К книге
Тревожный звон славыЧАСТЬ ПЕРВАЯ. XVI
15%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. XVI
18

Чтение окончилось. Ожидая обычных восторгов, восклицаний, охов и ахов, Лёвушка, отдыхая от декламации, удобно расположился на стуле, несколько откинув голову. Пушкин — да и только!

Поднялась с дивана высокая худощавая хозяйка[127]. Держа за руку маленькую, пяти- шестилетнюю девочку в нарядном платьице и с большим бантом в волосах, она обратилась к мужу:

   — Мы пойдём... Настенька устала. — Голос у неё был тихий, и в выражении лица тоже была какая-то тихая задумчивость.

Голос жены будто вывел Рылеева из оцепенения.

   — Хорошо. — И зашагал, почти забегал по комнате. — Да, уложи её... — Остановившись, он поцеловал девочку. — Да вели подать нам чаю... и пироги с капустой... — Какими-то ошеломлёнными глазами смотрел он в дверной проем вслед жене и дочери.

Лёвушка ждал и наконец дождался.

   — Волшебник! Чародей! Гений! — воскликнул Рылеев и вновь забегал по комнате. — Да ведь это шаги великана!..

От удовольствия Лёвушка даже заёрзал на стуле. Он ловил каждое слово и каждый жест, чтобы потом подробно всё описать брату.

Рылеев в волнении провёл рукой по чёрным, слегка завитым волосам. У него от возбуждения блестели глаза. Он остановился против красивого стройного военного в гусарских сапогах и обтягивающих белых панталонах.

   — Мы напишем ему! — воскликнул Рылеев. — И обратимся к нему на «ты», потому что он близок нам! Не так ли? — Рылеев повернулся к Лёвушке. — Мы можем обратиться к твоему брату-кудеснику на «ты»?

   — Да... Нет... Не знаю... — Лёвушка не сразу нашёл нужный ответ. Он ждал, что скажет нарядный военный, адъютант герцога Вюртембергского, у которого на губе будто нарисованы были тёмные полоски усов.

   — Одно слово — гений! — воскликнул Бестужев. — Гений и чудотворец! — Он сидел, поджав под себя нога. — Однако же... — И коснулся узкими носками сапог пола, о чём-то напряжённо размышляя.

Лёвушка забеспокоился.

   — Однако же... не изменяет ли он своему гению? — Бестужев встал на всю ступню, будто решив что-то определённое. — «Цыганы» — вот шедевр, который оставляет за собой всё, что он написал до сих пор. Никакого подражания! Нет, здесь он в природной своей красоте, в своей величественной простоте. Вольная жизнь, боль сердца, усталость души — всё выражено! Так каких же новых высот мог бы достигнуть он на своём верном пути! А он почему-то свернул в сторону и взялся зачем-то за какого-то пошлого Онегина...

Лёвушка посчитал своим долгом ответить.

   — А мой брат полагает, — сказал он веско, — что не «Цыганы», а именно «Евгений Онегин» — лучшее его творение.

   — И ты так считаешь?

   — Я?

   — Да, ты.

   — Я? — Лёвушка пожал плечами. Всё, что вышло из-под пера его брата, конечно же было вне всяких сравнений.

Плотный, круглый, с изрядным брюшком, с коротко остриженной, массивной головой человек, сидевший вблизи Лёвушки, дружески потрепал его по плечу.

   — Ты прав. Под пером твоего брата всякий предмет превращается в чудо искусства. — Толстые мясистые губы Булгарина расплылись в улыбке, которая показалась Лёвушке искательной. — И он знает моё преклонение перед его гением. Я писал ему. И напишу ещё. Но и ты напиши тоже...

Был в комнате ещё один человек, упорно и угрюмо молчавший. Он был в тёмном фраке, полон достоинства, даже чопорности. Почему-то он вглядывался в какую-то точку вблизи Лёвушки — и вглядывался то сквозь толстые стёкла очков, то поверх них, и это странно меняло его глаза. Лёвушке он не нравился. Лёвушка ревновал к славе брата. Рукописные списки комедии этого человека множились с фантастической быстротой — о ней, казалось, только и говорили во всех углах, — но прославленная эта комедия, которую Лёвушка поспешно перелистал, вовсе ему не понравилась. И теперь он выискивал в новой знаменитости неприятные черты, чтобы и их описать брату. То, что Грибоедов[128], не замечая Лёвушки, смотрел в какую-то точку вблизи него, было неприятно. Бестужев развивал свои мысли:

   — Алеко романтичен — мне это понятно, мне это близко: романтизм — отречение не от общества, а от недостатков нашего общества. В этом наш протест. Я имею в виду тот протест, который овладел умами всего нашего молодого передового поколения. А что Онегин? Кто он? Всего лишь какой-то слепок с «Дон-Жуана»...

   — Мой брат, — посчитал нужным возразить Лёвушка, — вовсе не подражал «Дон-Жуану».

Булгарин опять дружески потрепал его по плечу.

   — Ты полагаешь? — откликнулся Бестужев. — А выйди на Невский в часы гуляний — так там этих разочарованных пруд пруди. Да и в салоне их целые толпы. Всё это мода, всего лишь мода. Зачем же описывать моду?

   — И при этом в каких краях он находится! — поддержал друга Рылеев. — Псков! Неужели не воодушевится он славой нашей истории? Колыбелью нашей свободы — увы, там и задушенной... Твой брат конечно же волшебник, пытаюсь постичь частицу чудесной его тайны. И всё же, по мере своих сил, будоражу русское общество великими образцами древности. Судите меня как поэта, но не моё сострадание к отечеству!

Эти слова прозвучали с неподдельной страстностью и невольно подействовали на Лёвушку.

   — Почитай нам что-нибудь своё, новое, — попросил Булгарин.

   — Что ж... — Рылеев, как полагалось, встал посредине комнаты. Он был довольно высок. И смотрел в окно — в ту сторону, где невдалеке находился Зимний дворец. Читал он негромким, ровным голосом:

Хоть Пушкин суд мне строгий произнёс

И слабый дар, как недруг тайный, взвесил,

Но от того, Бестужев, ещё нос

Я недругам в угоду не повесил...

И неожиданно для Лёвушки Рылеев и Бестужев звонко расхохотались. Лёвушка решил, что время передать мнение, которое он слышал от брата.

   — Он ваши «Думы» в самом деле не очень-то ценит... — произнёс Лёвушка. — Дескать, они от немецкого dumm, что значит «глупый»...

   — Ты мог бы этого не пересказывать, — строго заметил Бестужев.

Лёвушка покраснел: кажется, он оплошал.

   — Они от польского duma! — пылко вскричал поляк Булгарин.

На лице Рылеева явно выразилось смущение.

   — Я знаю, что твой брат думает о моих стихах, — сказал он. — Что делать! Буду у него учиться. — В его пылких глазах сразу появилось выражение решительности и твёрдости. — Вот ещё новое... — И, по-прежнему не повышая голоса, он прочитал:

Известно мне: погибель ждёт

Того, кто первый восстаёт

На утеснителей народа, —

Судьба меня уж обрекла.

Но где, скажи, когда была

Без жертв искуплена свобода?

Погибну я за край родной, —

Я это чувствую, я знаю...

И радостно, отец святой,

Свой жребий я благословляю!

Видно, что-то своё, заветное выразил он этими стихами. На глазах его даже показались слёзы.

Лёвушка навострил уши. Упорные слухи шли о каких-то тайных обществах — так не об этом ли говорилось в стихах? И, кажется, не только Лёвушка встревожился. Булгарин отвернулся, будто что-то заприметил в углу и внимательно разглядывал. Грибоедов снял очки — близорукие глаза его сделались совсем беспомощными — и с каким-то особым, не то горьким, не то ироническим выражением произнёс:

   — У нас есть общество и тайные собрания по четвергам — секретнейший союз... — Это было, кажется, из его комедии.

Но вдруг все спохватились, очнулись и заговорили о постороннем, о том, что первое пришло в голову: о недавнем страшном, опустошительном наводнении. Рассказывали новые подробности.

   — А вы знаете, как он спас от утопления корову? — кивая на Рылеева, весело спросил Бестужев.

   — Да, — подтвердил Рылеев. — Я, знаете, люблю заниматься хозяйством — во дворе у меня корова. Ну, лошадей без труда завели на верхний этаж, а с коровой пришлось повозиться...

Он занимал обширную квартиру на первом этаже громадного здания Северо-Американской компании. В квартире до сих пор видны были следы наводнения: часть мебели — дорогой, изящной, изысканной — вода безнадёжно попортила. Да и почти готовая корректура альманаха «Полярная звезда» погибла, и теперь на столах и полках лежали вновь отпечатанные листы.

Рылеев сказал решительно:

   — Сама стихия показала пример в своей жажде свободы!

Грибоедов вновь надел очки, и вновь глаза его сделались холодными и непроницаемыми. Он наконец заговорил:

   — Знаете, о чём я мечтаю? Я задумал явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование. А что? — Глаза его смотрели холодно и затаённо. — Вы не представляете себе восприимчивости и пламенного воображения азиатов. Магомет преуспел — почему же я не смогу преуспеть?

Не мог Лёвушка уразуметь: говорит этот человек серьёзно, насмешливо, желчно или просто шутливо?

Но Булгарин, очевидно, вполне понимал душевное состояние давнего своего друга.

   — Ты знаменитейший писатель России! — воскликнул он, тараща выпуклые глаза и апоплексически бурно краснея. — Да, твоё имя у всех на устах!

   — А что толку? — вздохнул Грибоедов. — Заветнейшая моя мечта — увидеть творение своё на сцене... И вот, как ни бьюсь, не могу протащить сквозь цензуру!

   — Но всё же я уже напечатал несколько сцен, — возразил Булгарин. — Я буду стараться. Да, для друзей я готов стараться! — Речь его потекла быстро. — Кто у нас после Озерова[129]? Ты. Язык Озерова нам кажется жёстким, устарелым, а язык твоего «Горя...» будет звучать всегда! Конечно же когда-то и Озеров своим «Эдипом в Афинах» или «Дмитрием Донским» превращал театр, я помню, в восторженный римский форум. Однако теперь уж, конечно, писать так нельзя. А нужно писать так, как ты!

   — Оставь, пожалуйста, — нахмурился Грибоедов. — Нет, нет. Я явлюсь в Персию пророком.

   — Ты писатель, ты поэт, ты музыкант, ты композитор... И четыре европейских языка, и персидский, и арабский.

   — Талантов много, — горестно сказал Грибоедов, — а это значит — ни одного настоящего.

   — Как бы Пушкину послать в деревню твою комедию, узнать мнение? — произнёс Рылеев. — Вот о чём я размышляю: у нашего поэта и у тебя выведен современный герой. Но они совсем разные. Над этим важно подумать. Не правда ли? — он обратился к Бестужеву.

Тот, соглашаясь, кивнул красивой головой.

   — Мой брат от «Евгения Онегина» ожидает очень большого шума! — посчитал нужным сообщить Лёвушка.

   — Словесность — вот в чём жизнь народа, нации, — задумчиво сказал Грибоедов. — Почему не погибли греки, римляне, евреи? Потому что создали словесность. А мы что? Только переписываем...

   — Пока, — отозвался Рылеев.

   — У нас появилась критика, — возразил Бестужев.

   — Славянские поколения — родные сёстры, — сказал Булгарин. — Одна сестра замужем за единоплеменником, другая — за немцем, третья — за турком, но разве должно это препятствовать любви и согласию?

   — Мне нравится эта твоя мысль, — сказал Грибоедов.

Булгарин открыл крокодиловой кожи огниво и прикурил.

   — Мысль... Мыслей много. Но вот над чем я ломаю голову: в восемнадцатом веке все европейские государства возвышались и совершенствовались, лишь Польша беспрерывно склонялась к упадку. Почему? Ещё при Сигизмунде Третьем[130] она занимала пространство между Балтийским и Чёрным морями, Двиной и Одером. А вот почему: все государства устроили свои регулярные войска, а в Польше лишь болтали на сеймах. Проболтали Польшу наши ораторы! — То, что он сказал, привело его в возбуждённое состояние. — Но вы не знаете настоящего польского молодечества! Вы не знаете, что в Великом княжестве Литовском мои предки уже издревле были княжескими боярами. — Он не то хвастался, не то бросал кому-то вызов, и от прилива крови лицо его всё больше краснело.

   — Я не советовал бы тебе — раз уж ты издаёшь влиятельнейшую русскую газету — подогревать щекотливую эту тему, — сказал Рылеев.

   — А если бы я вздумал в Петербурге просить у кого-нибудь советов, ты был бы последний! — с горячностью и даже злобой неожиданно ответил Булгарин.

Рылеев возмутился:

   — Да как ты смеешь так мне говорить? Я заслужил подобное оскорбление?

   — Я говорю как знаю. Я умею говорить. Я — журналист. Журналистика — мой хлеб!

   — И ты смеешь разговаривать со мной, как гордец? — Если Булгарин краснел, то Рылеев бледнел от волнения. — Ну что ж, значит, нам должно расстаться. Я молод, но сие послужит мне уроком.

   — Хорошо, я погорячился, — сказал Булгарин. — Прошу прощения. Я горяч.

   — И я горяч, — ответил Рылеев.

И они, помирившись, пожали друг другу руки. Лёвушка решил во всех подробностях описать брату эту сцену.

Разговор перешёл на издание «Полярной звезды». Бестужев потрудился над обширным обозрением русской литературы за минувший год. Было достаточно и стихов и прозы. Однако важны были знаменитые имена. Например, Вяземский — поэт и критик. И, конечно, Пушкин! И, конечно, Грибоедов!

   — Твой романс, — обратился Рылеев к Грибоедову, — будет приложен с нотами, которые из Москвы пришлёт Верстовский[131]...

Грибоедов не выказал никакого восторга.

   — Мой брат, — вмешался Лёвушка, — хотел бы, чтобы вы в поэме «Войнаровский» поместили в свите Петра нашего дедушку. Вот было бы здорово, а?

Рылеев пожал плечами:

   — Да к чему? В гениальном твоём брате какие-то странности. Ну ради чего бредит он своими предками?

   — Как бы Дельвиг своими «Северными цветами» не перебил вам дорогу, — вкрадчиво сказал Булгарин. — Да заодно и мне тоже!

И Лёвушка мог убедиться, какая борьба идёт за каждую строчку его брата: Рылеев и Бестужев хотели как можно больше для альманаха «Полярная звезда», Дельвиг — для альманаха «Северные цветы», Булгарин — для журнала «Сын отечества», «Северного архива» и газеты «Северная пчела», Вяземский и Полевой[132] в Москве — для журнала «Московский телеграф».

Рылеев прочитал возмущённое письмо, которое он и Бестужев написали редактору журнала «Новости литературы» Воейкову:

«Вы слышали от нас самих, что Александр Пушкин отдал нам для «Полярной звезды» поэму «Разбойники». Вы знали тем же путём, что она пропущена цензурой, и имели низость употребить во зло нашу доверенность, упредив нас напечатанием лучшей из оной части без малейшего на то права».

И Александр Бестужев и Кондратий Рылеев писали, что порывают знакомство с Воейковым. Но, очевидно, и Воейкову стихи Пушкина были дороже приятельских отношений с издателями «Полярной звезды».

Лёвушка от удовольствия даже расхохотался.

   — Мы с Бестужевым поедем к твоему брату, — сказал Рылеев.

   — Да как бы Дельвиг не опередил, — вкрадчиво отозвался Булгарин. — Да и меня заодно.

И сквозь эту вкрадчивость Лёвушка вдруг почувствовал цепкость издателя единственной разрешённой частной газеты.

Рылеев даже притопнул ногой и сказал решительно:

   — Мы Пущина попросили тотчас съездить в деревню!

Предыдущая главаГлава 18 из 119Следующая глава