К книге
Тревожный звон славыЧАСТЬ ВТОРАЯ. XLVII
81%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. XLVII
96

Нет, нет, нужно иметь свой дом — убежище от житейских бурь и невзгод.

Пылкий роман с юной Анной Олениной был в полном разгаре и мог завершиться сватовством.

Воистину она была прелестная девушка. Тёмные её волосы уложены были пышными буклями на висках и затылке, вокруг шеи трепетал тончайший батист платочка, завязанного бантиком. Лёгкое платье струилось вокруг небольшой, крепкой фигуры, оставляя обнажёнными руки. И как-то удивительно плавно умела она двигаться, быстро переставляя стройные маленькие ножки.

Отец её был давним поклонником Пушкина. Алексей Николаевич Оленин был директором Публичной библиотеки, членом Государственного совета, государственным секретарём и с давних пор президентом Академии художеств. Портрет Пушкина кисти Кипренского висел то в залах академии, то в доме Олениных. Да, Пушкин вполне мог рассчитывать на успех в этой знавшей его с послелицейской поры семье.

А она была балованное дитя уже состарившихся родителей, младшая сестра взрослых сестёр и братьев — все в доме и все гости Олениных её обожали, любые капризы и прихоти её исполнялись немедля. Но и для неё была честь, что ею увлёкся столь знаменитый поэт.

Анна была большой затейницей. В доме устраивались по её программам то костюмированные балы, то спектакли на специально сооружённой сцене; или она требовала, чтобы гости сочиняли куплеты; или в окружении наперсников и наперсниц она пела за занавесом под аккомпанемент скрипки и фортепьяно:

Apprends moi comme il faut frehir

Comme on seduit rien sentir[384].

...Заиграл крепостной оркестр на хорах. Новый танец!

Оленина вскинула на него глаза. Это было её оружие. Глаза у неё были прекрасные — большие, тёмные, покрытые влагой и осенённые ресницами. Оружие попало в цель — она это увидела по его лицу.

   — Почему вы в стихах пишете: «Моей Олениной». Кто вам дал право на это? — капризно спросила она.

   — Я так чувствую... — Пушкин придал лицу особое выражение, которое, по его расчётам, должно было передать пылкое чувство.

   — В Летнем саду вас видели с дамой... — Она намекала на его скандальную, известную всему петербургскому свету связь с женой министра внутренних дел Аграфеной Закревской[385].

Он тотчас же воспользовался её замечанием, чтобы возбудить ревность.

   — Я готов всем пожертвовать, от всего отказаться...

   — Не смотрите на меня так. Я вам не верю.

   — Vous etes impossible[386]. Неужели вы не видите, что я страдаю, что я люблю вас?

   — Я вижу, но не могу верить. Про вас столько говорят...

   — Говорят! Кто? Болтуны.

   — А я выйду за того, кому поверю... К тому же вы строите из себя демона. Меня предупреждали, что я буду вас ненавидеть, потому что вы над всем смеётесь. Но вы сами не подозреваете, что вы просто добры.

Нельзя было сказать большей колкости. Пушкин посмотрел с восхищением на бойкую барышню: она, несомненно, была умна.

   — Мне говорили, вас нужно бояться, — быстро произнесла она, — а я вас не боюсь!.. Вы боитесь графиню Н.?

   — А вы боитесь паука?

Анна вскинула голову и нахмурилась. Пушкин улыбался.

   — Да, я боюсь пауков.

Музыка смолкла. Он провёл её на место.

В общем-то она была влюблена в другого — в пожилого вдовца, обременённого детьми... Но замужество определяла воля родителей — ей следовало лишь подчиняться.

...По утрам, полулёжа на скудной своей постели в тесном и неряшливом трактирном номере, сквозь уже открытые окна которого со двора врывались вонь и шум, он работал.

Итак, в библиотеке Онегина героиня постигает характер героя. О нет, никакого суда она над ним не творит! Да и за что судить его? За то, что он поступил с ней так, как и должен поступить порядочный человек? За то, что, повинуясь неумолимым законам, он убил на дуэли друга, законно спасая честь?

Нет, просто он был не тот, за кого она, по наивности, его принимала. Его подражание она сочла истиной? Значит, здесь пародия? Нет же, нет, конечно, здесь не пародия, а трагедия, и Онегин не обрёл никакого счастья, накинув на свои русские плечи модный подражательный плащ Чайльд-Гарольда.

Он с особой тщательностью подбирал состав онегинской библиотеки, чтобы этим объяснить его: Локк, Юм[387], Вольтер, Руссо, Гельвеций, Гольбах[388], Дидро, Фонтенель, Робертсон — все Запад, Европа!

И начинает понемногу

Моя Татьяна понимать

Теперь яснее — слава Богу —

Того, по ком она вздыхать

Осуждена судьбою властной...

Может быть, составить альбом Онегина — обыкновенного русского модника, истолкователя чуждого для России лексикона?

Вечор сказала мне R. С.:

Давно желала я вас видеть.

Зачем? — мне говорили все,

Что я вас буду ненавидеть.

За что? — за резкий разговор...

И знали ль вы до сей поры,

Что просто — очень вы добры?

Или ещё:

— Боитесь вы графини -овой? —

Сказала им Элиза К.

— Да, — возразил NN суровый, —

Боимся мы графини -овой,

Как вы боитесь паука.

Над всем этим ещё следовало много думать и работать. Во всяком случае, теперь стало ясно, что «Путешествие Онегина» нужно выделить в совершенно самостоятельную главу.

...Решили осуществить поездку на пироскафе в Кронштадт. В несусветную рань, в девять часов утра, на Английской набережной у завода Берда, владельца невских пароходов, собралась шумная, нарядно разодетая компания: сам Алексей Николаевич Оленин, его младший сын Алексей, которого так и величали Junior, его младшая дочь Анна, Пушкин, Вяземский, Грибоедов, известный художник Доу и знаменитый изобретатель и путешественник Шиллинг[389].

Пироскаф — чудо техники, паровое судно — был длиной метров двадцать, с палубами и каютами и огромными бортовыми гребными колёсами.

Погода была отличная, солнце — ещё нежаркое, небо — блёкло-голубое. Из огромной чёрной трубы над верхней палубой повалил дым, и завертелись, зашлёпали по воде колеса. Чудеса! Вот это скорость — десять вёрст в час. И уже сквозь дымку едва различим шпиль Петропавловской крепости, город уже позади, вот исчез правый берег залива — дикий и пустынный, — и вдали виднеется левый с его дачами и деревнями. А колеса бьют по ряби, разбрызгивая мелкую солёную водяную пыль, и на сине-зелёной полосе горизонта сливаются море и небо.

Пушкин не отходил от Анны Олениной. Оба говорили о чём-то случайном, мимолётном, но, взволнованные, оба чувствовали, что сегодня что-то решится и определится.

А вокруг велись разговоры, которые Пушкин улавливал лишь краем уха.

Вяземский обратился к Грибоедову:

   — Как вы, просвещённый человек и талант, можете вести дружбу с Булгариным — прожжённым негодяем и проходимцем?

Грибоедов долго молчал, прежде чем ответить.

   — Мне он истинный друг, — сказал он наконец. — Только с его ловкостью удалось напечатать отрывок из моей комедии в альманахе «Русская Талия». Во время сидения моего под арестом в двадцать шестом году это он сносился со мной через подкупленного офицера стражи.

   — Боюсь, вы приукрашиваете его, — произнёс Вяземский.

Грибоедов надменно посмотрел на князя.

   — А вы не бойтесь!

Шиллинг — невероятно тучный, но лёгкий в движениях, болтливый и хвастливый человек — рассказывал о готовящейся экспедиции в Китай. Капитан пироскафа, офицер в морской форме, объяснял Алексею Николаевичу Оленину разницу в миддель-шпангоутах французских и шведских линейных кораблей.

Вот уже видна кронштадтская башня оптического телеграфа — она буквально росла из воды. Наконец причалили.

Лес мачт высился у причалов, и сторожевые матросы не подпускали близко к кораблям. Флот из Кронштадта вскоре должен был выступить в море под командой адмирала Сенявина[390].

   — Сенявин доплывёт лишь до Копенгагена и возвратится, — объяснял Алексей Николаевич. — Командовать дальше будет адмирал Рекорд... Все знают его заслуги. Совершил кругосветное путешествие под началом Головина.

Осмотрели крепостные укрепления, которые начали одевать в гранит, шеренги городских домиков, морской корпус в бывшем дворце князя Меншикова, Андреевский собор с высокой мачтой-колокольней, похожей на корабль; отобедали в Английском трактире.

Когда собрались обратно, поднялся ветер, небо потемнело, сильный ливень начал сечь будто плетьми, а волны накатывались и били в пристань. Пассажиры кинулись в каюты. Пароход раскачивало. Кого-то тошнило, кто-то ссорился.

Этот момент и выбрал Пушкин, чтобы тихим голосом, осторожно, трепетно намекнуть девушке о своих намерениях.

Гордая, самолюбивая, острая на язычок Анна молча склонила голову: это, во всяком случае, не означало отказа.

...Чем прочнее делалось его положение жениха в семье Олениных, чем отчётливее виделась развязка и с нею решительный поворот в судьбе, тем чаще задумывался он над тайными двигателями бытия и собственной прожитой жизни.

Он писал блестящие любовные гимны в честь нового кумира и в то же время строки небывалой прежде горечи и муки.

Ночью приснилось, будто город своими величественными постройками теснит его, сжимается вокруг гранитом и камнем, своими объятиями мешая двигаться и дышать.

Он проснулся в холодном поту. Желание спать сразу же отлетело. Лёжа с открытыми глазами, под храп Никиты, он вглядывался в полупрозрачную тень петербургской ночи, и мысль — трепетная, неугасимая — скользила по тернистому жизненному пути. В лицее он был чист и высок, но в каком безумном и буйном вихре провёл потом свою молодость! В праздности, кутежах, в разврате, в петербургских притонах, затем в кишинёвских и одесских вертепах. Где любовь? Где возвышенные порывы души? Воспоминания мучили. Но почему прошлое, лёгкое и весёлое, как итог прожитого, вдруг стало враждебно ему? Ведь кто-то его любил? Да, две женщины вспомнились ему: юная Таланья в Петербурге и бурная Амалия Ризнич в Одессе. Ни той, ни другой он не дал счастья. Разве Амалия не звала его с собой? Разве Таланья удерживала его?

И нет отрады мне — и тихо предо мной

Встают два призрака младые,

Две тени милые, — два данные судьбой

Мне ангела во дни былые;

Но оба с крыльями и с пламенным мечом,

И стерегут... и мстят мне оба,

И оба говорят мне мёртвым языком

О тайнах счастия и гроба.

О, зачем эти муки сожаления перед открывшимся новым счастьем?

Предыдущая главаГлава 96 из 119Следующая глава