— Святогорского Успенского третьего класса монастыря игумен, — сказал Иона. — Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь. Хорошо, что пришёл, сын мой. А уж я собирался в Михайловское...
У рыжеволосого приземистого Ионы глаза поблескивали хитровато.
Пушкин подошёл под благословение. Осенив крестом и дав поцеловать руку, иеромонах вернулся к небольшому, с полированной крышкой столу.
— Обожди, сын мой. Допишу я. А ты отдохни с дороги... — Сидя на низком табурете, он прильнул к столу.
Пушкин оглядел горницу. Голые каменные стены были небрежно выбелены, кое-где темнели затеки, но дощатый дубовый пол был покрыт пёстрым ковром, а ложе святого отца скрывал плотный полог с кистями. Большая и тоже белёная печь, занимавшая целый угол, жарко истопленная, всё же с трудом справлялась с холодом каменных стен. Пушкин, сбросивший шинель, снова надел её.
На красном бархате круглого столика почти посредине горницы лежали остроконечная фиолетовая скуфья и богато изукрашенный массивный крест. Икон было не так уж много, а на одной из стенок висела картинка в обветшалой рамке: смерть костлявой рукой указывала на часы и подпись: «Взирай с прилежанием, тленный человече, как век твой проходит и смерть недалече».
Иона отвалился от стола и пригладил рыжие вихры, уже перемежавшиеся с сединой.
— Вот. Донос в духовную консисторию. — Голос у него был жидкий. Испачканные чернилами пальцы он потёр пемзой. — А что делать, сын мой? — Он повернулся к Пушкину, держа в руках исписанный почтовый лист. Потом положил его на стол. — Ревизовал я Вороническую приходскую церковь, где известный вам отец Ларион, нечестиво прозванный «шкода». И что же? На святом престоле — представьте! — одежда сверху суконная, а со сторон уже голевая. Ведь это истинное святотатство! А в запасных святых тайн что обнаружил? Воск и разные приставшие крупицы. Крест серебряный чёрен, а по всему алтарю, и над жертвенником, и на стенах, и на самих образах иконостаса — всюду паутина, а на самом помосте сор... — Иона забыл о смирении. Он гневался и отводил душу.
Пушкин, который пришёл по обязанности поднадзорного, слушал с кислым выражением лица.
— Что ж так плохо служат у нас Господу? — спросил он не без некоторой ироничности.
— Пётр, Пётр! Вот от кого всё — от Великого! — с неожиданной горячностью заговорил Иона. Глубоко сидящие его глаза теперь смотрели остро. Мягкой ладонью пастырской руки он пригладил вихры. — Пагубой оказались дела его. Кем на Руси было приходское духовенство Носителем исконного православия. Он же всё порушил. И от отца к сыну, от сына к внуку, а где и в приданое за дочерью — это места-то пастырей, выбираемых ранее при ходами! Вот вам и бедность, и бесправие, и самоунижение перед всякими управляющими-немчурой, не говорю уже о господах... — Видно, и досады и горечи немало накопилось в душе настоятеля. Убедившись, что Пушкин внимательно слушает, даже снова скинул шинель, Иона продолжил: — Решил Великий, что монахи, дескать, тунеядцы суть, дескать, ведут праздную жизнь, — и запретил доходы с вотчин и посадил на скудный паек, притом одинаковый и для владык и для рядовой братии. И предписал он Святой Церкви в мирские дела не входить: дескать, священство иной чин есть в народе, всего только, а никак не иное государство... Так вот и пошло... — И чтобы показать, как пошло, Иона выразительно крякнул. — А то будет, что ничего не будет! — добавил он. Вспомнив о своих обязанностях по надзору за шатким в вере сыном почтенных и благочестивых Пушкиных, спросил: — Сын мой, говел ли? Причащался ли Святых Тайн?.. Старался ли для хранения естества и чувства? Отыди от зла и сотвори благо... Сей добро, посыпай добром, жни добро, оделяй добром... — Всё это он произнёс заученной скороговоркой. — Вот читай, сын мой. — В руках его оказались Четьи-Минеи — старая книжка с загнувшимися, замусоленными или оборванными углами страниц. — Читай, мой сын, это — богоугодное чтение.
— А нет ли в монастыре рукописей, книг? — спросил Пушкин.
— Как не быть, — ответил Иона. — Да вот беда: когда пожар был и сгорела Никольская церковь, сгорел и архив, и казна, и посуда. И сундук сгорел, а в нём много грамот и указов... Однако ж пройдёмте дворами.
Спустились из настоятельского дома на монастырское подворье. Длинный каменный одноэтажный корпус, белённый известью, — трапезная и кельи для братии — разъединял передний и задний дворы, но имел арку посередине.
— Нельзя ли оглядеть келью? — спросил Пушкин.
— И келью, сын мой, и келью. — Однако ж самому Ионе захотелось осмотреть и погреба, и ледники, и поварню, конюший и коровий дворы.
— Святой отец, а что знаете вы о московском митрополите Иове[124]?
Оказывается, Иона знал не так уж мало.
— Знаменитейший и славнейший первосвященник. «Древний Рим пал, второй Рим в руках агарянских, а твоё великое царство — третий Рим». Вот так патриарх константинопольский Иеремия наставлял царствовавшего тогда сына царя грозного Фёдора Иоанновича[125]. — Иона оказался словоохотливым и красноречивым. — И утвердилось тогда в России патриаршество, и в Успенском соборе, в приделе Похвалы Богородице первым патриархом избран был московский митрополит Иов... И вот он, патриарх Иов, напутствовал перед смертью царя Фёдора Иоанновича и погреб его в Архангельском соборе...
— Но дальше, дальше, — с живым интересом и нетерпением расспрашивал Пушкин. — Что же при Смуте?..
Иона поднял наперсный золотой крест — награду Священного Синода, как бы призывая к терпению и смирению.
— Славнейший первосвященник, привёл он бояр к присяге царице Ирине Фёдоровне[126], но, ты знаешь, сыне, та отказалась и, как известно, приняла сан иноческий в Новодевичьем.
Они были в келье, когда зашуршала ряса и вошёл монах. Он остановился, увидев настоятеля и гостя.
— Иди, отец Мисаил, — сказал Иона. — Иди потрудись для спасения своего в ожидании Страшного суда...
Отец Мисаил растаял, как тень. А разговорчивый Иона продолжал:
— Заявил Иов тогда в земской Думе: искать, дескать, другого царя, кроме Бориса Фёдоровича Годунова, не должно — назначил молебствие во всех церквах и отправился к Борису крестным ходом.
— Да почему же Иов так поступил? Разве не знал о царевиче убиенном? Значит, нетвёрдого ума был политик?
— Сын мой, — сказал Иона, — всего нам знать не дано.
— А характер у него был каков?
— Что ж характер... Святой человек, и приобщить бы к лику святых. Во время бывших при Годунове голода и моровой язвы явил он себя истинным отцом и утешителем. И ревностен был к церковному благочестию.
— Когда на престол сел Лжедмитрий, он как же?
— Воистину мучеником христианским предстал Иов. Лжедмитрий лютовал: дескать, патриарх — раб Годуновых и должен оставить святительский престол. И вот в Успенский собор вбежали вооружённые, сорвали с патриарха одежды и повлекли вон. В убогой рясе чернеца и на простой телеге свезён был тогда Иов в Старицкий монастырь... Сын мой, — прервал себя Иона, — не могу вести с тобой больше беседу. Отведу тебя в монастырскую библиотеку... А не пожертвуете ли, Александр Сергеевич, монастырю на сосуды? — вдруг сказал он совсем другим тоном.
Пушкин испытал неловкость.
— Стыдно признаться, отец, — ответил он, — но я без гроша...
Библиотека вместе с ризницей располагалась в небольшой светёлке над старинными и массивными Анастасьевскими воротами.
— Истина от земли, а правда с небес, — на прощание сказал Иона. — Благословляю тебя, сын мой...
На стенах висели портреты патриархов — в золочёных ризах, с панагиями, в митрах, сверкающих драгоценными каменьями. В шкафах, на полках, в сундуках среди рухляди и служебных церковных книг лежали и совсем старые, рукописные, в обложках из бычьей кожи с металлическими застёжками, и списки древних летописей.
Пушкин с бьющимся сердцем погрузился в чтение:
«Лета 7109 излияние гневобурное бысть от Бога: омрачи Господь небо облаки и толико дождя пролилося, яко все человецы в ужас впадаша... Царя Бориса... от лихоимства и от неправды творяй милостыню, подобили зарезавшему сына у отца, и кровь его принося в златой чаше, да пиёт от неё ко здравию...»
И возникла сцена, от которой трепетно забилось сердце: тихий, смиренный летописец за бессонным трудом в монастырской келье...
Вернулся он в Михайловское запоздно. Его ожидали письма. Лёвушка побывал у Карамзина, но в какое раздражение привели Пушкина небрежные отзывы о его творениях: «поэмка», «приметен талант». Такое же раздражение когда-то вызывал у него директор лицея Энгельгардт, не желавший понять, что он — Пушкин! «Поэмка». «Талант». Он знал себе цену! С Карамзиным его связывало многое, на Карамзина опять возлагал он надежды в хлопотах, но всегда в душе его наряду с восторгом был против Карамзина и протест.
Вяземский написал поучение об отношениях с отцом. Он решительно настаивал на первых шагах к примирению. «Враги, — указывал он, — у тебя есть враги, хотя бы Воронцов, — обрисуют тебя в глазах царя человеком, который восстал против всех законов божеских и человеческих, человеком, который не выносит ограничений и из которого не получится хороший гражданин, раз он плохой сын. И это, несомненно, повредит».
Все подробности ссоры с отцом вспыхнули опять. И то, что все эти подробности обсуждались теперь не только помещиками соседних уездов, но и в далёкой Москве, и конечно же в самом Петербурге, и то, что его положение было почти непереносимым и бесправным положением ссыльного, привело его неожиданно в совершенно неудержимое раздражение.
Но письмо из Одессы поразило его, как гром. Туманский начал издалека: «Есть сведения, которые могут быть для тебя небезразличны». Пушкин сразу догадался, что сведения конечно же о женщине. «Эти сведения, — писал Туманский, — дошли до нас в Одессу из далёкой Италии...» Кровь яростной волной прилила к голове: говорилось об Амалии Ризнич. «Могу поздравить тебя, — не без юмора писал Туманский. — Амалия Ризнич разрешилась младенцем — сыном, и её муж, господин Ризнич, знает об этом...»
Письмо выпало у Пушкина из рук. Ребёнок был от него — в этом не могло быть сомнения: возлюбленная, расставаясь, ничего не скрыла.
У него сын! Странное, незнакомое прежде волнение овладело им. Он не одинок в мире — у него сын! И тут же он подумал, что никогда не увидит своего сына и сын никогда не увидит своего отца. Какое горькое ощущение! Что расскажут сыну о неведомом отце? Какая горькая судьба во всём уготована ему!..
Тотчас попытался от излить чувства в стихах:
Дитя, не смею над тобой
Произносить благословенья.
Ты взором, мирною душой
Небесный ангел утешенья.
Да будут ясны дни твои,
Как милый взор твой ныне ясен.
Меж лучших жребиев земли
Да будет жребий твой прекрасен.
Но нет! Его осенило иное: поэму «Цыганы» дополнит он раздумьями Алеко над колыбелью своего сына. Тут же он набросал первые строки:
Прими привет сердечный мой,
Дитя любви, дитя природы,
И с даром жизни дорогой
Неоценимый дар свободы!..
Сын! У него сын! Где-то у груди женщины, которая вместе с минутами любовного забвения дала ему узнать грозные муки ревности, его сын... Раздался тихий скрип двери и шорох шагов. Пришла Ольга.