К книге
Тревожный звон славыЧАСТЬ ПЕРВАЯ. XXV
23%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. XXV
27

Дельвиг, лёжа на диване, подложил руки под голову. Ему было удобно. Со снисходительной улыбкой он вслух размышлял о себе:

— Знаешь ли, я большей частью жду посещения музы в постели. Иногда день, иногда неделю... И что же? В конце концов я слышу приближающийся шум серебристых крыл...

   — У тебя талант прекрасный, барон. Но ты ленишься. — Пушкин с какой-то зачарованностью смотрел на друга. — Ты, барон, размениваешь золото своего гения на мелкие четвертаки. Да напиши ты что-нибудь сильное, смелое, значительное, я уже не говорю — байроническое, как сказал бы прежде! У меня самого вкусы куда как изменились...

   — Дунь и плюнь! А я не желаю никуда торопиться.

   — Но хоть готовь свой сборник!

   — А я не желаю торопиться... Нам, Француз, нужно жить лишь дальними и высокими надеждами, а трудиться — это уже для просвещённых внуков.

   — Не укрыть ли, батюшка, вам нога пледом? — беспокоилась Арина Родионовна.

   — Нет, не нужно, родимая.

   — Может быть, подложить подушку под спину?

   — Нет, мне хорошо.

   — Ну, пойдём, барон, хотя бы побродим по лесу, по парку!

   — Нет, мне хорошо!.. А на улице какой ветер — Борей или Веспер?

   — Тепло! Весна! Уже совсем весна!

   — Мне хорошо на твоём диване. — Дельвиг помолчал. — Вот ты читал мне сцены трагедии... Да, конечно же ты готовишь современникам и потомству бессмертное яство, нектар и амброзию, — я понимаю... Но скажи, Француз, почему ты обошёл всё кровавое? Вот бы сценки!..

   — Да знаешь, как-то... — Пушкин замялся. — Вначале, правда, я подготовил нужные записки...

   — Так почему же? — В голосе Дельвига послышалась строгость.

Пушкин молчал.

   — А я скажу тебе! — Как иногда бывало, Дельвиг внезапно пришёл в возбуждение. Рыхлый, грузный, одышливый, он вскочил с дивана, да так резво, что очки упали, и он смотрел на Пушкина, беспомощно напрягая глаза. — Шекспир, Шекспир! Я понимаю: он твой новый Бог. Но Шекспир не упустил бы кровавой сцены! Уж он нагромоздил бы... А ты? Убийство Димитрия всего лишь в прошлом. И я скажу тебе почему. Потому, Француз, что не можешь ты преступить античное чувство меры, каноны красоты и гармонии и бесшабашно предаться разгулу. Нет, и Шекспира ты должен спаять с античностью...

   — Я много размышляю о драме... — Пушкин не возражал, но как будто всматривался в себя. — Ты даже не представляешь, как много размышляю я о театре.

   — И ты желаешь видеть своё творение на сцене, — продолжал Дельвиг. — Вряд ли сумеют его поставить... У тебя народ — конечно же настоящий народ. Но он же и хор древней трагедии — кто догадается.

   — Может быть, ты гений... мне нужно подумать. Поедем в Тригорское.

   — Нет, я устал. — Дельвиг сказал всё, что хотел, успокоился и снова лёг на диван.

   — Не подложить ли подушечку под голову? — усердствовала Арина Родионовна.

   — Нет, мне хорошо. — Дельвиг помолчал. На губах его вновь заиграла снисходительная улыбка. — Что сказать о себе? Служу в Публичной библиотеке — и доволен. Жалованье небольшое, однако позволяет безбедно жить. Помогаю в русском отделе Крылову — вместе кое-как мы несём это бремя. И знаешь, он меня любит — вот и участвует своими баснями в «Цветах»... Нет, мне хорошо, необременительно. И, кроме того, в библиотеке я занимаюсь.

   — Барон, поедем в Тригорское!

   — К барышням?

   — В тебя все влюблены!

   — А на улице какой ветер — Борей или Веспер?

В конце концов всё же поехали. Дельвиг зябко кутался и рассеянно смотрел по сторонам. Что он видел: пейзажи своих идиллий, кипарисы и можжевельник между скалами, ручьи, падающие с утёсов, луга, поросшие душистыми травами, морской береге говорливыми волнами? Пушкину сделалось грустно. Да, конечно, он имел друзей, но в труде своём был одинок. Дельвиг прекрасное черпал из книг, Кюхельбекер исходил из книжных идей, он же вглядывался в подлинный мир...

В Тригорском приятелей встретили реверансами и восторгами. Их ждали, о них говорили, за ними хотели послать — и теперь ожидали стихов, откровений, каждое слово ловили, каждой шутке смеялись, в каждом пустячном жесте желали разгадать смысл... А они, купаясь в поклонении, обожании, влюблённости, предавались беседе, важной, может быть, лишь для них.

   — Непонятно, — произнёс Дельвиг, — почему нет у нас вовсе народных драматических произведений, а между тем русская история обильна происшествиями, которые просто напрашиваются в трагедии...

   — У Озерова, — сказал Пушкин, — всего лишь удачные строки, не больше.

   — У Озерова всё по старинной французской школе.

   — Барон, ты гений! Я бранюсь с князем Вяземским. Тот защищает, а я понимаю полное ничтожество Озерова!

   — Расскажите, расскажите нам об Озерове! — закричали девицы. — Как-то в Опочке представляли его трагедию.

   — А я так в восторге от Озерова, — возразила Прасковья Александровна. — Признаться, я в Петербурге, в театре рыдала...

Но друзья будто говорили лишь для себя.

   — А что ты скажешь о комедии Грибоедова? — спросил Пушкин.

   — Нет, — вздохнул Дельвиг, — его пьеса лишена каких-либо достоинств.

   — Ты не прав! — вскричал Пушкин. — Язык! Да и целые сцены... Нет, я пришёл к выводу, что это великое создание.

   — Нет, — снова вздохнул Дельвиг, — я не нахожу в этой комедии ровным счётом никаких достоинств.

   — Но стихи о моём бывшем приятеле Толстом-Американце:

Не надо называть, узнаешь по портрету:

Ночной разбойник, дуэлист,

В Камчатку сослан был, вернулся алеутом

И крепко на руку нечист.

Да, умный человек не может быть не плутом... — Пушкин захохотал. — Какой язык! Это — на века!

   — Расскажите, расскажите нам о Грибоедове, — попросили барышни. — Мы тоже что-то слышали!

   — Неправда, что его честь была как-то замарана, — вмешалась Прасковья Александровна. — Я прекрасно знаю эту дуэльную историю...

Друзья никого не замечали, не в силах оторваться друг от друга. Вспоминая прошлое, они снова пришли к началу, к лицею. Ах, Боже мой, когда всё это было! В первый же год на белой доске, выставленной в зале, золотыми буквами вывели имена отличившихся в учении и поведении. Их в этом списке не было, зато уже тогда ими владела страсть к поэзии! Наизусть знали они изданное Жуковским собрание русских стихотворцев. А приезд Державина! Великий старец предрёк новую славу России.

   — Расскажите, расскажите нам о Державине! — приставали барышни. — Ну, какой был Гаврила Романович?..

   — Мне довелось его видеть, — сказала Прасковья Александровна. — Да, и не раз, в Петербурге, и государственным деятелем, а не поэтом.

Но барышни хотели наконец обратить на себя внимание. Они принесли альбомы. Дельвиг вписал Аннет:

Всегда в пути моём тяжёлом

Судьба мне спутницей была,

Она мне душу отвела

В приюте дружества весёлом...

Пушкин вписал Зизи:

Если жизнь тебя обманет,

Не печалься, не сердись!

В день уныния смирись:

День веселья, верь, настанет.

Сердце в будущем живёт;

Настоящее уныло:

Всё мгновенно, всё пройдёт;

Что пройдёт, то будет мило.

Их не отпускали, сажали за стол, хотели им петь, затевали танцы и, наконец, взяли клятву, что они приедут на следующий день...

Кто лучше Дельвига мог бы помочь составить Собрание? Подражать Жуковскому, издавшему в прошлом, 1824 году стихи в трёх томах? Сохранять, как он, жанровое деление, идущее из XVIII века? А может, смело вносить изменения или нужна осторожность?..

   — Но что значит послания, — рассуждал Пушкин. — Одно дело — классические послания, другое — Лирические, интимные, в стиле Вольтера и Грессе[182]. И уж вовсе отличны послания в новейшем романтическом духе. Также и элегии — составляют ли они нечто единое?

Он хотел сплести понятие жанра с содержанием, с настроением и даже в каждом разделе показать поэтическое развитие, этапы творчества... Трудный вопрос, решили передать его на суд многоопытного Жуковского. Всё же Пушкин полагал чрезвычайно расширить отдел «Разные стихотворения» и поместить в него и часть посланий, и несколько элегий, и несколько просто лирических пьес.

   — Но каждую пьесу, — взволнованно рассуждал Пушкин, — я бы желал видеть на отдельном листочке — именно как у Жуковского, — но без этих условных пёстрых значков, линий и чёрточек. И наконец, эпиграммы. У меня их десятки. Значит, многовато. Тем более, как сказал Шамфор, «Tous ceux contre lesquels j’en ai fait sont encore en vie»[183].

Дельвиг слушал, соглашался, но сделался как-то особенно рассеян.

   — Что с тобой, Тося?

Дельвиг мялся, смущался, протирал стёкла очков, потом, вздохнув, признался:

   — Ведь я женюсь, Француз. Уж так получилось. Сам не знаю, а сделал предложение... — Казалось, он и сам был удивлён.

Пушкин всплеснул рутами:

   — На ком же? Барон! Тося!

   — Видишь ли, так получилось... На дочери сенатора Михаила Александровича Салтыкова[184].

Пушкин опять всплеснул руками:

   — Так ведь это тот самый Салтыков, который был почётным членом «Арзамаса», нашим почётным гусем! Значит, ты умница: выбрал из нашего лагеря. Как же её зовут?

   — Софья[185]... — Дельвиг стыдливо прятал глаза.

   — Софья! Как у Грибоедова в «Горе». Хороший ли это признак? Но дай я тебя поцелую. Как же ты будешь хорош под венцом, милый Дельвиг! Жаль, я не буду твои шафером!

   — Знаешь, я хоть и рад, но предвижу большие хлопоты...

   — Дай обниму тебя, Тося!..

   — Эти жениховские хлопоты очень мешают заниматься «Северными цветами»... Я посеял эти цветы и хочу, чтобы oral росли и благоухали.

   — Но как же ты решился? — спросил Пушкин с тихой, нежной улыбкой. Вопрос был не простой, вопрос был и о самом себе.

И Дельвиг постиг тайный смысл.

   — Общая судьба, Француз. Видишь ли, ты уехал, к Баратынскому я лишь изредка наезжал в Финляндию, иногда и он приезжал в Петербург. Плетнёв — занятой человек. Подружился я было с поэтом Коншиным[186] — так ведь он дилетант. Ну и... скучно, знаешь... А тут... тут... — Он взглянул на Пушкина беспомощными глазами. — Знаешь, что мне сказала невеста? Что считает меня очаровательным мальчиком в очках. А я ей читаю стихи!

   — Дай я поцелую тебя, Тося... Но... тебе не страшно? — Ах, что им готовит судьба!

Дельвиг пожал плечами. Неужто им не дозволено то, что дозволено всем?

Откровенность вела к откровенности.

   — Жанно не скрыл, наконец, тайное общество. И кажется, готовятся.

Но Дельвиг опять лишь пожал плечами.

   — Не наше это дело, Француз. Революции, контрреволюции, деспотизм, тираны — не наше это дело.

   — Мне обидно: братья, друзья — а меня отстранили. Хотя мой образ мыслей вполне изменился...

   — Не наше это дело, — повторил Дельвиг. — У нас своё предназначение. Или ты хочешь удела Андрея Шенье?

   — Нет! — воскликнул Пушкин. Сгореть в пламени революции, как юный французский поэт, не свершив великое, не осуществив зрелое, не оправдав заветное... — Нет!

...Как летят дни! Вот уже и промелькнуло полмесяца, вот уже стоит у крыльца запряжённая коляска.

Жительницы Тригорского в это утро спозаранок приехали в Михайловское проводить полюбившегося им поэта.

Весна наступала необоримо. Скромная Сороть разлилась, затопив противоположный пологий берег, и в бурном её течении трещал и звенел лёд. Стремительно, будто обезумев, носились грачи. Пели жаворонки.

Дельвиг в шинели с капюшоном и в шляпе, сутулясь, сидел в коляске. Пушкин прямо в руки сунул ему пакет: переписанную набело вторую главу «Евгения Онегина» и тетрадь для Собрания стихотворений.

   — Барон! Дельвиг! — Зизи крутилась возле коляски. Она не на шутку успела влюбиться. — Пожалуйста, вот, ещё одно... — Она раскрыла альбом.

   — Прощайте, красавицы Гор, — равнодушно сказал Дельвиг.

   — Передай Льву, — наставлял его Пушкин, — мне нужны «Записки Фуше», «Cours de litterature dramatique» Шлегеля, «Don Juan», шестая песнь, издана Гонтом в тысяча восемьсот двадцать третьем, вместе с седьмой и восьмой, Вальтер Скотт во французском переводе — я писал ему, и не один раз!

   — Хорошо, — сказал Дельвиг. — Я передам Льву.

   — Барон, — просила Зизи, — вот мой альбом, вот карандаш.

Громко прокричал петух.

   — Это к добру? — спросил Дельвиг.

   — Что? — не поняла Зизи.

   — Арина Родионовна, родная, петух — к добру?

   — Поезжай, милый. Небось!..

   — Передай Льву, — наставлял Пушкин, — чтобы не выходил в отставку, потому что припишут вредному моему влиянию... Вообще он мне пакостит: идут списки стихов — кто же станет их покупать?

   — Я зайду к твоим, — сказал Дельвиг. — Но, знаешь, мне неприятна затянувшаяся ваша ссора. Твой отец убит этой ссорой и клялся мне, что, напротив, хотел облегчить тебе судьбу... Твоя мать скорбит...

Пушкин нахмурился. Душевная рана всё ещё кровоточила.

   — Трогать, что ли? — спросил Пётр, сидевший на козлах. — Не успеем, барин, до Пскова засветло.

   — Я зайду к твоим, — повторил Дельвиг.

   — Ах, барон, если бы ты знал, какой трудный, тяжкий путь я прошёл. Ныне я совсем не тот, что был когда-то.

   — Подушечку-то подложи, ясный мой, — сказала Арина Родионовна.

   — Почему ты редко мне пишешь, барон? — чуть не плача спросил Пушкин.

   — Почему? — глубокомысленно ответил Дельвиг. — Потому, Француз, что я не люблю писать письма — ты понял?

   — Я понял, — уныло сказал Пушкин. Опять он оставался один.

Пётр ударил кнутом по лошадиному крупу. Прощальные крики, слёзы, платочки. Коляска покатила к открытым воротам.

Предыдущая главаГлава 27 из 119Следующая глава