К книге
Том 4. Сумерки божковАлександр Амфитеатров СУМЕРКИ БОЖКОВ. Часть первая СЕРЕБРЯНАЯ ФЕЯ. V
19%
Александр Амфитеатров СУМЕРКИ БОЖКОВ. Часть первая СЕРЕБРЯНАЯ ФЕЯ. V
6

* * *

Любезный друг Захар Венедиктович, с сожалением должен известить тебя, что моя Настасья, хлопоча для нас вчера насчет собственноручного пирога с грибами, ухитрилась простудиться у горячей плиты и сегодня хрипит, как отсыревший фагот, а следовательно, Изабеллу [137] в «Роберте» изображать не может. Если неудобно заменить Настю Матвеевою, то я предлагаю совсем упразднить «Роберта» на сегодня, а взамен поставить какую-нибудь оперу из нашего с Еленою Сергеевною репертуара. Жму твою лапку.

Андрей Берлога

* * *

Дорогой друг Андрей Викторович! Болезнь милой моей кумы Настасьи Николаевны повергает меня в глубокое отчаяние по дружбе и человечеству, но — что касается театральных чувств, не беспокойся: дело улажено. Матвеева слишком важная персона, чтобы я, маленький человек, осмелился обратиться к ней с просьбою о замене, но мы только что приняли в труппу ученицу Сани Светлицкой — фамилию, извини, забыл, не то Кострюлькина, не то Перепелкина, ну да увидишь сегодня на афише. Очень красивый голос и прилично поет. Изабеллу, по счастью, знает. Ну и пусть отдувается за куму! А куме всяких благ и скорого выздоровления. Если позволит время, непременно забегу сегодня проведать. А пирог с грибами весь съеден? Если есть кусочек холодного, сохраните для меня: страсть люблю холодный пирог с грибами!

Сердечно твой Захар Кереметев

* * *

Тому назад восемь лет с Андреем Викторовичем Берлогою приключилось такое романическое происшествие. Концертировал он в глухом губернском городе. После концерта приезжает к себе в гостиницу, — швейцар таинственно докладывает:

— Вас у номери барышня ожидают.

Визиты подобные в жизни артиста, пользующегося большим успехом, дело заурядное, и, хотя никакой знакомой барышни Берлога к себе на ночь не ждал, докладу он не удивился. Но ему спать очень хотелось, и утром надо было рано вставать к поезду. Поэтому он озлился.

— А с какой же это стати, позвольте спросить, вы ее впустили ко мне ожидать «у номери»?

— А потому как они нам оченно хорошо известны. Будут Кругликова, Настасья Николаевна. У городского головы в племянницах живут. Вот-с и вещи ихние.

Швейцар указал на потертый, весьма жалкого вида саквояжик и на два узла — один серый в платке или одеяле байковом, другой — белый, не то в занавеске с террасы, не то в суровой простыне.

— Гм... Значит, она здесь же у вас и стоит?

— Никак нет-с, обычно они при своих дяденьке-тетеньке квартируют, в их собственном доме. А как они сообщают, что едут с вами в город Петербург…

— Что-о-о?!

Берлога полетел вверх по лестнице аршинными шагами. В номере — навстречу ему поднялось с дивана юное существо красоты писаной, в густейших и длиннейших русых косах, очень заплаканное, очень сонное и одетое мало чем лучше горничной. Берлога не успел и рта разинуть, как существо всхлипнуло и, сморкаясь, заявило:

— Если вы меня не увезете, то я нашатырным спиртом отравлюсь!

И залилось из бирюзовых глаз бриллиантовыми слезами.

Разговор затем вышел короткий. Существо оказалось купеческою дочерью из уездного города, с папенькою банкротом — уже на кладбище — и с полоумною маменькою, после папенькина несчастья ударившеюся блуждать по богомольям. Воспитывать девочку взяли к себе в дом благодетели — губернские тетенька с дяденькой. Покуда шли ребячьи годы, держали Настеньку вровень со своими дочерьми, а как начали дети подрастать — случилось обыкновенное: воспитанница оказалась в семье лишнею и слишком дорогою игрушкою. Из гимназии Настю взяли, а в ремесло определить не позволило чванство: какова ни есть, все-таки племянница городского головы! Так и свели девушку околачиваться по дому: в роднях не в роднях, в ровнях не в ровнях, прислугою не прислугою, подругою не подругою. Это двусмысленное положение, и без того нерадостное, ухудшилось, когда Настенька, вырастая, расцвела своею замечательною великорусскою красотою. Дяденька стал приставать, тетенька — пилить, двоюродные сестры — завидовать и издеваться. В последнее время отношения испортились невыносимо, и вот сегодня Настенька сказала тетеньке:

— Подавитесь вы своим хлебом! Ноги моей у вас в доме больше не будет!

А тетенька отвечала:

— Скатертью дорога! На все четыре стороны! Не вздумай только назад прийти: собак с цепи спущу!

И Настенька сбежала.

— Но почему ко мне? Почему именно ко мне? — возопил смущенный Берлога.

Красавица потупила дивные свои небесно-голубые очи и объяснила:

— А я слышала, как вы пели: «Я тот, кого никто не любит»,[138] — и решила в себе: ну вот я буду его любить, а он пускай меня в Петербург увезет… Потому что о вас все удивительно как прекрасно говорят, и я знаю, что вы, хорошее жалование получая, состоите при своем свободном капитале, так что для вас это стеснения не составит.

— Так-с… — сказал ошеломленный и сбитый с толка артист. — Но документы ваши?!

— А документы мои всегда при мне и в полной исправности.

Берлога ходил по номеру, обставлялся окурками и бормотал:

— Черт знает что! Вот кавардак! Черт знает что!

На гостью старался не глядеть, но зеркала во всех стенах показывали ему ее — кажется, еще красивее, чем она есть, — оттого, что испуганная и заплаканная…

Дня три спустя в купе первого класса в курьерском поезде, грохочущем под Бологим, Настенька, наскоро и нарядно одетая московским «Мюром и Мерилизом»,[139] с солидным и счастливым видом молодой дамы в медовом месяце, говорила Берлоге:

— Как вам, Андрей Викторович, угодно, а я всегда скажу, что это непорядок — давать рубль на чай кондуктору. Что он вам доброго сделал? Только что бутылку зельтерской воды принес. Так ей вся цена пятиалтынный даже по прейскуранту первого класса, а вы — рубль на чай! Это, как вам угодно, Андрей Викторович, а уж вы вперед позвольте мне распоряжаться, а то вы народ портите… Уж я сделаю, что и вам будет без всяких беспокойств, и все останутся вами чрезвычайно как довольны… и деньги ваши целее сохранятся… Шутка ли! — рубль серебра.

А влюбленный Берлога ловил ее руками, и тянул к себе, и соглашался на все.

— Да уж, ладно, ладно… Счетчица!.. Хорошо!.. Распоряжайся, как хочешь… Твой — и все твое!.. Ты… хорошенькая!..

И вот с тех пор прошло восемь лет. Настасья Николаевна Кругликова осталась неразлучна с Берлогою к изумлению всех, кто Берлогу знал, начиная с самого Берлоги. И, как восемь лет назад, удивляла и восхищала каждого нового знакомого красивым личиком и почти девственною свежестью неувядающего вербного херувима.

— Такая хорошенькая, что, глядя, плакать хочется!

Года два спустя после «увода» Берлога вывел свою «Настасью» на сцену. Голосок у нее был маленький, приятненький, опрятненький, — Мешканов называл: перочинный. Петь ее выучила Савицкая достаточно аккуратно и грамотно. А главное, Берлога вбил себе в упрямую голову:

— Чтобы при такой красоте, да не было таланта!

— А как талантом я ему не угодила, — жаловалась впоследствии Настасья Николаевна тягучим и певучим своим калужским говором, — он на меня и смотреть перестал. «Уходи, — кричит, — со сцены! Это позор! Нельзя такой, как ты быть в опере. Мне стыдно за тебя! В дереве больше чувства и смысла, чем в тебе! К черту! Не могу тебя видеть в театре! Разлюблю и брошу, если не уйдешь…»

Но — даже под такою страшною, казалось бы, угрозою — Настасья Николаевна тут вдруг уперлась и из оперы не ушла.

— Да что ты упрямишься? — уговаривала ее Маша Юлович, зная, какой опасный семейный раздор вносится в связь Берлоги и Кругликовой этим спором. — Стоит ли ссориться и рисковать? На кой тебе дьявол сцена? Ведь таланта у тебя действительно — ни малейшего! Откуда ты вдруг такую страсть к искусству получила?

Ангелоподобная Кругликова складывала алые губки бантиком и журчала умильным и рассудительным голоском:

— Я, Машенька, к искусству твоему, как ты говоришь, никакой страсти не получила и довольно даже его не уважаю, если хочешь знать правду, по чистой совести. Не великое это счастье — три раза в неделю лик красками мазать и горло драть. Для солидного человека довольно даже постыдно.

— Тогда — зачем же у вас с Андрюшею дело стало? Не понимаю! Добро бы ты еще успех имела! А то ведь — так, только потому не шикают и в газетах не ругают, что хороша собою очень, да и все знают, что ты с Берлогою живешь и им на сцену поставлена, — из-за него тебя жалеют, его не хотят обидеть чрез тебя.

Настенька возражала спокойно, невозмутимо и почти радостно:

— И в успехе твоем, Машенька, я ничуть не нуждаюсь. Что тут лестного, что люди в ладошки хлопают? Никогда не понимала! Успеха мне не надо, но в моем расчете, Машенька, обмануть меня нельзя, потому что я свой расчет всегда очень хорошо понимаю. Какова я ни есть, Елена Сергеевна положила мне сто пятьдесят в месяц. Вы там себе загребайте свои тысячи, а полтораста рублей на полу не подымешь. С какой же это стати я их из бюджета своего вон выну? Довольно было бы с моей стороны глупо, — сама посуди…

— Да ведь срам, Настасья! Не певица ты, не актриса… срам!

— Что ж, что срам? Ежели и срам, то за полтораста в месяц можно потерпеть: не слиняю…

И настояла на своем: осталась в труппе при помощи Елены Сергеевны, которая отнеслась к упрямству Кругликовой с каким-то капризным, насмешливым любопытством, точно ей доставляло удовольствие дразнить Берлогу, — вот, мол, каким сокровищем наградил ты наше дело!

Берлога неистовствовал:

— Я вместо полутораста триста готов заплатить, только — чтобы не ходила она по сцене куклою поющею! Пойми, Леля: у меня к ней ненависть является, когда она нотки свои выводит, ручками разводит, глазками хлопает и бедрами такт считает… Манекен! Автомат! Фигура из «Сказок Гофмана»! [140]

Савицкая трунила:

— Твои триста Настасье Николаевне не так выгодны, как мои сто пятьдесят.

— Это почему?

— Да потому, что все, что ты получаешь, и без того в ее полном распоряжении, а это — лишек, ее личный заработок. Она его целиком в банк кладет.

— О Господи!

— И нечего стенать: очень благоразумно.

— Тебе нравится?

— А!.. Я люблю, чтобы женщина устраивала себе обеспеченный уголок, независимый от мужчины!

— Ты феминизм проповедуешь? Давно ли?

— Всегда такою была!

— Объект-то, душа моя, уже очень неподходящий.

Елена Сергеевна улыбалась глазами и говорила:

— Тебе лучше знать.

В конце концов Берлога смирился и отстоял себе, по безмолвному соглашению не столько с директрисою, сколько с Морицем Раймондовичем Рахе, лишь одно право: чтобы «Настасью» никогда не назначали в оперы с его участием. В спектакли, когда она пела, он тоже никогда не заглядывал в театр. А если слышал на репетициях, то морщился, охал, становился не в духе…

— Да за что ты так против кумы? — изумлялся на эту болезненную идиосинкразию Захар Кереметев. — Совсем уже не так дурно: в ритме тверда, интонации чистенькие… Бывают хуже!

— Ох, уж лучше бы она и фальшивила, и врозь с оркестром шла!..

— Чудак!

— Пойми ты: убивает меня ее чириканье… Когда она поет, мне кажется, что в ней воплощается вся пошлость, которая есть в оперном искусстве… и всех нас отравляет!

— Дон Кихот!

— Я-то, конечно, Дон Кихот, а вот она — поет, как Санчо Панса, если бы вырядить его в юбку и выучить делать трели… Да нет, впрочем! Санчо Панса не противен, а она, когда поет, противна… Она… знаешь, что она?

— Ну?

— Она — тот дрозд-филистер, который довел до бешенства Гейне, потому что, сколько он ни пел, все у него выходило одно и то же: «Тра-ла-ле-ли-ра! Какая прекрасная температура!»

Практичность и денежная жадность Настасьи Николаевны вошли в пословицу за кулисами. Все ее поддразнивали на этот счет — кто как умел, она ни на кого не обижалась и никем не убеждалась.

— Будь я антрепренером, — трунил над нею умный, безобразный, пятнастый, холодный Риммер, — то в артистки вас, Настасья Николаевна, не взял бы ни за какие коврижки, потому что певицею вас жаловал пиковый король…

— И совсем не пиковый король, а Андрей Викторович!

— Ну так он тогда должно быть пикового короля репетировал: распорядился вами в состоянии запальчивости и без всякого разумения… А вот жениться на вас практическому человеку, да свою антрепризу взять, да вас в кассу посадить — это одно наслаждение!

Настя отвечала медлительно:

— А вы женитесь. Что же? Я ничего, я за вас очень пошла бы. Вы человек степенный и при своем приличном капитале. Вы очень можете составить счастье девушки, и совсем напрасно зубы скалить: ничего тут смешного нет, — Божие благословение.

— Очень вами благодарен. А что немец-то я — это вам ничего?

— Я немцев очень уважаю, особенно которые русские.

— За что такая привилегия?

Кругликова улыбалась, краснела и говорила:

— За ихнюю аккуратность. И галстуки у вас всегда новые.

— Женился бы, Настасья Николаевна! — трагически вздыхал Риммер. — С восторгом женился бы, невеста вы моя распроневестная, да… признаться вам откровенно, и без того уже два раза женат, так в третий-то и страшновато: пожалуй, те две мои прежние мерзавки обидятся — в Сибирь меня упекут…

В последние годы Настасья Николаевна слушала разговоры о замужестве все с большим и большим удовольствием.

— Что же? — признавалась она интимному другу своему, Маше Юлович. — Я звезд с неба не хватаю, но пониманием Господь Бог меня не обидел. Очень хорошо знаю, что не на век меня Андрей Викторович брал, и скоро всему этому нашему с ним делу конец. Надо удивляться, что еще так долго протянули. Детей, слава Богу, не было, — капиталом он, я надеюсь, не обидит меня, наградит, сколько сможет, — разойдемся по-тиху, по-благородну, он направо, я налево, чтобы со всею приятностью — канители разрывной не затевать и скандалами друг друга не беспокоить…

— Да неужто не жаль?

— А что жалеть? Я свою порцию в жизни получила. Пора и честь знать.

— Ох, притворяешься, Настасья! Ролю напускаешь! Это хорошо, это я в тебе хвалю, что носа не вешаешь. Только верится плохо. Небось злостью и ревностью душа изболела, — молчишь, а сама внутри вся кипишь-клокочешь, разорвать дружка в клочья хочешь?

— Вот уж этого, Машенька, я в жизнь не понимала, — с искренностью говорила Кругликова, — в жизнь свою подобие такой неприятности на себя не брала, чтобы ревновать… Помилуй! Да ежели бы такая глупость, чтобы ревность — какова бы тогда была моя жизнь? — ты сама посуди! Нам с Андрей Викторовичем, как сойтись, еще и двух месяцев не исполнилось, а он уже — успел пострел: шашни свои распространил, как петух кохинхинский… И в публике-то, и за кулиса-ми-то… Дульциней этих всяких — конца-краю нет… Что ты? Как его ревновать возможно?! Много ли есть из вашей сестры, которые с ним якшаются, таких, чтобы у него никогда в любовницах не были? Это никакого сердца не хватит — подобного воробья ревновать. Сохрани Бог! Я в его амуры и шуры-муры никогда не мешалась: чрезвычайно как себя берегла… Что он ни твори, с кем ни свяжись — ни-ни-ни! не мое дело! Как слепая хожу.

— Любила же ты его когда-нибудь?!

— Что же — любила? Слово это, Машенька, чрезвычайно какое мудреное. Как к нему относиться. Этак его взять — ужасно как важное, а этак — будто и совсем пустое. Что же — любила? Это разумеется, что он мне очень нравился, — особливо покуда в усах ходил. Босых лиц, как у нас в актерстве принято, я не обожаю: на коленку похожи. Да и теперь нравится больше других мужчин, я к нему всегда отношусь со всею моею приятностью. На меня ему жаловаться не за что: всегда была смирная, послушная, сцен-историй не заводила, любовников не имела. Я не ревнива, но и меня ему ревновать не приходилось, это я могу по чести сказать. При такой моей замечательной красоте, я, однако, мужчин от себя чрезвычайно как далеко всегда держала. Потому что для чего же они мне, Машенька, коль скоро у меня есть свой собственный и лучше всех других? Этого баловства, чтобы мужчинам на шею вешаться, я себе никак не позволяла…

Маша Юлович тяжко вздохнула, поникая массивною головою своею в угрызениях нечистой совести. Рассудительный херувим продолжал журчать:

— Но представь же ты себе, Маша: он, Андрей Викторович мой, и это самое, то есть верность мою ему несмутимую, даже и ее теперь уже не к чести моей приписывает, но как бы в недостаток ставит. «Ты, — говорит, — рыба! Ты, — говорит, — мороженое молоко, как, — говорит, — в Сибири на базарах белыми кругами продают! У тебя, — говорит, — сердце застуженное! Ты ни влюбиться, ни влюбить, ни пострадать, ни заставить страдать — не в состоянии! Ты без темперамента!..» — «Ах, батюшка! — говорю. — Да на что мне твой темперамент? Что с ним в дому, что ли, легче станет жить, или капиталу нам от него прибавится?»

— Ты бы его проучила с кем-нибудь, показала бы ему темперамент! — хохоча, советовала Юлович.

Кругликова задумчиво возражала:

— То-то и есть, что я, в самом деле, чрезвычайно как себя соблюдающая, и никаких мне этих пустяков и глупостей не надо. И к тому же, если бы какое ручательство, что без последствий. Я, Машенька, при всем моем девичьем заблуждении, женщина с своими правилами, и это у меня самое твердое убеждение, что детей наша сестра может иметь только в законном браке и — соответственно глядя по капиталу, чтобы нищих не плодить. Андрей Викторович в это мое убеждение со всею деликатностью вник и соблюдает свою вежливость: восемь лет прожили бездетно. А вообще-то мужчинишки на этот счет — народ сквернейший и наглецы без всякого рассуждения…

— То есть — удивляться на тебя надо, Настасья! — восхитилась Юлович. — Как это у тебя все, что при тебе и вокруг тебя, обдумано, сосчитано, предусмотрено… словно ты не человек, а машина какая-нибудь! А еще люди тебя дурою зовут! Нет, дураки-то — это они, которые тебя в дурах ставят, а ты у нас, я вижу, преумная!

Херувим лукаво улыбался.

— Привести в ревность Андрея Викторовича для меня не составило бы большого труда, потому что он к тому склонный… Покуда он во мне не убедился, он меня не только к мужчинам — и к женщинам ревновал… Потому я и петь училась у Елены Сергеевны, а не у Светлицкой: не пустил… «Она, — говорит, — безобразница, ты у нее не пению, а развратным пошлостям всяким выучишься…»

Юлович одобрительно кивнула головою и коротко заметила:

— И умник, что не пустил. Прав…

— Прав-то прав, — спокойно возразила Кругликова, — однако вместе с тем я так себя понимаю, что против пошлостей я себя хладнокровным характером своим всегда бы оборонить сумела, но, если бы я у Светлицкой училась, то, может быть, не такая бы из меня теперь певица вышла. На Елену Сергеевну мне жаловаться грех: занималась со мною усерднейше, — только ведь она не для меня это делала, а для Андрея Викторовича. Какова я ни есть без темперамента, но очень хорошо чувствовала, что она через силу свою занимается со мною, и бездарностью меня считает, и презирает меня за бездарность, и втайне рада очень, что я бездарная, и что — есть за что ей меня презирать.

— Завираешься, Настасья! Много на себя берешь!

— Нет, не завираюсь. Она, бывало, если у меня что-нибудь в уроке моем не выходит и очень глупым ей кажется, так раз двадцать меня заставит повторить и все норовит, чтобы другие слышали и дурою меня находили… И ничего не скажет, никакого замечания, только глазищами своими стеклянными улыбается, и слышу я, всем нутром своим чую, как она в душе надо мною издевается и почитает меня ниже ползущего насекомого…

— Станет Елена Сергеевна так много утруждать себя тобою!

— Ладно! Я что знаю, то знаю… Ненавистница она — вот что!..

— Не за что ей ненавидеть тебя, — врешь ты!

Херувим сощурил лукавейшие глазки.

— А за Андрея Викторовича?

— Вспомнила! Когда это между ними было! Да и что ты — первая разве при нем после того, как у них кончилось? Было и до тебя, были и после тебя… и всех Леля знала, и никому от нее не было никаких неприятностей…

— Неприятностей и я от нее никогда не имела и не буду иметь. Она о себе слишком высоко понимает, чтобы делать неприятности. А ненавидела она всех, кто с Андреем Викторовичем… это ты поверь!.. И меня, и всех!..

— Бреды твои, Настасья, глупые, бабьи бреды! Она, я думаю, уж и позабыла давно…

Кругликова вдруг рассмеялась.

— Ужасно я ее на уроках дразнить умела!

— Здравствуйте?!

— Если, бывало, надоест мне это, что она уж очень меня сравнительно с собою в мыслях унижает, я сейчас же начинаю у нее прощения просить…

— За что?!

— А за то, что я такая глупая… «Не сердитесь, — говорю, — на меня, Елена Сергеевна, дорогая! Я и сама не рада, что неспособна вам угодить! Видит Бог, как я вам стараюсь: вчера даже ночью Андрюшу разбудила и заставила его со мною пройти, как вы показываете, — да вот голова-то у меня с дырьями: сегодня опять все позабыла…»

Юлович повернулась на стуле и крякнула:

— Ну?

— Ну и сейчас смех этот ее подлый у нее из глаз и пропадет…

— Ловко!

— То-то, думаю: ешь! Ты себя в богинях числишь, а меня в тараканах, а вот Андрей-то Викторович у меня в горсти, а тебя к деду послал… Хи-хи-хи!

— Характерец!

— Да — что же? Я не завистная и злости напрасной ни к кому питать не хочу, но понятно: ежели ты меня зубами сгрызть хочешь, так я тебе в рот сердитый таким каленым ядром подсунусь, чтобы и зуб пополам… Темперамента у меня, может быть, и нет, но соображения, кто чего не любит и кого чем можно донять, — этого, сделайте ваше одолжение, предостаточно. Одерну кого хочешь, и даже сверх возможности.

Она пригорюнилась и возвратилась к прерванному разговору.

— Любила… Что же — любила? Молоденькая была, глупенькая… возраст свой не соображала… Входя в степенные года, все это пустословие насчет любви надлежит бросить, чтобы искать в жизни положительных руководств. Умная женщина, которая в моем цветущем возрасте, должна мечтать не о шалостях, но об устроении своих дней.

— А ты почитаешь себя неустроенною?

— А то как же? Которая женщина незамужняя, я ее обязательно понимаю как неустроенную. Будь Андрей Викторович холостой или вдовец, я бы непременно ладила за него замуж. И так полагаю, что, хотя любви в нем ко мне большой нету, однако по благородству своему он бы мне в том не отказал. Но как скоро его законная шлюха и мереть не мрет, и развода не дает, а только в безвестной отлучке с босяками путается да адреса доставляет, куда ей деньги на водку посылать, то мне всенепременно надобно высматривать себе хорошего мужа. Совсем я того не желаю, чтобы моя красота увядала в безбрачии. Это, конечно, очень значительное мое благополучие, что Андрей Викторович не наградил меня потомством, но вообще я ужас какая семейная и хочу иметь своих законных детей… И чего же мне ожидать, скажи пожалуйста? Конечно, я имею в прошлом свой изъян поведения, но при моей красоте и свежем возрасте и как я ко всему тому женщина не без средств, то всякому мужчине, который умный и с рассуждением, меня очень лестно взять за себя. Еще и холить будет, и в глаза смотреть, и на задних лапках ходить. А если молодость уйдет, да румянец слиняет, да морщинки щеки выпестрят, тогда станет, Машенька, поздно. Пожилым бабам замуж идти — это пошлости. Который если подлец и польстится на капитал, то потом в отместку так тебя скрутит в бараний рог, — соками по капле изойдешь у него в кулаке-то, вот что! Я замуж пойду скоро, но с большою осторожностью. Не торопясь, подумавши. Мне солидный муж нужен. Театральщина-то шалая ваша вот как надоела.

— И Андрюшка?

— Шалее вас всех! Знаешь, Маша, вот тоже о нем… который год я о нем думаю: здоровый он человек или одержимый?

— Кутафья ты перемышльская, — вот тебе мой ответ! [141]

— Да что — кутафья? Правда! Я, Маша, такого образа в мыслях, что всякий человек должен соответствовать своему званию. А который не соответствует, есть неосновательный. Кричат об Андрее Викторовиче: знаменитость! великий артист! А что великого? Ежели бы я деньги не копила, он бы не хуже тебя в дырьях и рвани ходил…

Юлович и злилась, и смеялась.

— Кутафья, Настенька, кутафья!

Настенька тянула:

— У артистов, которые себя понимающие, — какое знакомство? Купцы, инженеры, богатые господа… Артист с ними — и шутку пошутить, артист с ними — ив карты поиграть… Глядишь, к бенефису-то — и взыскан: эва, какие горы в оркестре наворочены — и золото, и серебро, и брильянты, и выигрышные билеты, и часы, и портсигары…

Юлович усмехнулась с презрительною гримасою убежденной и беспардонной богемы.

— Душанову даже автомобиль поднесли. Только это было на смех.

— А что на смех? — живо подхватила и возразила Настя. — Хоть и на смех, все — в дом, а не из дома. Смейся, пожалуй, с большого ума: автомобиль-то худо-худо две тысячи стоит. Две тысячи! Шутка! Да я за две тысячи не знаю, что можно сделать…

— Пройдись голая по бульвару! — захохотала Юлович. — Охотников заплатить — найду хоть сейчас… Еще накинут!

Ангелоподобная красавица даже не улыбнулась,

— Нет, этого нельзя: дешево. Нет расчета, потому что портит репутацию и прекращает карьеру к жизни. Репутация, Маша, тоже капитал. Без нее нельзя.

— Нельзя-то нельзя, — согласилась Юлович, — только я, бедняга, всегда на этот счет соображать опаздывала…

Настя журчала:

— Но — что две тысячи — большая сумма, в этом ты мне поверь. Много за нее купить можно… особливо, если у нашей сестры и по тайности… хороший капитал!..

Юлович покрутила головою.

— Ну, знаешь! ты при посторонних так не откровенничай.

— А что?

— Да ведь пожалуй, кто и предложит… Как ты тогда?

— А у нас с Андреем Викторовичем, — продолжала Настя, пропуская мимо ушей замечание приятельницы, — у нас взамен обстоятельного знакомства — косоворотка, да голубой воротник, да барышни в барашковых шапочках. Крика много, лаврового листу — на два полка щей наварит, а существенного и нет ничего. Намедни книги поднесли, Шекспира сочинения. По-моему, насмешка одна! Ну зачем оперному певцу книги? Разве которые оперные — читают? Это уж преставления света ждать надо, ежели мы, оперные, в книгу носы уткнем!

— Врешь: Андрюшка читает!

Настя недовольно усмехнулась.

— Так я же и говорю: шалый!.. И без книг шалый, а с книгами совсем зайца в голову заполучит и с ума сойдет… Компанию подобрал! Мальчишки и девчонки! Поди нигилисты все! За ними полиция смотрит! Накурят, надымят, папиросных окурков по коврам нашвыряют, наголосят — аж потом три дня крик из квартиры метлою выметать надо… И слова такие произносят… ужас!.. Конечно, я женщина — мне что? С меня не спросят! — но вчуже страшно слушать. Сама знаешь, какое время: в каждом дому свой шпион есть, а им — хоть бы что: как с гуся вода. Орут, поют… Ничего не боятся, отчаянные! Я только сижу да трясусь: помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его, защити от мужа кровей и ареда…[142] Покуда Бога ругают, оно еще куда ни шло, потому что это, я знаю, теперь ничего: у меня кум в казенной палате служит, сказывал, что за Бога в Сибирь больше нельзя. А ведь они, охальники, до самого что ни есть высшего правительства дерзают. Говорю тебе: в семи потах сижу и всеми поджилками трясусь!

— Скажите!

— Чаю пьют: ну веришь, Маша? В неделю фунт выходит!

— Ай-ай-ай!

— Вот — как Бог свят. В понедельник фунт почала, а в субботу — этакая щепотка.

— Не разорись, мать. Небось по два сорок чай-то берешь?

Настя уставилась на нее с гримасою хозяйственного ужаса и деловито отмахнулась, как от сумасшедшей:

— Скажешь тоже! Напасешься ты на них по два сорок! Это — по миру надо пойти. Климушинским пою, в рубль шестьдесят…

— Да! При тридцати тысячах дохода оно — все легче!

Настя ответила смеющейся Юлович взглядом большого неудовольствия.

— А что мне в его тридцати тысячах дохода? Я тебе, Маша, истинно говорю: мне эти театральные фиверки ваши — не по нутру.[143] Получит завтра Андрей Викторович дифтерит, — вот тебе и тридцать тысяч дохода!

— Тьфу, Настасья! Выдумает же! Типун тебе на язык!

— Я, Машенька, люблю доход малый, но верный.

Юлович хитро подмигнула ей.

— Ох, Настасья, есть у тебя капитал, есть!

Та подумала и кивнула головою.

— Конечно, свое обеспечение я приобрела… что ни случись, не останусь кончать жизнь с пустыми руками… Ну и туалеты имею… бижу всякие… На тряпки я не азартна, не люблю портних баловать, а вот брильянты, меха… белья имею много отличнейшего… Но — чего же мне и стоило! Одни бенефисы его… С ног собьешься, что крови испортишь всякий раз, покуда устроишь и сбудешь с рук событие это великое… Ведь сам-то пальцем о палец не ударит, чтобы сбор раздуть… успех там… газеты… подарки… Все я! Ему все его великолепие, как кушанье, готовое подай, а что неприятного по кухне — это все мое! А в благодарность только воркотню слышу… То не так, это не этак… Да с этим не говори, да тому не одолжайся… Да я его компрометирую, да я его в неловкое положение ставлю… Кабы не я, так у него бенефисы без единого подарка проходили бы, только с травою да ревом дурацким — вот тебе слово! Я — все! Я и намекну, я и подговорю, я и пококетничаю, я и подскажу, что купить… А он лается!

Настя даже смахнула с небесно-голубых очей своих что-то вроде тощей слезинки. Потом заговорила мечтательно:

— Ежели я такое свое намерение оправдаю, чтобы с Андреем Викторовичем разойтись, то имею я планы заняться — на Красный крест подряды казенные брать, с передачею… смекаешь?

Юлович фыркнула.

— Где мне! Я, девушка, арифметикою слаба. Но, уж если ты хвалишь, должен быть хабар хоть куда — жоховый![144] А, по-моему, девка, вот тебе совет: будет еще лучше! Оборачивай ты свой капитал промеж нас негласными ссудами?.. С меня первой — что деньжищ должна снять: ведь я, грешница, всегда без гроша сижу и в кредите нуждаюсь.

Кругликова вздохнула и возразила с голубиною кротостью:

— Тебе, Машенька, я никак своих денег не поверю.

— О?! — удивилась Юлович. — За что?

— Потому, — опять вздохнув и самым наставительным тоном объяснила красавица, — что с тебя, Машенька, я не могу взять настоящего процента.

— Не оправдаю? — полюбопытствовала заинтересованная Юлович.

Настя потупилась, подумала и отвечала, с прозрачною ясностью прелестного своего взгляда:

— Нет, не то что не оправдаешь, а мне будет жаль тебя: все-таки были подруги… очень уж труден тебе покажется мой процент!..

— Так ты не грабь! по-божески бери! снизойди! — хохоча и сотрясаясь всем своим жирным телом, воскликнула искренне развеселенная Юлович.

Настя почти в испуге подняла на нее недоумелые глаза.

— Что ты? Как можно! За что же мне терять свое? Согласись!

Обе примолкли.

— Сколько лет уже я знаю тебя, Настасья, — жестко и серьезно начала Юлович, — а всякий раз, что вижу тебя с Андрюшкою, — загадка это для меня: как вас черт веревкою связал? Ну его еще я понимаю: красотою своею неземною ты его полонила… Но ты-то, ты-то — как умудрилась за ним, цыганом, пойти? Неужто не разобрала, что вы — не пара? Он — огонь, а ты — вода!

Кругликова красиво повела плечами.

— Девическое ослепление молодости!

— Ага! — обрадовалась Юлович, — все-таки, значит, влюблена-то была? Ну слава Богу! А я уж боялась, что ты — так сразу от колыбели и принялась деньги считать…

Но Настя, верная себе, и тут ее разочаровала.

— Нет, я не то что влюблена была, — созналась она в пленительном раздумье русской Мадонны, — но, как будучи очень молода и живши в провинции, то еще не знала для себя настоящих карьер…

— Тьфу! Дура!

— Ну вот и рассердилась… Я же с тобою, как с подругою, — по всей откровенности, а ты бранишься… За что?!

Предыдущая главаГлава 6 из 31Следующая глава