К книге
Шестой этажСтраница 6
67%
Страница 6
6

На это предложение Кочетов, естественно, никак не реагировал и предоставил слово Овечкину. Он полагал, что публикацией овечкинской статьи, которой он сказал какие-то комплименты и на этом обсуждении, обеспечил себе расположение Овечкина и тот как-то нейтрализует восторженную речь Иванова. Но Овечкин обманул ожидания Кочетова, статью Дорофеева он просто уничтожил: «Мне эта статья напомнила историю моей повести «С фронтовым приветом». Я писал ее в Киеве после демобилизации, не мог привезти в Москву, и один критик, Овчаров, написал издательскую рецензию. Кончалась она призывом исключить автора из партии и арестовать. Если разобраться в духе статьи Дорофеева, то это то же самое».

Против публикации статьи был и поэт Сергей Смирнов: «Зачем выступать с плохой рецензией?» Это нас удивило, этого мы не ожидали. Возглавлявший отдел внутренней жизни Ваграм Апресян говорил, что Дорофеев совершенно не знает жизни, правду романа «Не хлебом единым» подтверждают многочисленные истории загубленных бюрократами талантливых изобретений, замордованных людей, кото­рые он на днях услышал на всесоюзном совещании изобретателей в Кремле.

Из членов редколлегии поддержал Кочетова и высказался за публикацию статьи Дорофеева лишь Георгий Гулиа, он вообще, как правило, был на стороне главного редактора, наверное, поэтому ему удалось остаться членом редколлегии при шести главных редакторах.

Александр Лебедев, Юрий Суровцев, Владимир Огнев и я — были единодушны: статью можно напечатать только в дискуссионном порядке и лишь в том случае, если до нее будет опубликована статья, положительно оценивающая книгу Дудинцева.

Короче говоря, затея Кочетова — упредить обсуждение, навязать читателям газеты отрицательную оценку романа Дудйнцева — была похоронена по первому разряду.

Завершая заседание редколлегии, Кочетов с трудом сдерживал себя. Он заявил, что роман «Не хлебом единым» — отступление от соцреализма, он, Кочетов, решительно расходится с большинством выступавших в его оценке.

Но после такого обсуждения напечатать статью Дорофеева Кочетов не мог.

Редколлегия закончилась, все начали расходиться. Странное дело, чувства торжества мы не испытывали. Понимали, что Кочетов не забудет нам своего поражения, что жизнь в газете ожидает нас нелегкая. Видимо, понимал это и Овечкин, в коридоре он подошел к нам попрощаться:

— Вам, ребята, я не завидую, а сам я в эту «кочетовку» больше ни ногой.

И действительно, втазете он больше не появлялся, а через несколько месяцев вышел из редколлегии.

До него это сделал Всеволод Иванов — после того, как была напечатана статья Дмитрия Еремина, громившая второй выпуск альманаха «Литературная Москва». На сей раз Кочетов уже не собирал для ее обсуждения редколлегию, а от Всеволода Иванова, возражавшего против публикации этой статьи, отмахнулся. Это было последней каплей, переполнившей чашу терпения Иванова.

Дело, разумеется, было не в одном Кочетове. Вряд ли бы он стал так самоуправ­ствовать, не имея прочной поддержки в высших сферах...

Дроздовы идут в атаку

К этому времени наследники Сталина стали оправляться от шока, вызванного докладом Хрущева, политическая атмосфера в стране сгущалась, реакция готовилась к контрнаступлению — ждали удобного момента и подходящего повода, чтобы приступить к реставрации сталинизма с чуть обновленным, подкрашенным фасадом (эта стратегическая цель определяла действия всех «охранителей» на протяжении нескольких десятилетий, вплоть до нынешнего времени).

Для литературных «ястребов» поводом для истерической кампании против подготовляемого «прогрессистами» (это словечко было тогда в ходу) идеологическо­го конца света — так они изображали сложившуюся в литературе сщуацию — явилось обсуждение романа Дудинцева. Оно было необычайно многолюдным, толпа жаждавших попасть на обсуждение романа осаждала ЦДЛ. Придя заблаговременно, я с приглашением и удостоверением «Литературной газеты» едва пробился в зал, который был уже переполнен, яблоку негде упасть, сидели на лестнице, стояли на хорах. Правда, Дубовый зал, где происходило обсуждение, вмещал немного народа, новое здание ЦДЛ еще не было построено. В донесениях наверх — а готовых немедленно «сигнализировать» было хоть отбавляй — это стечение народа было представленб чуть ли не как кем-то организованный шабаш антисоветских сил.

Но главным «компроматом» выставлялось выступление Константина Паустов­ского. Глухим, хрипловатым, тихим голосом он рассказал о своих впечатлениях от круиза вокруг Европы на теплоходе «Победа», кажется, первой такого рода туристи­ческой поездки, во время которой ему довелось наблюдать вблизи представителей «нового правящего класса». Они были как две капли воды похожи на дудинцевского Дроздова: «Рабочие, интеллигенты, писатели и актеры занимали второй и третий класс, а первый класс и люкс — сплошные дроздовы — замы министров и номенклатурщики,— говорил Паустовский.— Они поражали нас своей спесью и диким невежеством... Говорят, что дроздовы просто чинуши, нет, это не чинуши. У нас в стране безнаказанно существует и процветает новая каста хищников и собственников, циников и мракобесов, которые, не стесняясь, вели погромные антисемитские разговоры... Они узурпировали себе право и власть говорить от имени народа... Я не собираюсь говорить о литературных достоинствах или недо­статках романа Дудинцева. Дело сейчас не в этом. Роман Дудинцева — крупное общественное явление. Это первое сражение с дроздовыми. На дроздовых наша литература должна обрушиться всей силой своего гнева, пока дроздовы не исчезнут из нашей действительности. Поэтому меня несколько смутили услышанные здесь слова, в которых я уловил оттенок благодушия, слова о том, что дроздовщина — это не так уж страшно, что это как будто уже вчерашний день. Ничего подобного. Дроздовых — тысячи».

В душном возбужденном зале во время выступления Паустовского слышно было, как муха пролетит.

Высокопоставленные попутчики Паустовского по круизу, которым, конечно, тотчас же положили на стол его выступление (еще до того, как запись его в десятках машинописных копий пошла гулять по белу свету — это был один из первых, если не первый «выпуск» нарождавшегося самиздата; кстати, я цитирую речь Паустовско­го по такой копии, сохранившейся у одного из моих друзей), узнали себя, пришли в дикую ярость и употребили все доступные им средства, чтобы добиться примерного наказания этих наглых клеветников Паустовского и Дудинцева. Разумеется, уверяли сановники, ими движет не личная обида, а только страх за наш строй, за нашу идеологию, на которые безнаказанно посягают скрытые и явные «ревизионисты» (слово это на долгие годы войдет в политический обиход, выполняя функции такого же бичующего ярлыка, такого же проскрипционного жупела, как прежде «космопо­литы», а еще раньше «оппозиционеры»).

Эхо от романа Дудинцева, от его обсуждения, которое в прессе честили, как только могли, раскатилось довольно далеко. Но все-таки это были, так сказать, региональные, в основном, касавшиеся только литературы дела. В те же октябрьские дни разыгрались события, которые приковали внимание всего мира, сказались на политическом климате всей планеты. Они происходили не у нас, а в сопредельном государстве, правда, входившем в так называемый лагерь социализма. Но они были делом наших рук, мы туда ввели свои войска, чтобы утвердить там устраивающие нас порядки. Все, что случилось там, оказало самое пагубное влияние и на нашу жизнь, влияние настолько глубокое, что масштаб его и нынче не так просто определить. Я имею в виду то, что тогда — и долгое время потом — называли контрреволюционным мятежом в Венгрии и что на самом деле было восстанием людей, доведенных до крайности помыкающими народом властями, за спиной которых была Советская Армия.

Информация в наших газетах никогда, мягко говоря, не отличалась правди­востью. Существовали обширные зоны действительности, на которые вообще было наложено табу, о которых ничего не сообщалось, словно бы их не было (при Сталине, да и после него иногда замалчивались даже стихийные бедствия). Посте­пенно сложилась общая система лжи. Внутри этой системы соблюдалась даже некая логика, но координаты были смещены, исходные точки отсчета сдвинуты — так декретное время отличалось от реального, солнечного. И как мы привыкли к декретному времени — оно уже казалось естественным, так привычной стала информационная ложь, сложившаяся в систему.

В дни венгерских событий вся эта система развалилась на глазах, полетела в тартарары. Распространяемая ложь была за пределами всякой логики. Характерис­тики событий и политических деятелей, оценки их действий и позиций сменялись на противоположные без всяких объяснений в течение нескольких дней, а то и одного дня, словно читатели были какими-то недоумками, не помнящими того, что газеты писали вчера или позавчера. То сообщалось, что «рабочие оказали сопротив­ление бандитам», то спустя два дня мы читали: «В Будапеште не работает большин­ство промышленных предприятий. Рабочие советы, созданные на фабриках и заводах, заявляют, что служащие не приступят к работе, пока не будет полного и немедленного удовлетворения всех их требований...» То осуждался отступивший от социалистических принципов и попиравший социалистическую законность Матиас Ракоши и одобрялся сменивший его Эрне Гере, восстановивший эти принципы и законность, потом точно так же и за то же предавался анафеме Гере, уже вкупе с Ракоши, и горячо приветствовался сменивший его Имре Надь. Но как только Надь выступил против введения в Будапешт советских войск, он сразу же превратился из стойкого борца за социализм и почтенного деятеля мирового коммунистического движения в отъявленного ревизиониста и отпетого контрреволюционера.

Эти дни, когда мы при каждом удобном случае забегали в международный отдел в надежде, что у них есть какая-нибудь зарубежная информация, которая поможет разобраться в том, что происходит в Будапеште, выбраться из обрушившейся на нас груды очевидной и неочевидной лжи, стали для многих из нас — и для меня — временем освобождения от многих иллюзий, временем горького прозрения. С детства нам внушили, что социализм (наш социализм, все остальные эрзацы, буржуазный обман) — лучший строй из всех, что существовали и существуют на земле, подлинно народный. И вот народ восстал против этого строя — это с трудом укладывалось в сознании. Нет, происками венгерской реакции, коварными действи­ями западногерманских реваншистов, кознями ЦРУ восстание в Будапеште не объяснишь, поверить в эти газетные сказки невозможно. Значит, и у них и у нас на самом деле никакого социализма нет.

Наши «охранители», наши «гориллы» не только испугались кровавых событий в Будапеште, но и обрадовались им. Да, было и то, и другое. И страх был — впервые произошло такое мощное извержение народного негодования, и злая радость, перекрывающее страх злорадство — вот он, результат подтачивающей устои критики Сталина. Чтобы не допустить чего-нибудь в таком роде у нас, нужны крутые профилактические меры. Немедленно самым решительным образом пресечь рас­пространившуюся ересь, особенно в литературе, а то подстрекаемый писателями народ не сегодня завтра и у нас выйдет на улицу. Надо приструнить московских писателей, ведь в Будапеште Все началось с кружка Петефи, который тамошние власти проморгали, своевременно не запретили, не решились посадить закоперщи­ков (потом точно так же объясняли «Пражскую весну» — ее спровоцировала состоявшаяся лет за пять до этого международная конференция, посвященная творчеству Франца Кафки).

Так наступила пора «заморозков», начался разгром «отгепельных» произведе­ний, по хорошо разработанной методе гонениям подверглись их авторы — у одного зарезали новую вещь, у другого рассыпали набранную книгу, третьего выставили из редколлегии и т.д. и т.п. Кроме «Не хлебом единым» в основной список осужденных произведений входили рассказ Даниила Гранина «Собственное мнение», поэма Семена Кирсанова «Семь дней недели», тоже напечатанные в «Новом мире», ряд вещей из второго сборника «Литературная Москва» — рассказы Александра Яшина «Рычаги», Николая Жданова «Поездка на родину», Юрия Нагибина «Свет в окне», «Заметки писателя» Александра Крона, статья Ильи Эренбурга «Поэзия Марины Цветаевой», даже некролог молодого талантливого «новомирского» критика Марка Щеглова. К этому списку авторы бичующих статей в разных газетах и журналах добавляли «факультативно» каждый что-нибудь свое. Многое было замешано, как всегда бывает в проработочных кампаниях, на личных счетах, на корыстном интере­се — лучше всего ловится рыбка в мутной воде.

Самый большой список проштрафившихся или находящихся под подозрением писателей и подлежащих уничтожающей критике произведений был у Кочетова. Он дождался наконец своего часа и развернулся вовсю. «Литературка» почти в каждом номере кого-то громила, кого-то изобличала в тяжких идеологических грехах. Было бы наивностью думать, что все это было чисто писательской самодеятельностью, спонтанным взрывом «охранительного» энтузиазма в писательской среде. Сила реакционной, вытаптывающей все живое, ожившее критики была в том, что она выражала спущенное из больших кабинетов на Старой площади «мнение», ее подпирали все институты власти — от райкомов до главлита, от реперткома до КГБ. Важная роль в этой кампанйи отводилась Кочетову, не зря Григорий Козинцев в своем дневнике назвал его «поэтом органов безопасности». «Стукачи,— писал он,— нашли своего защитника в русской литературе».

Дирижировал кампанией заведующий отделом культуры ЦК Дмитрий Алексе­евич Поликарпов, или, как его иногда звали за глаза, Дядя Митяй. Он был человеком, обладавшим очень большой властью. Кажется, у его преемника такой власти не было, ему не удавалось так держать все в своих руках. Поликарпов в соответствии с собственными примитивными представлениями и убогим вкусом информировал высшее руководство страны — и Хрущева, и Суслова — о положении дел в литературе и искусстве, намечал «линию», проворачивал «мероприятия», определял, кого казнить, кого миловать, кому быть лауреатом, а кого вон из Союза писателей, на его совести травля Пастернака, Гроссмана, разгром «Литературной Москвы». Как ни странно, Поликарпов у части писателей пользовался репутацией человека, быть может, резкого, слишком прямолинейного, грубоватого, но честного, не интригана, не карьериста, заботящегося, как понимал и как мог, о писателях — отсюда и добродушное прозвище: Дядя Митяй. Даже у Твардовского, судя по его дневникам, были с Поликарповым если не приятельские, то вполне человеческие отношения.

Предыдущая главаГлава 6 из 9Следующая глава