К книге
Тревожный звон славыЧАСТЬ ВТОРАЯ. I
42%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. I
50

Забрызганная дорожной грязью коляска, запряжённая взмыленной тройкой, а за ней фельдъегерская тележка миновали Иверскую, и колеса загремели по плитам площади.

Гул толпы и звон колоколов висели густым месивом. Был день вселенского великого праздника — Рождества Богородицы.

Мимо торговых рядов — лотков квасников, пирожников, Калашников, мимо Лобного места и раззолоченного храма промчались к Спасским воротам.

Дребезжание колёс приглохло, прозвучало кучерское «тпру», и Пушкин всем телом — руками, грудной клеткой, головой — вздохнул облегчённо: приехали. Разминая затёкшие ноги, он с трудом вылез из коляски. Фельдъегерь ждал у чугунного крыльца и скупо, как и всё время долгой дороги, уронил:

— Главный штаб.

Показалось, что в Кремле тихо и пусто. На разводной площадке между Чудовым монастырём и Малым дворцом гвардейская команда проделывала экзерциции; ярко и победно высился дворцовый кайзерштандарт. А среди растрескавшихся плиток двора зыбились лужи. Неужели Москву освежил дождь? Всю дорогу Пушкина мучили жажда и жара. Перед тем как подняться на крыльцо, он обтёр пот со лба.

Лестница, покрытая ковровой дорожкой, вела на второй этаж. Фельдъегерь, громыхая саблей по ступеням, скрылся за тяжёлой дверью с затейливой резьбой и позолотой, и тотчас на пороге появился рослый усатый генерал.

   — Господин Пушкин, — сказал он зычным голосом, — прошу, мы вас ждём, — и, пропустив Пушкина в дверь, назвал себя: дежурный генерал Главного штаба Алексей Николаевич Потапов[235]. — Прошу садиться, — сказал он со всевозможной любезностью.

В обширном кабинете казённый стол, заваленный бумагами, стоял среди пышной дворцовой мебели. Генерал указал на диван, обитый зелёным штофом, а сам погрузил мощное тело в мягкое кресло.

Он с любопытством разглядывал Пушкина. Он видел впервые знаменитого на всю Россию поэта, о котором наслышался сверх всякой меры от злоумышленников, чьи дела разбирал в следственной комиссии. Царь призвал его. Верно, из-за возмутительных не подцензурных стихотворений. О дальнейшей судьбе его нужно гадать. Правда, суд кончился, наказания возданы, но, вероятно, опасного стихоплёта разумнее всего держать вдали от обеих столиц.

На диване в свободной позе сидел человек небольшого роста, с широкими чёрными бакенбардами, покрывшими всю нижнюю часть щёк и подбородка, с тучей кудрявых волос. Одежда на нём была в дорожной пыли и грязи. Он был утомлён дорогой и прикрыл глаза. Четверо с небольшим суток с невероятной фельдъегерской скоростью скакал он почтовой дорогой семьсот вёрст до Москвы. И мучили сомнения: что ожидает его? Растерянный, усталый, он думал сейчас о том же. Он не замешан, зато был в связи, в переписке — недаром Жуковский писал ему, что в бумагах каждого действовавшего нашлись и его стихи. Хуже того: под его именем ходили всякие вирши... Как же ему держаться? Если случится самое страшное и его, несмотря на то что он не замешан, оставят в деревне под полицейским надзором, он соблюдёт честь и достоинство...

   — ...Без особых дорожных приключений? — донёсся до него бас Потапова.

   — Благодарю, ваше превосходительство, — сказал Пушкин.

На почтовых станциях при виде фельдъегеря без промедления меняли лошадей, и во время скачки, погруженный в тревожные мысли, он почти не замечал дороги. И лишь когда у Всехсвятского с вершины холма открылась полукругом панорама Москвы, сердце его забилось по-иному: не только тревожно, но и восторженно, — и он стал вглядываться в старинные главы с крестами, в дворцы, в сады. Мелькнул Петровский замок — красное здание с зубчатыми башнями. А вот и Московская застава у Камер-Коллежского вала, с гербами на белых столбах, с казёнными домиками по сторонам. И уже шумная, многолюдная Тверская — дворец Разумовского, Страстной монастырь, церковь в Путинках... Теперь весь этот путь — резкие, живые образы — вновь и вновь мелькал в усталом мозгу, мешая сосредоточиться.

Потапов кашлянул, прижимая усы ладонью.

   — Тотчас извещу барона Дибича. А вы отдыхайте, отдыхайте, Александр Сергеевич... — Поскрипывая пером, генерал написал короткую записку, сделал знак дежурному офицеру.

Сердце Пушкина забилось чаще, тревожнее.

   — Коронация позади, но самый разгар коронационных торжеств, — развлекал его Потапов. — Балы, фейерверки, смотры... Вы всё, надеюсь, увидите.

Пушкин выпрямился, сидя на диване. «Надеюсь!» Давалась или не давалась ему надежда?

   — Древняя наша столица необыкновенно украсилась. Надеюсь, вы увидите... — доносился голос Потапова.

Любезного разговора избежать было невозможно.

   — Как поживает старушка Москва? — спросил Пушкин.

   — О, Москва! — Потапов откинулся к спинке кресла. — Москва счастлива видеть... — прижимая ладонью усы, он опять осторожно кашлянул, — в своих стенах видеть императора...

Вернулся дежурный офицер, вполголоса обменялся с генералом короткими фразами, и Потапов резко поднялся из кресла.

   — Александр Сергеевич, господин Пушкин! — Голос его напрягся и ещё погустел. — Его императорское величество ожидают вас.

Пушкин вскочил и одёрнул на себе сюртук. Конечно же дорожный костюм не подходил к дворцовой обстановке.

Может быть, в самом деле в Москве недавно прошёл дождь. Он ощущал лишь духоту. На плацу продолжались экзерциции. Вблизи можно было различить поблескивающие пуговицы, примкнутые штыки, лампасы на обтягивающих рейтузах, пышные султаны, офицерские погоны и кокарды на шляпах. И висел неумолкающий колокольный звон.

В Малом дворце тянулась нескончаемая анфилада зал, украшенных изразцовыми печами, лепниной и мозаикой. Шаги звучно раздавались по фигурному паркету. Огромные, в золочёных рамах зеркала повторяли пространство. Он мельком взглянул на своё отражение. Уверенность покидала его: он выглядел тщедушным в этом древнем жилище царей... Навстречу часто попадались военные — и все с пышными погонами с золотистой канителью.

В одной из зал поджидал широкогрудый генерал с короткой шеей, с путаной шевелюрой — начальник Главного штаба Иван Иванович Дибич.

   — Ваше превосходительство, — сказал Потапов, — вот господин Пушкин по вашему приказанию...

Дибич с высоты своего роста тоже с выражением любопытства, но и сомнения посмотрел на опального знаменитого поэта.

   — Должно быть, устали с дороги? — И он старался быть любезным. — Его императорское величество желают видеть вас незамедлительно... — Он слегка развёл руками, показывая бессилие всякого перед императорской волей.

Пушкин зашагал рядом с Дибичем. Теперь в зеркалах его фигура выглядела особенно щуплой возле массивной фигуры высокопоставленного генерала.

Навстречу попадались не только военные, толпа придворных делалась всё гуще.

   — Александр Христофорович, — обратился Дибич к высокому, худощавому, с бравой щёточкой усов генералу, затянутому в голубой мундир со стоячим воротником и с множеством орденов, — вот он, Пушкин...

Бенкендорф скользнул взглядом, лишённым любопытства, но кивнул головой: дескать, идёт всё как должно.

В комнате, смежной с императорским кабинетом, военные и штатские стояли или расхаживали, но никто не сидел, и голоса звучали приглушённо, настороженно. Дибича приветствовали, Пушкина будто не заметили.

Начальник Главного штаба почти на цыпочках подошёл к камердинеру в красном кафтане с орлами, в белых чулках и чёрных лакированных туфлях и что-то осторожно шепнул ему. Камердинер отправился доложить.

Время потянулось немыслимо медленно. Дверь бесшумно открылась.

   — Идите, — торопливо сказал Дибич и даже подтолкнул Пушкина.

Пушкин шагнул, остановился у порога и отвесил поклон.

У стола неподалёку от окна стоял молодой государь. Он действительно выглядел моложаво и держался очень прямо, выпятив грудь. Мундир Измайловского полка подчёркивал стройность фигуры, голубая Андреевская лента тянулась через плечо. Лицо у государя было удлинённое, с правильными чертами, с маленьким ртом и крепким подбородком; узкие бачки лишь наметились. Но строгость, властность, гневливость будто запечатлелись яркими красками. Выражение лица не сулило ничего хорошего.

И вдруг царь приветливо улыбнулся и сказал твёрдо, звучно, но почти ласково:

   — Здравствуй, Пушкин...

И улыбка, и голос сразу дошли до сердца, чтобы раствориться горячей надеждой в крови.

Пушкин поклонился.

Только недавно, допрашивая бунтовщиков, Николай проявил себя умелым лицедеем: с одними был грозен, с другими милостив, с третьими вкрадчив, с четвёртыми резок... И эта игра с теми, чья судьба целиком зависела от его воли, была приятна ему.

Теперь он ждал эффекта от проявления милости.

Пушкин кланялся и бормотал приличествующие слова.

Николай жестом приказал приблизиться.

Мебель в кабинете была обита зелёным атласом, а на стене со старинными росписями висел портрет покойного императора.

Пушкин ощутил тяжёлый взгляд холодных глаз. Взгляд этот скользил по его усталому с дорога лицу, пропылённой дорожной одежде. И снова милостивая улыбка растянула губы царя.

   — Ну что, Пушкин, ты рад Москве?

   — Ваше величество... Я родился в Москве.

В тишине паузы слова его обретали или не обретали смысл и вес.

Николай искал ключ к человеку, чьё имя каким-то волшебством воздействовало на взбудораженные умы российского общества. Увы, новое царствование началось несчастливо, и конечно же следовало вернуть из ссылки того, кто сделался кумиром, показав, что он, Николай, царь не только грозный, но и милостивый. Однако прежде всего поэта нужно было оглушить, поразить и по возможности привязать к себе.

   — Брат мой, покойный император, — сказал Николай, — сослал тебя на жительство в деревню. Я мог бы посчитать это наказание слишком строгим. Был бы ты рад?

   — Ваше величество! — Пушкин прижал руку к груди. — Два года я прожил в деревне безвыездно. Могу ли... не быть преисполненным благодарности, если...

   — Да, я решил вызвать тебя! — вдруг вскричал Николай. — И теперь ты разговариваешь со своим государем! — На лице его появилось властное, непримиримое выражение. — Но разве не мог ты теперь предстать перед Верховным уголовным судом? И тогда тебя осудили бы по многим пунктам!

   — Государь. — Пушкин прижимал руки к груди, — к бунту я не причастен — правительство могло убедиться. Виноват же я разве в нескольких строках в частном письме к приятелю, в которых несколько вольно отозвался о религии... И в этом я раскаиваюсь.

Николай сделал резкий жест рукой.

   — Верховный уголовный суд признал бы тебя виновным по иным пунктам!

   — Государь...

   — Под твоим именем ходит множество возмутительных сочинений!

   — Но я их не писал, ваше величество... Я давно отстал от либерального бреда. Теперь мои труды вполне в хорошем духе, они все подцензурные, а не карманные...

   — Слово дворянина?

Вот на чём решил сыграть Николай: на той совершенной откровенности, на мужественной правдивости, на чувстве чести, которые должны связывать дворян с их сюзереном. Это выглядело бы по-средневековому романтично и должно было отвечать натуре Пушкина.

   — Слово дворянина! — воскликнул Пушкин.

Николай принялся расхаживать по кабинету.

   — Эти бунтовщики, безумно поднявшиеся против российских государственных порядков, против законного своего государя, знали ли они сами, чего хотят? Без установившегося образования, с сумбуром в голове, с путаными идеями, они дерзнули противопоставить себя власти. Знал ли ты кого-либо из них?

Пушкин побледнел.

   — Я знал главнейших, — сказал он тихо.

Николай кивнул головой. Вот так и нужно разговаривать: как дворянин со своим сюзереном — с мужественной откровенностью.

   — Но умысел сего бунта не в свойствах, не во нравах русских! — продолжал Николай. — Не от дерзностных мечтаний, всегда разрушительных, но от постепенных действий правительства усовершенствуются отечественные установления... — Он остановился перед Пушкиным, глядя на него своим тяжёлым, леденящим взглядом. — Твои друзья мне писали из крепости о нуждах России. Но разве не о том же думаю и я? Вот они каются в своём вольно-дерзко-безумнодумстве. Но нет, в мыслях они во многом правы. А не правы они в действиях, нарушив законный, освящённый веками порядок. Ты согласен?

   — Ваше величество, сама жизнь показала, что они ошибались.

   — Твой друг Александр Бестужев написал мне из крепости, что небо даровало России в моём лице другого Петра Великого.

   — Как бы хорошо! — воскликнул Пушкин.

Николай снова заходил по кабинету.

   — В России недостаток законов! — Он обращался к Пушкину, будто делился с ним заветными своими мыслями. — И я должен искать славы законодателя. Да, имя Николая должно стать выше имён Ярослава и мудрого царя Алексея Михайловича, стать в потомстве наравне с именами Юстиниана, Феодосия[236] и Наполеона. Но мне нужны люди! Мне нужна помощь, мне нужны советники!

Он обращался к Пушкину, будто именно от него ждал помощи и советов, и сказал как бы между прочим:

   — Я дарую тебе свободу, забвение прошлого.

Тяжёлая гора свалилась с плеч. Пушкин испытал радостное волнение.

   — Государь, я всегда отличал монархию от деспотии!..

   — В России самодержавие — незыблемый государственный принцип, а вся зараза эта занесена к нам извне. И на что же могли надеяться бунтовщики? — Теперь в голосе молодого властителя зазвучало презрение. — У кого же рассчитывали они найти поддержку? Политические изменения, которые эти невежды и сумасброды заимствовали у Европы, в России не сообразуются ни с духом народа, ни с общим мнением, ни с самой силой вещей...

В голове Пушкина своевольно вспыхнули слова, им же вложенные в уста умирающего царя Бориса: тот обращался к сыну:

Я ныне должен был

Восстановить опалы, казни — можешь

Их отменить; тебя благословят...

Со временем и понемногу снова

Затягивай державные бразды

Зачем, откуда, к чему сейчас ожили слова московского самодержца — они исчезли, заглушённые голосом Николая.

   — Я сам не удовлетворён положением дел в стране и намерен вступить на путь реформ, — твёрдо говорил он. — Я должен принять на себя труд составления свода существующих узаконений и издания нового уложения. Я обратил комиссию составления законов во Второе отделение императорской канцелярии. Я составил комитет, который должен выработать проект реорганизации всего государственного управления. Я намерен многое преобразовать!

Николай повторял роль, так удавшуюся с закоренелым злодеем Каховским[237]. Он сказал обречённому: ты меня ненавидишь за то, что я раздавил партию, к которой ты принадлежал, но я желаю русскому народу свободу, однако ему нужно сперва укрепиться, но верь, я люблю Россию, — и злодей рыдал. Кажется, и на сей раз роль удалась.

   — Ваше величество! — воскликнул взволнованный Пушкин. — Да, я чувствую, Россия обрела нового Петра Первого! — Он воодушевился. Вот каков новый царь — волевой, твёрдый, думающий о судьбе и благе России. Красноречие овладело им. — Ваше величество, я всегда призывал, что государственная власть может быть источником добра и зла... Ведь и сама Римская империя отражала соотношение тогдашних общественных сил!

Гипнотическая скованность его прошла, но в то же время он вдруг почувствовал, как устал и замёрз. В кабинете старинного, с толстыми каменными стенами дворца было холодно, и он отступил к камину и почти присел на край столика.

Николай усмехнулся, отвернулся кокну, а когда обратил лицо своё к Пушкину, в чертах его была такая жёсткая властность, что поэт сразу исправил невольную оплошность. Тем не менее он красноречиво развивал свои мысли:

   — Конечно же, ваше величество, я понял, и уже давно, что отечественные установления могут лишь постепенно совершенствоваться свыше. Но, ваше величество, вот исторический пример. Некто Вибий Серен по доносу своего сына был принуждён римским сенатом к заточению на безводном острове, но император Тиберий[238] воспротивился, говоря, что, если человеку дарована жизнь, не должно лишать его и способов к поддержанию жизни. Не правда ли, ваше величество, слова, достойные ума светлого и человеколюбивого? Вот так же и вы ныне поступаете со мной: даёте мне новую жизнь и способы поддержать её... Ах, ваше величество, как полезно молодым людям знать римскую историю! Преподаватель мог бы с хладнокровием показать им разницу духа народов, источники нужд и требований государственных; не хитрить, не искажать республиканских рассуждений, не позорить убийством кесаря, но представлять Брута[239] защитником и мстителем коренных постановлений отечества, а кесаря — честолюбивым возмутителем!..

Лицо Николая мгновенной мимической игрой приняло какое-то новое выражение.

   — Вот ты говоришь со мной умно, откровенно, почтительно-смело, и мне такая речь полюбилась: я вижу, что имею дело с одним из умнейших людей России. — Снова улыбка тронула его губы. — Мой брат, покойный император, в своё время дал мне читать поэму твою «Руслан и Людмила». Я был в восторге. И с тех пор читаю всё твоё, Пушкин. Пиши же на славу России! А что ты пишешь теперь? — Ему, конечно, уже известны были списки крамольных и безобразных сочинений «На 14 декабря» и «Гавриилиада», но не о том следовало сейчас говорить. — Так что же ты пишешь? — повторил он даже с выражением заботливости.

   — Почти ничего, ваше величество. Цензура очень строга.

   — Зачем же ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?

   — Цензура не пропускает и самых невинных вещей: она действует крайне нерассудительно.

Николай понимающе кивнул головой.

   — Ну что же, я сам буду твоим цензором, — сказал он властно. — Теперь направляй свои сочинения прямо ко мне.

Это прозвучало неожиданно, и Пушкин не сразу мог оценить положение и найти ответ. Но всё же первыми пришли соображения о любимом его детище — о трагедии «Борис Годунов». Цензор-царь разрешит её к публикации, а быть может, и к постановке. Выгода необъятная!

   — Ваше величество! Можно ли найти слова... достойные благодарности... которую...

   — Но помни, — сказал Николай, — покойный государь, мой брат, освободил Карамзина от цензуры и этим наложил на него особые обязанности умеренности.

Пушкин молча склонил голову. Затянувшаяся беседа крайне утомила его. Но близился миг: вот сейчас он выйдет из кабинета — свободный, свободный!

   — Да, Пушкин, русские на поприще революции превзошли бы Робеспьеров и Маратов, — продолжал Николай. — Весь этот заговор лишь ответвление общего европейского заговора. Да, я применил картечь и пролил кровь своих подданных в первый день моего царствования. Но для чего? Pour sauver mon Empize![240] Ты понял? И мы в России — помни это! Вот ведь и сам ты шёл по неправильному и гибельному пути. Ты жил непристойно и буйно... — Царь помолчал, потом, глядя прямо в глаза Пушкину, резко спросил: — Что бы ты сделал, если бы четырнадцатого декабря был в Петербурге?

Кровь горячей волной бросилась в лицо Пушкину. Нужно было сказать: «Государь, я устал от ссылки, от гонений, от неволи, я жажду освобождения!» Но речь шла о его чести, о его достоинстве. И впервые за время беседы странное спокойствие и хладнокровие овладели им. Он вскинул голову.

   — Государь, все друзья мои были в заговоре, я не мог бы не участвовать. Я стал бы в ряды мятежников.

Николай отвернулся. Нет, мягкосердечным с подобными господами быть нельзя!

   — И со многими из тех, кто теперь в Сибири, ты был дружен!

   — Правда, государь, — тихим голосом ответил Пушкин. — Я многих из них любил и уважал и сейчас продолжаю питать к ним те же чувства!

   — Но можно ли любить, например, такого негодяя, как Кюхельбекер?

Сознание новой миссии пробудилось в Пушкине: возможность быть заступником за своих друзей. И ни на секунду не возникло колебания.

   — Государь, — заговорил он горячо, — мой друг Кюхельбекер... Все мы, близко знавшие его, всегда считали его за сумасшедшего, и меня теперь просто удивляет, что и его наряду с другими, действовавшими сознательно, постигла тяжкая кара... — Он ждал: неужто его заступничество не сотворит чуда!

Николай некоторое время ходил по комнате и остановился перед Пушкиным уже с каким-то скучающим выражением лица.

   — Я прикажу Александру Христофоровичу Бенкендорфу с тобой поподробнее побеседовать... — Царь помолчал. Затянувшуюся беседу пора было заканчивать, он и так излил на голову подданного неисчислимые милости. — Отпускаю тебя на волю, но дай, как русский дворянин, государю своему честное слово вести себя благородно, пристойно... дай слово переменить образ мыслей. Что ж, если согласен — протяни мне руку.

Пушкин мучительно молчал. Свободы он хотел, Свободы!

   — Каков бы ни был мой образ мыслей, — наконец медленно произнёс он, — я не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости.

— Ты один из умнейших людей в России, — похвалил его Николай. — Но понял ли ты? Согласен ли ты переменить образ мыслей? Ты протянешь мне руку?! — Холодные и властные глаза царя смотрели в голубые, как небо, глаза поэта.

Пушкин протянул руку.

Николай сам вывел его из кабинета в прихожую. Расстался он с Пушкиным с чувством, что поступил правильно, но в дальнейшем следует строго присматривать за неровным, необузданным гением. Пушкин же расстался с царём с чувством счастья от дарованной ему свободы и тягостным ощущением связанности.

Толпа придворных в прихожей окружила его. Вдруг нашлись и знакомые с ним.

Предыдущая главаГлава 50 из 119Следующая глава