Ему разрешили, а он не ехал, потому что был влюблён.
Оттепель сменилась заморозками, но теперь уже недолгими: необоримым стало шествие весны. Снова побурел и осел снег, а потом вовсе стаял, небо сделалось высоким и прозрачным. И разлился свет — он расцвёл радостным весенним цветком и длинными днями полнил шумные, грязные улицы.
Он ездил к Ушаковым. Екатерина! Вдруг она встретила его в ярком тюрбане с перьями, с подвесками в ушах, с оголёнными, округлыми плечами, обрамленными кружевами. Он потерял голову.
Всей семьёй совершали прогулки к Пресненским прудам, где в саду собирался tout le beax monde de Moscou[336], где с утра до вечера гремела музыка, где дорожки, посыпанные песком, были аккуратно огорожены. Отправлялись на знаменитые гулянья под Новинским монастырём, ради которых на обширном пустыре вдруг возникал целый город готических, индийских, китайских балаганов, затейливых павильонов и бесчисленных шатров и лавок. Трубили трубы, били барабаны. В клетках рычали львы и тигры. Акробаты, канатоходцы, фокусники — зрелища и хлеба!
— Эй, сайки, свежие сайки...
— Господа, подходите, только глаза протрите...
Повсюду торговля: пирога с сазаниной и сиговиной, сбитень или кипяток с патокой в огромных медных самоварах, водка, блины и икра в бочках под навесами и в шатрах.
На колеснице, запряжённой цугом, — ряженые. Один обложился подушками, изображая Бахуса, другой надел маску, представляя лешего, третий тренькает на балалайке. И впереди, и позади шествуют великаны, карлы, монстры — дудят в дудки, играют на волынках и гуслях...
А в балаганах пахнет ванильными вафлями и свежераспиленными досками.
— Эй, заходи, я цыган Мора из цыганского хора...
С обитого материей балкона дед — с бородой и усами из серой пакли, в залатанном кафтане, в круглой ямщицкой шляпе, в лаптях и онучах — истошно кричит:
— А вот в двенадцатом году француз сам себе наделал беду!
Юные и прелестные барышни Ушаковы от души веселились, их родители — благодушные и благонравные — умилялись на дочерей, а знаменитый поэт повсюду сопровождал семью.
Часто бывал он и у Вяземского. С князем Петром они близко сошлись, хотя и спорили, но этими непрерывными спорами, неожиданными аргументами и мнениями, которые они скрещивали, как мечи, кажется, подогревали друг друга.
Иногда Пушкин не мог скрыть, что удручён. Всё же он рассчитывал, что государь пропустит «Бориса Годунова». Неужели он преувеличивал расположение к нему царя? В чём же, в таком случае, выгода царской цензуры?
Что касается Вяземского, то он постоянно настроен был мрачно и безотрадно. Его глубоко сидящие глаза смотрели колюче.
В его кабинете были удобные кресла и диваны, но обычно собеседники или вскакивали с мест и стояли, или бегали по комнате.
— Разгул невежества, глупости, трусости, совершенная инквизиция — вот наша Россия и сейчас и в будущем, — сказал князь. — Лучшие люди России, лучшие умы погибли!..
Но Пушкину хотелось хоть какого-то света.
— Нет, нет, — встрепенулся он. — Не говори так! Нельзя же творить во мраке, особенно во имя России! — Душа его требовала надежды и веры. — Чтобы понять, что произошло, надо смотреть широко. Надо уразуметь пружины истории. И в прошлом, и в настоящем, и в будущем — исходить из действительности!..
Вяземский не желал сдаваться.
— Правительство боится просвещения. Чугунный цензурный устав всё подавляет. Ищут малейших сомнений в правилах религии, малейших намёков...
— Всё же молодой царь деятелен! — Пушкин даже покраснел от волнения. — Он отстранил Аракчеева, отставил Магницкого и Рунича и приблизил к себе опального Сперанского. Это что-нибудь да значит! Он учредил особый комитет для пересмотра всего государственного устройства и управления России и поручил разрешить крестьянский вопрос!.. Как тут не вспомнить о могучей деятельности Петра? — Пушкин смотрел на Вяземского, будто ожидая от него ответа. Повисло молчание.
— Ты напрасно написал «Стансы», — вдруг сказал Вяземский тихим голосом, но с явным осуждением. — Этим ты ничего не добьёшься. Славы новой ты не достигнешь...
— Я написал искренне! — оскорбился Пушкин. — Говорил о преобразователе!
Вяземский отвернулся. Ему будто даже неприятно было смотреть на Пушкина.
— А ты знаешь, какой идёт слух о тебе? — сказал он. — Что шеф жандармов Бенкендорф тебе предлагал и — прости меня, но так говорят — будто ты...
— Как это должно понять? — пробормотал Пушкин.
— Ты знаешь, что значит слово «шпион».
— Да ты что... ты что! — вскричал Пушкин. — Разговор был, правда, но я решительно, сразу... Как ты можешь?
— Я? — Вяземский пожал плечами. — Ни на секунду не усомнился в тебе. Но ты знаешь, свет... — Он подошёл близко к Пушкину и положил ему руки на плечи. — Вот и не нужно было писать «Стансы». Й в Сибирь друзьям писать не нужно было — уже ходят списки: «Героям 14 декабря», «Друзьям в Сибирь». Вот так-то! — Вяземский опять принялся ходить по кабинету. — Читающая публика заподозрит тебя в искательстве, правительство — в дерзком своеволии, и ты потеряешь и тут, и там всё, что обрёл...
— Если слова мои что-нибудь значат для царя. — Пушкин тоже бегал по комнате, — он поймёт, что во всём мой призыв к милосердию... Я говорил и повторяю: повешенные повешены — что же, им ничто не страшно, но судьба остальных слишком ужасна!
— Ты, как философ восемнадцатого века, веришь в просвещённого монарха, — язвительно сказал Вяземский.
— Мы все воспитаны на Просвещении, — ответил Пушкин. — Неужели в этом наша беда? Надо же во что-то верить! — почти с отчаянием воскликнул он. — Нет, жизнь не кончена! Надо жить, надо верить.
Да, жизнь не кончена. Скорее, скорее к Ушаковым.
В переполненной гостями уютной гостиной он с ярким блеском в глазах, с живой мимикой в лице рассказывал страшную сказку, которую ещё в Михайловском воплотил в стихах о разбойнике-женихе и девушке, случайно забредшей в разбойничье логово. Он говорил об ужасных следах преступлений, об опасности, страхе, сватовстве, изобличении атамана — и так увлечённо, с такой выразительностью в жестах и голосе, что впечатлительная Екатерина вскрикивала, жмурила глаза, закрывала лицо руками. А ему, кажется, только этого и надобно было! Увлёкшись сам, он сделался неотразимо красноречивым...
Но среди гостей присутствовал некий молодой артиллерийский офицер, давний поклонник прекрасной Екатерины. Успех соперника заставил его набычиться и носком сапога мять ковёр. Вдруг представился повод: Пушкин отпустил довольно ядовитую шутку в адрес семьи Римских-Корсаковых. Неблагородно! Они оба часто бывали в этой гостеприимной семье.
— Милостивый государь, Александр Сергеевич, — сдержанно сказал офицер, — так не говорят о доме, в котором вас принимают как родного... — И вышел.
Уже на следующее утро Пушкин получил письменный вызов. Что же он? Испытал радостное волнение — давно забытое волнение опасности, дерзости, удали. Ах, ему нужна была разрядка!
Тотчас написал он ответ: «А l’instant, si vous le Lesiur, venez avec un temoin. A. P.»[337].
Кого выбрать секундантом? Соболевский не только отказался, но уговаривал немедленно всё уладить. Не добившись успеха, он вспомнил о Каверине, который как раз находился в Москве.
Каверин! Первый наставник в любви и чести! Тотчас он послал записку царскосельскому другу, который после длительной отставки вновь определился на службу и отправлялся в армию.
Не прошло и часа, как подъехала карета: артиллерийский офицер, его товарищ по полку, и Каверин — знаменитый буян, повеса, как всегда, жизнерадостный и потому понимающий неистребимое желание Пушкина стать под пистолетное дуло.
Но властно вмешался Соболевский. Ссора — из-за чего? Из-за пустяка, из-за неосторожного, но безобидного замечания Пушкину подвергать свою жизнь опасности? А что, если государь разгневается? Нет, господа, не лучше ли позавтракать, благо привезён новый ящик шампанского?..
Противники из приличия хмурились, но потом успокоились и протянули друг другу руки. Завтрак был сервирован весьма роскошно.
И снова Пушкин на прогулке с семьёй Ушаковых.
Семнадцатилетняя Екатерина в этот день, казалось, выглядела особенно прелестной. Она уложила волосы и надела шляпку с перьями. Живые глаза её блестели, то и дело она поглядывала на Пушкина. В звонком её смехе слышалась взволнованность.
Пушкин осторожно сказал Софье Андреевне:
— Ваша старшая дочь могла бы составить счастье любого... Надо лишь быть достойным этого счастья!..
Софья Андреевна не могла не понять намёк.
— Что ж, — тоже осторожно ответила она, — вы, может быть, правы. Однако же... Моя дочь так ещё молода...
Неужели перед ним открылась возможность счастья? Неужели он обретёт дом, семью, покой, но потеряет при этом свободу?
— Как жаль, — поспешно произнёс он, — семейные узы призывают меня ехать в Петербург...
Он заказал лошадей на середину мая. И написал Екатерине Ушаковой в альбом прощальное полушутливое стихотворение:
В отдалении от вас
С вами буду неразлучен,
Томных уст и томных глаз
Буду памятью размучен;
Изнывая в тишине,
Не хочу я быть утешен, —
Вы ж вздохнёте ль обо мне,
Если буду я повешен?
Что ждёт его? Два года жизни в Михайловском как бы подвели черту под прежним бурным, мятежным, а новое не определялось и не устанавливалось.