К книге
Тревожный звон славыЧАСТЬ ВТОРАЯ. XXVIII
65%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. XXVIII
77

Итак, Онегин, убив приятеля, отправился путешествовать. А Татьяна?.. Значение наивной сельской барышни не то что возросло, а просто сделалось первенствующим. Она должна была чрезвычайно развить ум во имя новой задачи: постигнуть, что люди 14 декабря, и с ними Онегин, увы, всего лишь европеисты-подражатели, не знающие своей собственной родины.

Замысел был обширен, но неясен. Даже план очередной, седьмой главы не определился. И он начал с того, что было самым простым и очевидным — с приезда Татьяны в Москву. Ярко вспыхнуло в памяти недавно пережитое.

Ах, братцы! как я был доволен,

Когда церквей и колоколен,

Садов, чертогов полукруг

Открылся предо мною вдруг!

Как часто в горестной разлуке,

В моей блуждающей судьбе,

Москва, я думал о тебе!

Москва... как много в этом звуке

Для сердца русского слилось!

Как много в нём отозвалось!

Никита шаркающей, тяжёлой походкой вошёл в номер и поставил пахнущие свежей ваксой туфли рядом с кроватью.

   — Костюм прикажете или как? — спросил он.

Присутствие верного дядьки, знакомые его шага, голос и сами ворчливые интонации действовали привычно успокоительно. Пушкин сделал неопределённый жест, Никита понял и, ворча что-то себе под нос, отправился в свой закуток. Подогнув колени, Пушкин писал в тетради. Чернильница стояла рядом.

Номер в Демутовом трактире был из дешёвых — во флигеле с окнами на Мойку и во двор. То, что окна выходили во двор, было конечно же неудобством: с утра до вечера слышались крики рабочих и ржание лошадей. Но, странно, он быстро привык.

Обставлен был номер скудно: кушетка, которую Никите пришлось передвинуть ближе к окну, чтобы больше падало света, изрезанный скучающими постояльцами по зелёному сукну и лакированному дереву стол, несколько стульев, немного литографий на стенах с замасленными обоями. Кое-какую мебель даже пришлось перевезти из родительского дома: пару кресел, торшер, книжный шкаф...

Снова вошёл Никита.

   — А к вам, Александр Сергеевич, гость пожаловал.

   — Проси. — Пушкин воткнул перо в чернильницу.

Вошёл один из московских «архивных юношей», перебравшийся на службу в Петербург.

   — A-а... — сказал Пушкин, силясь вспомнить фамилию. — Soyez le bienvenu![338]

   — Александр Сергеевич, — засуетился тот, — я не вовремя, помешал?

Пушкин бросил тетрадь на табурет рядом с чернильницей, поднялся с постели, сунул нош в туфли и поправил складки халата.

   — Садитесь, любезнейший... — Он всё никак не мог вспомнить фамилию. Но гость не мог успокоиться.

   — Помешал!.. Не вовремя... — Он поглядывал на брошенную тетрадь.

Пушкин уловил его взгляд и небрежно пожал плечами:

   — Успеется... Экая важность. — Сев за туалетный столик в углу, он принялся щёточкой полировать ногти и вдруг вспомнил: Титов, Владимир Титов.

Это был один из самых молодых «архивных» — подтянутый, весьма лощёный, весьма учёный.

   — Ах, Александр Сергеевич! — воскликнул Титов. — В ваш тридцать третий гостиничный номер прихожу третий раз. Пришёл рано — вы уже уехали, пришёл поздно — вы ещё не приехали. А у меня, знаете, служба-с...

   — Как она идёт? — вежливо спросил Пушкин. Титов был служащим при Министерстве иностранных дел.

   — Ах, Александр Сергеевич...

   — Да, да, — вздохнул Пушкин. — Я понимаю. Бедный Веневитинов! Невосполнимая утрата...

   — Но тем большая нужда «Московского вестника» в вашей поддержке! — воскликнул Титов. Конечно же он был ходатаем Погодина.

   — Но разве не в ваш журнал я отдал львиную часть новых своих произведений? — сказал Пушкин. — Отрывок из «Путешествия Онегина», «Одесса», тоже в недавнем номере...

   — Так-то так, — согласился Титов, — но, Александр Сергеевич, кто же, если не вы?.. Не все мы...

Пушкин с полуулыбкой посмотрел на молодого человека, как и все молодые люди, подающего великие надежды. В глазах Титова светилось воодушевление. В его манерах, хотя и скромных, ощущалась определённая самоуверенность.

   — Ну, хорошо, хорошо, — сказал Пушкин. — Напишите Михаилу Петровичу, что я по-прежнему предан журналу... Между прочим, как вам Петербург?

   — Что ж, — ответил Титов, — служить, конечно, должно именно здесь...

   — А я, знаете, как-то не привыкну, — сказал Пушкин. — Шумно да суетно... Два года в деревне были мне сущей мукой, а я чувствовал себя там здоровее... — И, скользнув по лицу Титова, взгляд его остановился на тетради на табурете.

Чуткий Титов тотчас вскочил.

   — Александр Сергеевич, значит, я обнадёжу Погодина, да и всю нашу московскую братию?

Пушкин сердечно пожал руку молодому человеку.

   — Никита, одеваться, — приказал он.

Сегодня был особый день. Его ожидали в родительском доме к торжественному обеду. Сегодня, 2 июня, были его именины. Приходилось торопиться. Час был не ранний. Впрочем, он и лёг-то, когда уже начало рассветать...

Сам воздух петербургских улиц был иной, чем в Москве, — он пахнул морем, а ветер с залива нёс дыхание новых стран.

Вот и Фонтанка. Он расплатился с ванькой и прошёлся по знакомой набережной. Недра Авраама были теперь не в доме Клокачёва, а в доме Устинова, не у Калинкина моста, а у Семёновского. Впрочем, новый дом был такой же, как и прежний, — с рустованным цоколем, с решётками у подвальных окон на случай наводнения, с балконами второго этажа и обширными хозяйственными постройками во дворе: кухнями, каретными сараями, конюшнями, неряшливыми лачугами для нижней дворни. Но Коломну не покидали: здесь дрова были дёшевы.

Когда Пушкин явился сюда из Москвы, первым увидел его Никита, стоящий на лестничной клетке со свёрнутым ковром в руках. Старый дядька недоверчиво посмотрел на него, поднимающегося по лестнице, вздрогнул, пристальнее вгляделся в лицо, обросшее баками, и вдруг заплакал, совершенно по-детски шмыгая носом.

   — Александр Сергеевич, довелось встренуться...

И вот, по милостивому разрешению отца, Никита снова отдан ему в услужение.

Его ждали. Гостей было не так уж много: Дельвиг с молодой женой, Анна Петровна Керн, с некоторых пор неразлучная с Ольгой, непременный член семьи и давняя соседка по Коломне кузина Ивелич, несколько подруг Надежды Осиповны и несколько друзей Сергея Львовича.

Квартира вполне походила на прежнюю: парадная анфилада с дорогой старинной мебелью и жилые комнаты, бедно, даже убого обставленные.

   — Наконец-то!.. В такой день... Александр!.. Le diner est servi[339]...

Несмотря на многолюдство, обширная квартира казалась нежилой. Дом пустел! Младший сын служил на Кавказе, старший, несмотря на любезность Сергея Львовича, предпочёл обосноваться в трактире, из детей оставалась Ольга — девушка под тридцать.

Первый тост, естественно, провозгласил сам Сергей Львович, и естественно, за героя сегодняшнего дня, своего старшего, всеми в семье всегда любимого, заслуга которого в отечественной литературе, между прочим, оценил сам государь! На этом известном всему петербургскому обществу важном моменте Сергей Львович остановился особенно долго.

Позади первая — тревожная, нервная — встреча после ожесточённой длительной ссоры. Впрочем, произошло так, как могло произойти только в семье Пушкиных: отец и сын обнялись и тотчас заговорили о литературных новостях. Не то чтобы память была коротка — просто вспышка раздражения была позади, а литературные новости были увлекательны для обоих. Теперь отношения сложились вполне сердечные.

   — Да, да, — повторял Сергей Львович, — государь оценил талант Александра Пушкина! Что же должен чувствовать его отец? Что должен чувствовать отец, сын которого... — О ком он говорил: о себе или о сыне?

Но за стулом Сергея Львовича уже не стоял его верный старый слуга, и, когда неловкие руки поправили салфетку под подбородком, чувствительный Сергей Львович поморщился. Из-за этого он даже сократил тост.

И опять пили за Александра, за Александра Сергеевича, за Пушкина, который после семи лет отсутствия, после множества испытаний возвратился в Петербург — как Одиссей после многолетних скитаний.

   — Лев не пишет, — вспомнила Надежда Осиповна. Отъезд любимца, опасности, которым он подвергался на театре военных действий с Персией, приводили её в состояние постоянной нервической тревога. — Александр, какое впечатление произвёл на тебя брат?

Пушкин не решился высказать горькую правду нежной матери.

   — Что ж... Он малый с головой... Однако жаль, что пьёт...

   — Пьёт, много пьёт, — озабоченно подтвердила Надежда Осиповна. — Почему бы это? Он должен быть счастлив и доволен. Сами мы — никогда... — Она указала на Сергея Львовича и на себя.

Увы, годы текут по-разному для мужчин и женщин. Сергей Львович выглядел вполне молодцом: держался статно, гордо вскидывал голову, по-прежнему чутко шевелил ноздрями, был неистощимо словоохотлив и привержен к словесным каламбурам. На Надежде Осиповне, которой уже перевалило за пятьдесят, годы поставили зловещее клеймо. Увы, она уже не была прекрасной креолкой. Явственнее проглянули африканские черты, а на висках под свисающими завитками волос, на шее и плече обозначились участки совсем тёмной кожи. Пушкин поглядывал на мать с новым, сосредоточенным выражением: какая-то важная для него мысль неотступно занимала его.

Милая Оленька тоже несколько изменилась: уже не было в её лице прежней свежести, под глазами обозначились синие круги, а большие прекрасные глаза выражали не то что грусть, а отчаяние; из доверительной беседы, которая успела произойти, Пушкин знал, что претенденты были — родители же упорно не признавали их достойными своей дочери.

Зато кузина Екатерина Марковна Ивелич была прежней: семь лет прошли, вовсе не задев её; старая девица была всё той же угловатой, безвкусно одетой, всё так же нюхала табак, который носила в вышитом мешочке, и всё так же ругала Коломну, как самое захудалое, самое гибельное место во всём Петербурге.

Это был не только торжественный именинный обед, но и прощальный: вся семья Сергея Львовича на летний сезон отправлялась на Ревельское взморье. Разве не было в этом благородного порыва отца? Сергей Львович, жаждавший полного примирения с сыном, предоставил ему Михайловскую усадьбу, где можно было жить, не тратя ни гроша, а себе на плечи взвалил дорогостоящее путешествие. Правда, купания в Ревеле с некоторых пор сделались модой, а кроме того, были полезны для здоровья Надежды Осиповны и Ольги.

Дельвиги через несколько дней отправлялись туда же: купания были полезны и для болезненной его жены.

Дельвиг! Антоша! Тося! Не было в Петербурге человека ближе Пушкину, чем Дельвиг.

С младенчества дух песен в нас горел,

И дивное волненье мы познали;

С младенчества две музы к нам летали,

И сладок был их лаской наш удел...

Да, они двое были осколками большого лицейского братства. Их связывало и детство, и начало творчества, и неугасимое стремление к совершенному, гармоничному и прекрасному, и тысячи живых нитей и дорогих воспоминаний. Они испытывали друг к другу нежность и благодарность за святую свою дружбу и единомыслие.

Женатый Дельвиг! Рослый, тучный, он был всё тот же — то задумчивый, то вдруг говорливый, — но теперь рядом с ним сидела Софи — совсем молоденькая, хрупкая женщина: она даже при высокой причёске была лишь по плечо мужу. Он, как всегда, был сонлив — у неё же глаза были живые, быстрые.

Подумать только, этот «ужасный злодей» Каховский, которого повесили, некогда был страстно влюблён в неё, даже делал ей предложение, и она чуть не увлеклась пылким и красноречивым армейским офицером.

   — Это, конечно, страшный человек! — восклицала она. — Однако со мною он был удивительно нежен... В нём была какая-то электрическая сила...

Дельвиг слушал воспоминания жены с отрешённым и философским выражением: он смотрел в потолок. А Софи, очевидно, не находила в своём рыхлом, близоруком муже именно этой электрической силы... Пушкин вовсе не угадывал в молодой супруге влюблённости. А Дельвиг иногда вздыхал и произносил своё любимое словцо: «Забавно».

   — Ну зачем тебе возиться с этими несносными «архивными юношами», — сказал он, ревнуя Пушкина к «Московскому вестнику». — Ради них ты готов обделить «Северные цветы».

   — Нет же, нет! — успокоил друга Пушкин. — Однако же я пытаюсь создать лучший в России европейский журнал.

   — Забавно, — снова сказал Дельвиг. — Но что же ты готовишь для «Северных цветов»?

   — Свои мысли, замечания, отрывки из писем...

   — Прочитай что-нибудь на память...

   — Истинный вкус, — произнёс Пушкин, — состоит не в безотчётном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, а в чувстве соразмерности и сообразности.

   — Дай это для «Северных цветов», — сказал Дельвиг и слабо махнул рукой сверху вниз, как бы решая этим вопрос. — Ещё что-нибудь.

   — Учёный без дарования подобен тому бедному мулле, который изрезал и съел Коран, думая исполниться духа Магометова.

Дельвиг опять слабо махнул рукой сверху вниз, а массивная его голова склонилась на жирную грудь, будто ему было лень держать её прямо.

   — Ну, ещё...

Анне Керн этот разговор показался скучным.

   — Вам что-нибудь забавное рассказывал Лёвушка? — спросила она у Пушкина с невинным выражением лица.

Пушкин тотчас понял, о чём она спрашивает.

   — Да, он признался мне, что от вас без ума.

Полуулыбка появилась на губах Анны Керн, и Пушкин вдруг постиг с совершенной ясностью: красивая хищница выпустила свои коготки. Впрочем, брат не младенец, к тому же далеко. Но он, Пушкин, здесь, в Петербурге! И он посмотрел на Анну Петровну упорным, многообещающим взглядом. Она потупила глаза.

   — Проезжаю по Дворцовой площади — над Зимним государев штандарт! — поделился Сергей Львович своими впечатлениями. — Его императорское величество благополучно пребывает в Петербурге.

   — Почему же ты не сказал сразу? — спросила Надежда Осиповна.

Итак, его родители по-прежнему жили придворными новостями.

Да, так оно и было. Сергей Львович приподнял руку с растопыренными пальцами, на которые надеты были кольца. Старый слуга тотчас понял бы желание барина. Новый был бестолков.

   — Газету, дурак. — Сергей Львович сразу пришёл в раздражение, — «Его величество государь император Николай Павлович... изволил приехать из Ораниенбаума в Кронштадт на катере, который был буксирован пароходом...» Сейчас очень модно отправляться морем на прогулку в Кронштадт, — пояснил он сыну, естественно отставшему от жизни петербургского хорошего общества. — «...Был поднят императорский штандарт, — продолжал он читать, — крепость, фрегаты и другие корабли на рейде стреляли из всех орудий...»

Упоминание о стрельбе из орудий опять оживило тревоги нежной матери о младшем сыне.

   — Посмотри, пишут ли что-нибудь о войне на Кавказе? — сказала она мужу.

   — Нет, та chere, — успокаивающе ответил Сергей Львович. Он осознал свою оплошность. — И вообще эта война разве что в манёврах отдельных отрядов...

   — Что же ещё ты дашь для «Северных цветов»? — спросил Дельвиг.

   — Ну, если хочешь, мою заметку о книге путешественника Ансело[340] «Шесть месяцев в России». Хотя обо мне господин Ансело упоминает весьма лестно, но вообще о русской словесности говорит с откровенной пренебрежительностью. И я почитаю его тон оскорбительным. Мне вообще оскорбительно поведение наше перед всяким иностранцем. Мы забавляем его вознёй дворового мальчишки с собакой или русской пляской и сами хохочем. А он печатает в Европе — не мерзко ли? Господину Ансело, видишь ли, интересны лишь мои антиправительственные стихи. А моя судьба из-за этих стихов? А мои истинные шедевры? А Третье отделение? Всё это для него безразлично: подай ему оппозицию к правительству... Как-то досадно, знаешь...

   — Забавно, — сказал Дельвиг. — А наши журналы? — Он вздохнул. — «Московский телеграф» заботится не о красоте и совершенстве, а лишь о промышленности и купеческом сословии... «Вестник Европы» никак не сдвинется с закостенелых своих позиций...

   — Зато Булгарин и Греч издают частную газету, которой разрешены политические обзоры! — воскликнул Пушкин. — Вот и нам бы издавать газету, самовластно завладеть общественным мнением...

И этот разговор показался скучным Анне Петровне.

   — Вы знаете, что ваш брат написал мне стихотворение, и прекрасное стихотворение, — сообщила она Пушкину. — II a aussi beaucoup d’esprit[341]. — Она разжигала страсти.

Пушкин не успел ответить: она прочитала в его лице то, что ей было нужно, и, опередив его, обратилась к Дельвигу:

   — Милый барон, прочитайте же нам что-нибудь своё!..

Дельвиг противиться не мог. Сняв очки с толстыми стёклами, он, не повышая голоса, ровно, будто играя на свирели, читал-музицировал:

Некогда Титир и Зоя под тенью двух юных платанов

Первые чувства познали любви и, полные счастья,

Острым кремнём на коре сих дерев имена начертали...

Пушкин пришёл в восхищение. Он считал, что публика недостаточно ценит его друга как поэта, и восхищался тем, что Дельвиг пренебрегал вниманием публики.

Слушая, Надежда Осиповна откинула голову, а Пушкин, поражённый, замер: он заметил ещё один участок совсем тёмной кожи.

   — Маman, — сказал он, — вы помните много преданий о вашем дедушке? — Негритянское его происхождение с некоторых пор мучительно занимало его. Если в человеке есть исключительность, если он не похож ни на кого другого, для этого должны быть какие-то причины. В чём причина, того, что его жизнь и сама судьба особые от начала и до конца? Не в негритянском ли его происхождении? — Маman, — произнёс он неожиданно лихорадочной скороговоркой, — я с детства наслышан о вашем дедушке, но всё это анекдоты. Ваш дядя Пётр успел передать мне бесценный документ, однако в нём лишь положение при дворе и служба... Но его характер, личные свойства, история женитьбы...

Надежда Осиповна неохотно поддержала эту тему.

   — Что сказать тебе, Александр... — Она помедлила. За столом как-никак сидели гости. Впрочем, все были вполне свои люди. — Моя мать и я сама в детстве были весьма несчастливы...

   — Я знаю, maman, да, да, ваш отец имел весьма горячий характер и вряд ли был создан для мирной семейной жизни... — Не этот ли именно вопрос самого его волновал? — Но характер вашего дедушки...

   — Ах, Боже мой, Арина видела его в Суйде... она лучше расскажет тебе...

   — Я понимаю, maman, понимаю, но... — Он пристально смотрел на участки тёмной кожи на её лице и шее.

Сергей Львович посчитал нужным вмешаться.

   — Я покажу тебе кое-что... — Он поднял руку, однако и на этот раз новый денщик оказался вполне бестолковым. Сергей Львович раскричался и успокоился лишь тогда, когда в руках его появилась старинная черепаховая табакерка. — Вот, — сказал он, — ты видишь легендарного Ганнибала, верного слугу самого Петра Великого. — В крышку табакерки был вставлен медальон-миниатюра. — Подарок самого императора.

Пушкин жадно вглядывался в странное, необычное, производящее впечатление угрюмой жестокости лицо арапа.

   — Но, maman, каков он был... в семейных своих отношениях? — спросил он напряжённым голосом.

   — Ах, Боже мой... — Надежде Осиповне было неловко. — Что могу я сказать тебе? Свою первую жену, красавицу гречанку, высватанную им у негоцианта, он подвешивал на кольцах и пытал за то, что она родила ему белую девочку... Он уверовал в её измену. Ну, что говорить... Он был необузданно ревнив. Ты это хотел знать?

Пушкин побледнел. Да, именно это он хотел знать, потому что он испытал незабываемые бешеные муки ревности с женой негоцианта Амалией Ризнич.

Предыдущая главаГлава 77 из 119Следующая глава