают?! – Святой отец недовольно фыркнул и вернулся к столу, сунул прочитанный свиток краешком в пламя свечи, дал полыхнуть, а потом бросил в медное блюдце для огарков.
– Моя сестра, отец Пафнутий, тебя всегда помнила, для твоего блага всячески старалась! – горько посетовал Григорий. – Из глуши и небытия вытащила, в архимандриты возвела, а ты…
– Не надо мне напоминать о милостях божьих, мою судьбу определивших! – резко ответил ему Пафнутий. – Я и сам хорошо ведаю, кому чем обязан и перед кем в долгу вечном остаюсь! Ксения моя дщерь духовная, и люблю я ее не меньше тебя. Посему умолкни, раб божий, и не мешай мне думать.
Гонец ссыльной крамольницы прикусил губу. Архимандрит же покачал головой, пригладил бороду, задумчиво посмотрел в двойное слюдяное окно, пробитое в толстой стене. Повернулся к гостю, склонил голову набок. Опять пригладил бороду и спросил:
– Помнится, почерк у тебя был красивый на загляденье?
– Не без этого, – со скрытой гордостью кивнул Отрепьев.
– Тогда так… – Архимандрит прошел к стоящему у стены сундуку, поднял крышку, немного порылся, достал черную рясу и бросил Григорию: – Переодевайся! Послужишь пару месяцев делу святой Церкви. Будут спрашивать – скажешь, что ты послушник в Оборенской обители али еще какой, коли иное место знаешь. Главное, чтобы подальше оно было и никого из тамошних иноков в Москву случайно не занесло.
– Оборенской… – послушно повторил Отрепьев.
– Там и постриг принимал.
– …постриг принимал, – эхом отозвался Гришка.
– Прислал тебя игумен за правлеными богослужебными книгами.
– …книгами…
– Над тем и трудишься.
– …тружусь…
И два долгих месяца переодевшийся в монаха беглый писарь старательно корпел над книгами, переписывая одобренные патриархом требники и псалтыри на чистые страницы.
В начале мая Пафнутий, отправляясь на торжественное богослужение, прихватил с собою две из сделанных Отрепьевым книг и после молитвенного стояния показал патриарху:
– Глянь, отче, каковой чистописец у нас в обители завелся, – раскрыл он один из томов. – Не пишет, а ровно песню из завитков выводит! Вестимо, кабы твои бумаги так составляли, смотрелись бы они куда лучше прежнего!
– И правда, славный писец, – согласился Иов. – Пусть старается.
На сем их разговор окончился.
Архимандрит отступил, но не сдался. Спустя две недели он вызвал к себе Отрепьева и посадил переписывать собственноручно сделанную «Похвалу московским чудотворцам». И сразу предупредил:
– Станут спрашивать, скажешь – сам сочинил, по воле своей и разумению!
И в конце мая положил свиток Иову на стол:
– Ты глянь, отче, чего чистописец наш начертал! Умен молодец, образован да старателен. Я так мыслю, полезен может зело оказаться. Хочу при себе удержать.
Престарелый патриарх, развернув грамоту, пробежал глазами, удивленно вскинул брови:
– Сколько лет чернецу?
– Двадцать пять.
– Разумен не по годам, прямо диво. Надо бы к нему присмотреться.
На том закончился второй разговор.
Терпеливый Пафнутий выдержал ровно месяц и поклонился патриарху снова:
– Дозволь, отче, чистописца мого в диаконы рукоположить? Зело полезен в делах моих, книги богослужебные наперечет ведает, исправления твои помнит, пишет бойко и красиво, умен на изумление. Каноны святым так сочиняет, душа от них поет просто!
– Коли так, дозволяю, – снисходительно согласился Иов. – И пришли мне каноны сии почитать, раз уж так хороши.
Отослав грамоты главе православной веры, архимандрит опять затаился на несколько недель. Но увы – по своей воле патриарх так и не вспомнил о многообещающем писаре. Пришлось идти к нему снова, в этот раз прихватив Гришку с собой.
Архимандрит выбрал нужный момент утром, якобы встревожившись о нехватке чернил в типографии, заодно уточнил возможность замены кожаных переплетов на деревянные, более прочные, а уже затем между делом обмолвился:
– Ты ведь ныне на заседание Боярской думы направляешься, святитель? Возьми с собой писаря моего, диакона Григория. Строчит бойко, красиво и чисто, сообразителен, набожен и честен. Вдруг пригодится?
– Это тот, каковой каноны и похвалы столь изящно сочиняет? – прищурился на склонившего голову монаха патриарх. – Ну что же, пусть сходит. Мои чернецы иной раз за боярами кричащими не поспевают. Может статься, три пера лучше двух окажутся.
– Благодарю за доверие, святитель, – низко поклонился Отрепьев.
Пафнутий быстро шепнул ему на ухо:
– Теперь все от тебя зависит…
Бывалый писец не подкачал. После заседания самолично свел три записи в общий, верный протокол, каковой, исполненный с торжественными завитками и буквицами, вечером передал для осмысливания святителю Иову. За что был похвален и оставлен в патриаршей свите.
– Ты, главное, не спеши, – предупредил Гришку на прощание архимандрит. – Дай всем привыкнуть, что ты доверенный секретарь Иова. Пусть знают, что ты от его имени говоришь и его поручения исполняешь. А уж потом…
Отрепьев кивнул, и полных два месяца тихой тенью ходил за патриархом. В Боярскую думу и на Соборы, к государю и на службы, на проповеди и пиры. Всегда трезвый и старательный, с чернильницей на поясе и стопкой бумаги в перекинутой через плечо сумке, всегда готовый записать каждое слово святителя, а вечером молча кладущий на его стол украшенную буквицей, завитушками и росчерками роспись случившихся за день событий.
Лишь семнадцатого октября Григорий Отрепьев зашел в государев архив и показал стряпчему листок с тремя строчками текста и патриаршей печатью:
– Святитель желает ознакомиться с Угличским обыском по поводу смерти Дмитрия Ивановича, – сказал он.
– Чего это вдруг про него вспомнили? – недовольно зачесал в ухе архивный служка.
– Патриарх обмысливает его канонизацию, – заученно ответил диакон.
– Так ведь самоубийцев нельзя!
– Для сих ответов дело со всей тщательностью изучить и надобно, – спокойно возразил Григорий.
Стряпчий тяжело вздохнул, взял масляную лампаду и отправился за дверь во чрево просторных срубов. Не было его очень долго, чуть ли не целый час. Наконец слуга вернулся, неся в руках явно увесистый холщовый мешок, тяжело водрузил на стол, развязал затяжной узел и показал желтый бумажный «столбец»: длинный-длинный свиток в половину обхвата толщиной.
– Вот он… – Мужчина завязал мешок и кивнул патриаршему диакону: – Забирай.
В «Угличском обыске» оказалось не меньше полпуда весу, а уж размер – за пазухой точно не унесешь и в тайном уголке не почитаешь. Поэтому свою добычу Отрепьев отнес в келью архимандрита Пафнутия. Там сообщники водрузили его на стол и весь остаток дня перематывали на начало. Столбец оказался свернут конечными строками наружу – вестимо, как на Священном Соборе его дочитали, так и оставили. В длину же свиток составлял, пожалуй, саженей пятьдесят. А может, и более.
Но зато, когда архимандрит Пафнутий и диакон Отрепьев начали читать следственное дело сначала…
– Святые угодники и кабаний клык мне в задницу! – смачно выругался Гришка. – Вот это да!
Он покосился на архимандрита, решительно оторвал первые полторы сажени свитка, смотал и спрятал в писарскую сумку. И принялся перематывать следственное дело обратно на конец.
Восемь дней мешок со «столбцом» лежал у Пафнутия под кроватью – вернуть его сразу было бы слишком подозрительно. На девятый Отрепьев отнес «Угличский обыск» обратно в архив.
– Чего решили? – спросил служка, развязывая мешок.
Патриарший диакон с полным безразличием пожал плечами.
– А почему столбец не перемотан?
– Каким получил, таким и возвертаю! – мстительно ответил Отрепьев.
Служка что-то недовольно буркнул и унес дело в темноту.
Гришка мог поклясться, что перематывать огромный свиток стряпчий не станет. Кому захочется добровольно заниматься столь муторным делом? А значит, пропажи части документа никто не заметит. Это радовало. Отрепьеву очень не хотелось, чтобы кто-то поднимал тревогу и объявлял его в розыск. Он нутром чуял, что путешествовать предстоит еще много и долго.
Второго ноября тысяча шестисотого года таинственный инок, явившийся в Москву из неведомой глухомани и совершивший невероятную, непостижимую карьеру, всего за девять месяцев вознесясь из безымянных писарей в личные секретари патриарха; монах, коего по уму и прилежанию уже прочили в самые молодые митрополиты в истории – сей чернец внезапно исчез, не оставив после себя никаких следов и объяснений. Вечером в трапезной откушал, а на рассвете даже мятой постели после него не нашлось. Чисто испарился! Как никогда и не было…
5 января 1601 года
Онежское озеро, скит Толвуя
Поздно вечером к занесенной снегом обители подошел лыжник в расстегнутом кафтане, с привязанной к поясу берестяной волокушей, прыгающей по снежным неровностям позади. Выбравшись на расчищенную перед храмом площадь, он оставил свое снаряжение у крыльца, вошел в церковь, несколько раз перекрестился, кланяясь высокому иконостасу, затем кинул в ящичек для пожертвований серебряную монету, взял толстую восковую свечу, поставил перед образом Николая-угодника и еще несколько раз перекрестился, кланяясь и молясь. Вестимо – благодарил небесного покровителя за благополучное завершение пути. После этого подошел к послушнице, прибирающей возле гудящей пламенем печи.
– Благослови меня, матушка, ибо я грешен.
– Бог простит, – распрямилась трудница. – Какими судьбами в наших краях?
– Святым крестам поклониться, в храме молитву вознести, от святых сестер благословение получить. Сказывают, сестра инокиня Марфа особым благочестием здесь отличается. Хотел бы от нее самой отпущение грехов получить.
– Снаружи дом стоит новый в два жилья, – ответила послушница. – Поднимись по лестнице, по левую руку дверь увидишь. В нее и постучись.
Паломник поклонился, вышел из церкви и, как и было указано, отправился в сияющей чистой белизной, еще пахнущий свежей древесиной жилой корпус, поднялся наверх, постучал:
– Инокиня Марфа здесь Господу молится?
Ему открыла молодая, румяная и круглолицая монашка. Посторонилась, указывая на дверь в глубине горницы. Паломник, скинув пышный лисий треух и перекрестившись, прошел дальше, поклонился женщине в черной рясе, сидящей за заваленным бумагами столом. В свете двух масляных ламп ее лицо почти не различалось, и гость неуверенно спросил:
– Ксения Ивановна?
– Давно это было, милый… – перекрестилась монашка и поднялась навстречу. – Нечто ты из прошлой жизни пришел? Что-то не припомню.
Паломник молча поклонился, достал из-за пазухи свиток и протянул женщине.
– Полина! – окликнула уже принявшую постриг верную помощницу ссыльная крамольница. – Проводи путника в людскую и проследи, чтобы накормили досыта и напоили, сколько пожелает. Пусть отдохнет с дороги.
Оставшись одна, она взглянула на подпись:
– Марфа Никитична, княгиня Черкасская…
Монашка недоуменно пожала плечами, но тут вдруг увидела внизу листа приклеенные на воск кресты, и сердце ее застучало, словно барабан: какая мать не узнает собственноручно выбранные для своих детей нательные крестики?!
– Что случилось?!
Ксения торопливо пробежала глазами текст, сразу выхватив самое главное:
«…сказывают, неведомые люди выкрали в Белозерском краю детей ссыльных супругов Захарьиных, Татьяну и Михаила, и от того ужаса кровь в жилах стынет. Посему прошу тебя, сестра Марфа, освятить и благословить крестики нательные воспитанников моих от всякого зла, дабы с ними беды подобной не случилось…»
– О, господи… – горячо выдохнула монашка и перекрестилась. – Значит, Таня и Миша спасены! Но как же остальные дети? Что с ними?
Увы, даже спросить об этом она не могла. Ведь посланная ей грамотка была составлена так, что истинный смысл письма могла понять только Ксения Захарьина, и никто более. Ответить на сие послание вопросами – значит выдать спасенных детей врагам, раскрыть место их пребывания. Посланник княгини Черкасской, вестимо, человек надежный, но ведь в дороге случается всякое. Попадет свиток в чужие руки – и быть беде.
– Паломник сказывает, дня три хотел бы отдохнуть, – вернулась в келью Полина и замерла: – Что с тобою, сестра? Ты плачешь?
– Все хорошо, милая, все хорошо, – отерла пальцами щеки инокиня Марфа.
В ее душе радость за двух спасенных детей смешалась с тревогой за остальных… И с ненавистью к Бориске Годунову, из-за которого творились все эти несчастья.
– Весь бы род поганый… Под корень! – тихо скрипнула она зубами.
Четыре дня спустя гонец княгини Черкасской отправился в обратный путь, унося письмо с искренними благодарностями и благословением – а за что благодарят, Марфа Никитична и сама догадается, – и пять рублей, подаренные инокиней на дорожные расходы.
Но уже на следующий день в ее дверь постучался новый гость:
– Сестричка-а… Ты дома?
– Гришка!!!
Брат с сестрой крепко обнялись и расцеловались, сели к столу. Полина побежала за угощением – все же не простой гонец ссыльную крамольницу навестил! Инокиня Марфа торопливо спросила, пока «лишние уши» отлучились:
– Ну как?!
– Половина свитка со мной! – подмигнул ей Отрепьев.
– Что же ты наделал, охламон?! – округлились глаза монахини. – Я же велела лишь прочитать! Токмо прочитать и рассказать! А мы бы уж придумали, чем из сего следствия воспользоваться можно, на что ссылаться, с чем Боярской думе ознакомиться! Коли документ не в архиве, кто же в него поверит?!
– Ты его просто не видела, сестренка! – нахально показал ей язык беглый писарь. – Ты остолбенеешь!
Однако тут вернулась Полина с румяными, с пылу с жару, пирогами и горячим сбитнем в кувшине, и разговор пришлось прервать.
Добытый Отрепьевым свиток они развернули ближе к вечеру, в светелке инокини Марфы, за запертыми дверьми. Монашка, светя себе масляной лампой, стала негромко пересказывать прочитанное вслух:
– Та-ак… Печать царская, печать патриарха, печать Крутицкой епархии… Обыск, проведенный по повелению государя всея Руси… Федора Ивановича… «Которым обычаем царевичу Дмитрию смерть случилась». Исполнили сей сыск под надзором митрополита Сарского и Подонского Геласия, подпись, князь Василий Шуйский, подпись, окольничий Андрей Клешнин, подпись, дьяк Елизарий Вылузгин, подпись… Та-ак, и еще пять человек… – Монахиня промотала свиток дальше. – Та-ак… Учинен осмотр тела мальчика убиенного, горло перерезано глубоко, на вид семи годов… По приметам царевича, названным няньками, мамками, окольничим Клешиным и иными людьми исчисленными, а именно: родинка большая на носу справа, родинка большая на лбу высоко по правой стороне, родинка продолговатая на груди, да родинка с волосом на плече правом, волосы рыжие, глаза синие, одна рука длиннее другой, по приметам сим в убиенном мальчике царевича Дмитрия Ивановича опознать не удалось…
Инокиня Марфа громко сглотнула и продолжила чтение осипшим голосом:
– Однако же по показаниям угличан и дворни городской, сие тело царевича убиенного было в церковь Спасскую перенесено и таковым является…
Женщина откинулась от стола, пошевелила губами и изумилась уже вслух:
– Ай да Василий Иванович! Ай да князь Шуйский! И вправду о чести позаботился и лгать не захотел… – Она снова резко качнулась вперед: – Три печати… Подписи восьми знатных людей на местах… Документ для Священного Собора! Прямо глазам не верю… Братик, это все! Бориске Годунову конец!
Ссыльная крамольница крутанулась, подняла крышку стоящего у стены сундука, достала из него шкатулку с замочком, открыла, небрежно вытряхнула серебро и золото на тряпки, внутрь с необычайной нежностью положила доставленный Отрепьевым свиток.
– Сие сокровище пуще глаза своего беречь надобно, а не за пазухой таскать! Истреплется же! И первым делом списки с него сделать! Людьми достойными заверенные! – Женщина бережно спрятала шкатулку в сундук.
– И что теперь? – проводил ее взглядом Григорий.
– Теперь надобно подумать…
8 марта 1601 года
Река Выкса, Судин монастырь
Судинская обитель, несмотря на малость размеров, была твердыней. Земляной вал высотой в два человеческих роста, поверх которого стояла еще и бревенчатая стена с башнями на углах, мрачно смотрящими по сторонам черными глазницами бойниц. Правда, пушечных стволов из этих бойниц уже давно не выглядывало, сами стены почернели и обветшали, местами покосившись. Однако шпиль колокольни, что возвышался над этими стенами, был недавно окрашен в синий цвет и расписан золотыми звездами и потому выглядел совсем новеньким.
Ворота обители стояли раскрытыми настежь, так что путник в монашеской рясе, поверх которой был наброшен овчинный тулуп, без труда вошел на тесный двор, в котором едва вмещались церковь, две большие избы и конюшня. Под прочие хозяйственные нужды, вестимо, использовались стены и башни, каждая в три яруса высотой.
Путник поймал за руку бегущего с пустым ведром мальчишку простецкого вида:
– У меня письмо к инокине Марфе.
– Там она! – махнул рукой паренек и потрусил дальше.
Гость вошел в указанную избу, в сенях скинул шапку, постучал в левую дверь, заглянул:
– Прощения просим, мне сестра Марфа надобна.
– Напротив ее келья! Иди отсель! – замахали руками на вторгнувшегося мужчину монашки.
– Ага! – отскочил гость, развернулся и нахально сунулся в дверь по другую сторону сеней.
Сидящая там у окна женщина лет пятидесяти, одетая в серую рясу, повела себя куда спокойнее. Вернее – никак себя не повела, даже головы не повернула. В слабом солнечном свете, с трудом пробивающемся через двойную преграду из промасленного полотна, она старательно выбирала из берестяных туесков крохотные бисеринки, нанизывала на иглу, делала двойной стежок и снова принималась перебирать бисер.
– Сестра Марфа? – перекрестился гость. – Меня прислала с письмом сестра, тоже сестра Марфа, и тоже насильно постриженная. В миру она была Ксенией Шестовой, в супружестве Захарьиной, а я Григорий, из рода Отрепьевых.
Монахиня не отреагировала, и гость сунул руку за пазуху, достал свиток. Протянул женщине.
Но ту куда больше интересовал бисер.
Григорий подумал, что в десятилетнем своем заточении Мария Нагая перестала понимать, кто есть кто и что значат имена многих знатных людей, а потому уточнил:
– Ксения есть жена Федора Никитича, двоюродного брата покойного государя. И через него твоему сыну тоже родня.
– У меня нет сына, – негромко ответила монахиня. – Зарезали его в Угличе. Десять лет тому, пятнадцатого мая.
– Неправда, – покачал головой Григорий. – У меня столбец обыскного дела на руках. Не было в Угличе твоего сына, не опознали. Другой мальчонка погиб.
– Нет у меня сына… – эхом повторила монахиня. – Убили его в Угличе. Десять лет прошло, как убили.
– Неправда, – повторил Отрепьев. – Мы можем это доказать. Прочитай письмо моей сестры!
Однако инокиня снова вернулась к вышиванию.
– Осьмнадцать лет твоему сыну исполнилось, не дитя более! – присел перед ней Отрепьев. – Кровь молодая, горячая. Самое время себя миру показать, право на трон объявить! Дмитрия ныне уж и Шуйские, и Салтыковы, и Захарьины, и Сицкие, и Мстиславские… – да вообще все поддержать готовы! Худородный полудурок на троне всем поперек горла стоит! Меж собой старшего князья выбрать не в силах, но за сына царского выступят не колеблясь! Заедино все поддержать готовы!
Ответом было молчание.
– Мы ведь все не власти ныне ищем, а справедливости, – еще раз попытался убедить ее Отрепьев. – Род самозванцев изгнать да законного наследника царем провозгласить! В том вся знать заедино стоит, без колебаний!
Бисеринка прыгнула на иголочку, два стежка закрепили ее на полотне, и унылая монахиня снова принялась рассматривать туески в поисках стекляшек нужного цвета.
– Ты не думай, матушка, мы твоего сына на явную смерть посылать не собираемся, – помявшись, продолжил беглый писарь. – Понимаем, что коли здесь он объявится, то убьют его сразу, ничего сделать не успеет. Поперва мы втайне к ляхам отъедем, там его и покажем. Доказательства у нас есть, утвердимся в звании истинном быстро, и всей Руси о здравии сына твоего доведем и о его праве на венец царский объявим. Дмитрий Иванович младше Бориски Годунова на тридцать лет, посему всяко его переживет. А как Бориска сдохнет, он в державу нашу с торжеством вернется и на престол сядет!
– Нет у меня сына… – все тем же тоном произнесла инокиня Марфа. – Убили его в Угличе. Десять лет прошло, как убили.
– Коли хочешь в безвестности сына сгноить, – не выдержав, рявкнул Гришка, – то на кой пес вообще его спасала?!
Вздрогнув, монахиня впервые скосила на него глаза. Ткнула иголку в шитье, выдернула свиток из руки гостя и развернула. Прочитала. Снова покосилась.
– Ты мне ныне, мил человек, на три виселицы наговорил. Да в письме еще пять. Сожги скорее, пока никто не увидел!
– Бориска Годунов загубил семью моей сестры, извел ее детей, сгноил братьев ее мужа, сломал мою судьбу, – спокойно ответил Григорий. – Ныне все мы не хотим ничего более, кроме мести. Если ради истребления Годуновых мне придется пойти на виселицу, я пойду. Если нужно возвести твоего сына на трон, я это сделаю. Если доведется висеть на дыбе, я согласен и на нее. Но я безоружен без истинного царевича! Так дай своему сыну шанс! Ведь он правитель, матушка, а не смерд! Позволь вспыхнуть его звезде! В этом пламени мы сожжем в пепел всех Годуновых и вернем величие роду Нагих. Отпусти сына на свободу! Другой такой возможности уже не появится.
– Печь в конце, сразу за сенями, – вернула грамоту ссыльной крамольницы инокиня Марфа. – Кухня там, в ней и печь. Сожги скорее.
Григорий послушался, сходил на кухню и метнул свиток в жаркую топку под большим медным котлом. Однако после этого снова вошел в келью ссыльной царицы. Марфа пальцем поманила его ближе, притянула за ворот тулупа, прошептала что-то на ухо, а затем сняла с пальца массивную золотую печатку, на которой родовой герб заменял выложенный маленькими изумрудиками крест:
– Вот возьми, Григорий из рода Отрепьевых. Это знак того, что ты пришел от меня, и вместе с тем мое благословение… – Монахиня осенила его крестным знамением и прошептала: – Не обмани моего доверия, боярин. Прощай!
Беглый писарь успел вернуться к сестре в обитель аккурат перед распутицей и застрял в Толвуе на полных две недели, терпеливо ожидая, пока с озера сойдет лед. Инокиня Марфа все это время трудилась не покладая рук, и в середине мая из затерявшегося в густых чащобах скита отплыли в разные края целых семь лодок, причем в сумках каждого из гонцов лежало по несколько грамот, адресованных очень многим, знатным и не очень, князьям и боярам.
В лодке Еремы по прозвищу Блездун Григорий доплыл до самого Ярославля, а дальше, оправив уже изрядно потрепанную рясу и забросив за спину заплечный мешок, беглый писарь, он же знаменитый своею ученостью диакон придворного Чудова монастыря, привычно зашагал пешком.
17 июня 1601 года
Село Тейково, поместье князей Тюфякиных
Тюфякинская усадьба выглядела куда солиднее, нежели далекий северный Судин монастырь. И хотя земляной вал здесь был вдвое ниже, вместо бревенчатой стены возвышался тын из кольев в половину обхвата размером, зато все было ухоженным, крепким, а по углам выступали вперед крытые утоптанные площадки для бокового огня: для стрельбы из пушек вдоль укрепления, дабы сносить картечью всех, кто рискнет перебраться через сухой неглубокий ров. Хотя оно и понятно – здешние земли все еще помнили татарские набеги, когда лихие степняки угоняли в рабство любого, кто не успел спрятаться под защиту подобных маленьких крепостей.
Караульной службы местные обитатели тоже еще не забыли – ворота оказались заперты, из боковых пристроек торчали пищальные стволы, а с площадки над тесовыми створками на одинокого путника нацелились сразу двое лучников. Хотя, скорее всего – от скуки и однообразия, нежели от избытка бдительности.
– Ты кто такой, смерд, и чего тебе здесь надобно? – громко заорал стражник в тусклой островерхой ерихонке без бармицы. – Стой передо рвом, не то продырявлю!
Холоп старался явно не для скромного гостя, а чтобы хозяин услышал, какой он весь из себя правильный.
Отрепьев остановился где сказано и пошевелил губами.
– Чего?!
Григорий повторил свой фокус.
– Чего?!
Беглый писарь снова захлопал ртом.
– Говори громче!
– Вниз спустись, раз не слышишь, глухая тетеря! – во весь голос крикнул Отрепьев, и из усадьбы послышался смех.
Потом послышался стук, в воротах отворилась калитка, и наружу вышел пожилой воин: седобородый, плечистый, с цепким взглядом и уверенно лежащей на рукояти сабли рукой. Он посмотрел по сторонам, вдоль стены, обошел гостя вокруг и спокойно, дружелюбно спросил:
– Каким ветром сюда занесло, святой отец?
– Послание у меня имеется для Григория Васильевича. От инокини Марфы.
Воин протянул руку.
Отрепьев широко улыбнулся.
– Тогда жди.
Воин ушел в усадьбу и запер за собой калитку.
Гришка спустился в ров, уселся там, откинувшись на заросший травою склон и закрыв глаза, и спустя пару минут на теплом солнышке задремал.
– Эй, монах! – внезапно послышалось над самой головой. – Заходи!
Внутри усадьба оказалась почти втрое просторнее Судина монастыря. Высокий бревенчатый дом смотрел во все стороны узкими окнами-бойницами, амбары, конюшни, свинарники и овины теснились под самым тыном, а все пространство между постройками покрывал толстый слой свежей ароматной травы. Вестимо – сушили покос с какого-то неудобья.
Князь Григорий Тюфякин оказался боярином статным и опрятным: с чисто бритой головой, модной короткой бородкой, одетый в синие шаровары и косоворотку, поверх которой красовалась расшитая ферязь с изумрудными пуговицами. Пояс оттягивала только сабля, и больше ничего – ни сумки, ни ложки, ни ножей. На вид хозяину было никак не больше тридцати лет, что вызвало у Отрепьева легкое подозрение: уж слишком молод. Поэтому писарь ничего говорить не стал – просто вынул из сумки печатку с крестом и показал князю.
Коли все правильно – сам догадается.
Мужчина посмотрел на перстень, на гостя и распорядился через плечо:
– Потапыч! Напоить, накормить, попарить, спать уложить… – Он окинул монаха взглядом и добавил: – И обстирать!
– А-а-а… – открыл рот беглый писарь.
– Он на охоте, – лаконично объяснил хозяин.
Возвращение царевича с охоты Гришка позорнейшим образом проспал – выскочил на крыльцо, когда двор уже наполнился шумом и конским ржанием. Отрепьев вгляделся в спешившихся охотников, что-то обсуждающих и смеющихся, и… И немало разочаровался.
Единственный рыжий паренек оказался удручающе неказист: заметно кривился на один бок, был скорее кряжист, нежели строен, невысок. И две большущие родинки на лице обаяния ему вовсе не добавляли. Впрочем, двигался царевич быстро и энергично, характер проявлял живой, разговор поддерживал легко. В общем – уродом или слабоумным Дмитрий Иванович никак не являлся. Просто был… Неказист.
– Ты уже поднялся? – увидел монаха князь Тюфякин. – Это хорошо. Через два часа выходи к малому столу.
– Это куда?
– Ах да, ты же не знаешь… – поморщился хозяин. – Ладно, тогда просто жди. Я пришлю за тобой слугу.
Стол оказался накрыт в самом высоком месте дома – наверху угловой башенки, наверняка построенной для наблюдения за окрестностями. Однако для беседы без свидетелей это место тоже подходило прекрасно – здесь не имелось ни стен, ни дверей, за которыми мог бы спрятаться соглядатай. Лесенка же просматривалась из люка далеко вниз, благо вместо обычных ступеней тут были сделаны перекладины из балок.
– Дядя, у нас сегодня на ужин проповедь? – увидев монаха, усмехнулся рыжий паренек. – Это что-то новое. Я много прогуливаю церковь?
– Есть вещи более важные, чем церковь, – взялся за кубок князь Тюфякин. – И более интересные, чем охота.
– Я весь внимание, дядюшка!
– Тогда я должен тебе кое в чем признаться, Дима, – откинувшись чуть в сторону, посмотрел на воспитанника Григорий Васильевич. – Когда тебя привезли сюда впервые, тебе было всего семь лет.
– Да, я помню.
– Сомневаюсь, – покачал головой князь.
– Я помню, как все ходил вокруг этого дома и не мог понять, где находится река? А ты сказал мне, что она просто пересохла от жары.
– Сейчас речь не о том, Дмитрий! – вскинул руку Григорий Васильевич. – Трудность вышла в том, что ты еще не понимал, что можно говорить вслух, а чего нельзя. Поэтому то, о чем нельзя проговориться, тебе просто не сообщали. Дабы ты случайно не выкрикнул этого в игре с друзьями или на охоте. Или даже холопам, ибо есть вещи, о которых нельзя знать даже твоей собственной дворне.
– О чем ты, дядюшка? – Смешливость рыжего паренька стала ослабевать.
– О том, что ты живешь чужою жизнью, Дима. Ведь ты же помнишь, что я тебе всего лишь дядя, а не отец?
– Ты говорил, мой отец умер, Григорий Васильевич. – Воспитанник наконец-то стал серьезен. – А матушка с горя приняла постриг.
Над столом повисла тишина.
– Это правда, – кивнул князь Тюфякин. – Но ее постриг был не совсем добровольным. То есть совсем не добровольным. То есть… Дмитрий, ей пришлось надеть куколь, чтобы скрыть твое существование.
– Какая-то бессмыслица, – мотнул головой паренек. – Принять постриг, чтобы скрыть… Меня? Как такое может быть? И зачем?
– Покажи ему, святой отец, – предложил Григорий Васильевич.
Григорий Отрепьев достал из сумки печатку и протянул юному боярину:
– Это наперстный крест твоей матери, Дмитрий Иванович. Знак того, что я пришел от нее, и ее материнское благословение. Ты стал взрослым, царевич. Пришло время заявить свои права на русский трон.
– Кто?! – заметно вздрогнул рыжий паренек.
– Твой отец есть покойный государь всея Руси Иван Васильевич, – сказал князь Тюфякин. – Ты его третий, младший и ныне последний сын. Единственный законный наследник нашей православной державы.
– Это такая шутка? – Дмитрий в растерянности смотрел то на дядю, то на странствующего монаха.
– Ты поедешь со мной на Онежское озеро и там получишь все потребные доказательства, – ответил Григорий. – Возить с собой столь важные документы я не рискнул. Затем мы тайно проберемся в Польшу и там откроем твое истинное происхождение. Делать этого на Руси нельзя. Сторонники Годунова уничтожат тебя прежде, нежели ты успеешь возвысить голос. Открыв свое истинное происхождение, ты заявишь права на царский венец, доведя их до всех иерархов и знатных бояр. На это понадобится время, но оно у нас есть. К тому моменту, когда царь Борис отдаст Богу душу, про тебя будут знать все, и его сын уже не сможет занять трон, по праву принадлежащий тебе!
– Разумно, – кивнул Григорий Васильевич. – Свергнуть утвердившегося царя зело трудно, даже невозможно. Такого случая я не припомню. Но вот нового государя утверждают Священный Собор и Боярская дума. Для них твои права на престол станут неоспоримы.
– Я… Я… – в растерянности пробормотал царевич. – Но как? Не может быть!
– Надень наперстный крест, – твердо потребовал Отрепьев. – Отныне он твой!
– Дядюшка, ты поедешь со мной? – с надеждой вскинулся Дмитрий.
– Как ты представляешь меня тайно пробирающимся через порубежье? – слабо улыбнулся князь Тюфякин. – Нет, наш гость прав. Вам помогут только скромные монашеские одежды и тихие забытые дороги, по которым придется пробираться пешком. Я же к такому поведению не привык. Рано или поздно себя выдам. Опять же – удел, служба, родичи… Нет, здесь от меня пользы выйдет больше.
– Я хочу увидеть свою мать! – вдруг решил царевич.
– Не стоит, – покачал головой Григорий Васильевич. – За ней наверняка присматривают. Если тебя заметят и повяжут, все ее старания, все жертвы пойдут прахом.
– Но я… Мне нужно подготовиться! – все еще перепрыгивал с мысли на мысль паренек.
– Я нашел для тебя лучших учителей, Дима, – сказал князь Тюфякин. – Лучших воспитателей, лучших историков, лучших математиков, лучших мастеров ратного боя. Я с самого детства готовил из тебя царя. Ты справишься, племянник. А сейчас… Сейчас тебе надобно просто привыкнуть к тому, кто ты есть на самом деле. Государь…
И Григорий Васильевич склонил перед племянником свою голову.
Князь Тюфякин оказался хорошим наставником и обстоятельным руководителем. Он не просто выставил воспитанника за ворота, а выделил ему двух преданных телохранителей и полностью подготовил всех в дорогу. В первую очередь – обеспечил добротным снаряжением: рясами, штанами, обувью, заплечными мешками, оружием. Сабель монахам, понятно, не полагалось, но вот кистени да ножи прятались в поясных сумках и рукавах с легкостью. Между тем в умелых руках кистень является страшным оружием. Саблей от него не закроешься, кольчугу проминает, голову раскалывает, а коли враг в шлеме, то запросто оглушает.
Разумеется, Григорий Васильевич не просто сунул царевичу и охране по грузику на ремешке, а потребовал выучить основные приемы боя против оружного врага, потренироваться, поставить удар. Да плюс велел пошить снаряжение, да плюс закон Божий заставил повторить, дабы в беседах с мирянами не позорились, да еще какие-то хлопоты нашлись… И потому в дорогу путники выступили только в августе, а в Толвую добрались и вовсе в сентябре.
Инокиня Марфа встретила царевича на удивление спокойно. Поднялась навстречу вошедшему в келью пареньку, окинула взглядом, после чего вручила ему шкатулку с драгоценным свитком и оставила на полдня изучать записи, сверяя внесенные десять лет назад в «обыск» приметы с собственным телом.
Дмитрий Иванович вышел только к ужину и согласно кивнул смиренно ожидающей его ответа женщине:
– Да, я верю. Это обо мне. Не понимаю токмо, зачем все было делать так сложно, запутанно?
– Предыдущий государь полагал постричь тебя в монахи и тем самым лишить права на трон, – спокойно ответила Марфа. – Дабы он сего не сотворил, твоя матушка и родные дядьки назвали тебя мертвым и приняли постриг, как наказание за твою гибель. Зато тебя никто не искал, и теперь ты жив, ты возмужал, и права на царский венец остаются за тобой.
– Ты тоже приняла постриг за меня?
– Можно сказать и так, – согласно кивнула монахиня. – И я, и мой муж Федор Никитич из рода Захарьиных. Все мы несем жертвы ради твоего возвышения.
– И что теперь?
– Ты не можешь выйти на городскую площадь и громогласно объявить о своем титуле, Дмитрий Иванович. Тебя тут же повяжут, отправят в Разбойный приказ и там тихо удавят, дабы никто не прознал о твоем существовании. Ты не можешь выйти на площадь и объявить о себе в Польше, ибо тебя просто закидают тухлым луком. Чтобы стать царевичем, тебе надобно явиться к королевскому двору и предъявить свои доказательства там.
– Если я постучусь в королевские ворота, меня просто повесят перед ними, – вздохнул паренек. – Это же схизматики! Для них казни есть главное развлечение. Вешают без колебаний и правых, и виноватых, по поводу и без.
– Это верно, – согласилась инокиня. – Поэтому я пытаюсь добыть для всех вас рекомендательные письма к знатным магнатам.
– Но почему Польша, матушка? Почему не Бухара, Хива, Персия, не Высокая Порта? Почему не Швеция, на худой конец?
– Потому, что у меня есть множество знакомых из числа Гедеминовичей и ни единого друга, имеющего родичей в Швеции, Османии или иных державах, – пожала плечами монашка. – Больше того, два письма у меня уже имеются. Но они адресованы мелкой шляхте. Нужно подождать ответа князей Глинского и Мстиславского. Они оба королевских кровей, могут дать рекомендацию сразу к высокой знати.
– Я не забуду твоих стараний, Марфа из рода Захарьиных, – пообещал царевич.
– Всегда к твоим услугам, Дмитрий Иванович, – склонила голову инокиня.
Монашка оказалась права. Спустя две недели до Онежского скита добралось письмо князя Ивана Михайловича Глинского, в котором тот обращался с просьбой дать приют и покровительство его добрым знакомым к самому князю Адаму Вишневецкому, властителю огромных земельных владений по обеим сторонам Днестра, своей знатностью и богатством мало в чем уступающему даже польскому королю. А скорее даже – превосходившему короля Сигизмунда по всем статьям. С подобным поручительством в диких западных землях бояться было некого – ни шляхтичи, ни стража, ни даже казаки связываться с друзьями князя Вишневецкого не рискнут.
Пересидев в Толвуе слякотную и дождевую осеннюю распутицу, четверо путников дождались ледостава и в середине ноября по надежному, крепкому зимнику отправились в путь…