Перевод О. Битова
Огромное око плыло в пространстве. А где-то за ним, укрытое металлом, среди бессчетных механизмов пряталось маленькое, человечье: человек смотрел и не мог насмотреться на скопища звезд, на пятнышки света, то вспыхивающие, то затухающие там, в миллиардах миллиардов миль.
Маленькое око устало и закрылось. Капитан Джон Уайлдер постоял, опершись о стойку телескопа, что день за днем без устали ощупывал вселенную, и наконец шепнул:
– Которая же?
– Выбирайте сами, – сказал астроном, стоящий рядом.
– Хотел бы я, чтобы все и вправду было так просто. – Уайлдер открыл глаза. – Что известно, например, об этой звезде?
– Альфа Лебедя П. Размеры и характеристики, как у нашего Солнца. Возможно существование планетной системы.
– Возможность – еще не факт. Выберем не ту звезду – и Господь да поможет тем, кого мы отправим в путь сроком на двести лет искать планету, которой там, может, никогда и не было… Или нет, Господь да поможет мне, потому что последнее слово за мной и я сам вполне могу отправиться вместе со всеми. Как же удостовериться?
– Никак. Выберем как сумеем, отправим звездолет и станем молиться.
– То-то и оно. Не слишком все это весело. Устал я…
Уайлдер тронул кнопку, и теперь закрылось большое око. Вынесенная в космос линза, направляемая ракетными двигателями, много дней напролет бесстрастно пялилась в бездну, видела непомерно много, а знала мало, – а теперь не знала и вообще ничего. Обсерватория висела незрячая в бесконечной ночи.
– Домой! – приказал капитан. – Полетели домой!..
И слепой нищий, протянувший руку за звездами, развернулся на огненном веере и убрался восвояси.
С высоты города-колонии на Марсе были очень хороши. Заходя на посадку, Уайлдер увидел неоновые огни средь голубых гор и подумал: мы зажжем огни и на тех мирах, в миллиардах миль отсюда. Зажжем – и дети тех, кто живет ныне под этим неоном, станут бессмертными. Именно так: если мы добьемся успеха, они будут жить вечно…
Жить вечно. Ракета села. Жить вечно!
Ветер, налетевший со стороны города, донес запах машинного масла. Где-то скрежетал алюминиевыми челюстями музыкальный автомат. Рядом с ракетодромом ржавела свалка. Старые газеты плясали на бетонной взлетной дорожке.
Уайлдер застыл на верхней площадке лифта причальной мачты. Ему захотелось остаться здесь и никуда не спускаться. Огни воплотились в людей – раньше это были слова, слова казались великими, и с ними было так легко управляться…
Он вздохнул. Груз – люди – слишком тяжек. До звезд слишком далеко.
– Капитан! – позвал кто-то.
Он сделал шаг. Лифт провалился. С беззвучным воем они понеслись вниз, навстречу подлинной тверди под ногами и подлинным людям, ожидающим, чтобы он совершил свой выбор.
В полночь приемник для срочных депеш зашипел и выстрелил патроном-сообщением. Уайлдер сидел за столом в окружении магнитных пленок и перфокарт и долго не притрагивался к цилиндрику. Наконец он вытащил сообщение, пробежал его глазами, скатал в тугой шарик, но нет – развернул опять, разгладил, перечитал:
«Заполнение каналов водой завершается через восемь дней. Приглашаю принять участие в прогулке на яхте. Избранное общество. Четверо суток в поисках легендарного затерянного Города. Подтвердите согласие. И. В. Эронсон».
Уайлдер прищурился и тихо рассмеялся. Смял бумажку снова и снова передумал, поднял телефонную трубку, сказал:
– Телеграмма И. В. Эронсону. Марс-сити, один. Приглашение принимаю. Сам не знаю зачем, но принимаю.
Повесил трубку. И долго-долго сидел, глядя в ночь, укрывшую в своей тени орду перешептывающихся, тикающих, вращающихся машин.
Высохший канал ждал.
Двадцать тысяч лет он ждал, но видел лишь призрачные приливы всепроникающей пыли.
А теперь донесся шелест.
И шелест превратился в поток, в блистающую стену воды.
Словно исполинский кулак ударил по скалам, и хлопнул по воздуху клич: «Чудо!..» И стена воды, гордая и высокая, двинулась по каналам, распласталась на ложе, истомленном жаждой, достигла древних иссохших пустынь, ошеломила старые пристани и подняла скелеты кораблей, покинутых тридцать веков назад, когда та, былая вода выкипела до дна.
Прилив обогнул мыс и вознес на своем гребне яхту, новенькую, как самое утро, со свежеотлитыми серебристыми винтами, латунными поручнями и яркими, вывезенными с Земли вымпелами. Яхта, пока что причаленная к берегу, носила имя «Эронсон I».
На борту был человек, носящий то же имя, и он улыбнулся. Мистер Эронсон прислушивался к тому, как журчит вода под килем его корабля.
И сквозь журчание прорвался гул – это прибыл аппарат на воздушной подушке, и треск – это подкатил мотоцикл, а из поднебесья, привлеченные блеском воды в старом канале, через горы как по волшебству слетались люди-оводы с реактивными ранцами за плечами и зависали на месте, будто усомнившись, что столько жизней могут столкнуться здесь по воле одного богача.
А богач, оскалясь усмешкой, обратился к ним, своим чадам, суля укрытие от жары, еду и питье:
– Капитан Уайлдер! Мистер Паркхилл! Мистер Бьюмонт!..
Уайлдер посадил свой аппарат.
Сэм Паркхилл бросил свой мотоцикл – он увидел яхту и тут же влюбился в нее.
– Черт возьми! – воскликнул Бьюмонт, профессиональный актер, один из стайки тех, кто плясал в небе, как пчелы на ветру. – Я не рассчитал свой выход. Я явился слишком рано. Нет публики!
– Призываю вас аплодисментами! – крикнул в ответ богатый старик и захлопал в ладоши. Затем добавил: – Мистер Эйкенс!
– Эйкенс? – переспросил Паркхилл. – Знаменитый охотник?
– А кто же еще!..
И Эйкенс спикировал вниз, словно решил схватить их всех хищными когтями. Он и сам себе казался похожим на ястреба. Жизнь, полная приключений, отточила его и выправила как бритву. Падая, он будто разрезал воздух, обрушивался неотвратимым возмездием на людей, не причинивших ему ни малейшего зла. Но за миг до катастрофы все-таки преодолел себя, затормозил и с легким свистом коснулся мраморной пристани. Узкую его талию стягивал патронташ. Карманы у него топорщились, как у мальчишки, совершившего набег на кондитерскую. Не составляло труда догадаться, что он весь начинен сладостями-пулями и деликатесами-гранатами. Своевольный ребенок, он сжимал в руках диковинную винтовку, казалось только что оброненную Зевсом-громовержцем, хоть и с маркой: «Сделано в США». Лицо его загорело до черноты, а глаза, зеленовато-синие кристаллы на морщинистой от солнца коже, светились сдержанным любопытством. Выпуклые мускулы африканца обрамляли белую фарфоровую улыбку. Планета едва не застонала, когда он дотронулся до нее.
– Рыскает лев по земле Иудейской! – раздался голос с небес. – Воззрите же на агнцев, приведенных на заклание!..
– Ради бога, Гарри, помолчи хоть минутку! – откликнулся другой, женский, голос.
И два новых мотылька, бесприютные души, опасливо затрепетали крылышками на ветру.
Богач был вне себя от восторга.
– Гарри Харпуэлл!..
– Воззрите и на ангела Господня, пришедшего с благовестом! – продолжал парящий в небе. – А благовест тот возвещает…
– Он опять пьян, – прокомментировала женщина, которая летела впереди и не оглядывалась.
– Мигэн Харпуэлл, – произнес богач тоном антрепренера, представляющего свою труппу.
– Поэт, – произнес Уайлдер.
– И барракуда, жена поэта, – пробормотал Паркхилл.
– Я не пьян! – крикнул поэт ветру. – Я просто весел!..
И тут он низвергнул ливень смеха, и все, кто был внизу, испытали позыв вскинуть руки, заслоняясь от потопа.
Поэт снизился, как толстый надувной змей, и, жужжа, пронесся над яхтой. Жена поэта поджала губы, а он сделал ручкой благословляющий жест и подмигнул Уайлдеру с Паркхиллом.
– Харпуэлл! – воскликнул он. – Это ли не имя, достойное величайшего поэта нашей эпохи! Поэта, которому она тесна и который весь в прошлом, таскает кости из гробниц корифеев, но летает на этой самоновейшей кофейной мельнице, на этом чертовом ветрососе, и призывает сонеты на ваши головы… Мне жаль прежних простодушных святых – у них ведь не было таких невидимых крыльев, они не могли закладывать виражи, кружить и реять с псалмами либо проклятиями. Бедные бескрылые воробьи, обреченные прозябать на земле! Только гений их мог воспарить, только муза могла познать сладкие муки воздушной болезни…
– Гарри! – воззвала жена с причала, прикрыв глаза.
– Охотник! – вскричал поэт. – Эйкенс! Вот тебе самая крупная дичь на свете – летающий поэт. Я обнажаю грудь. Выпусти свое медоносное жало! Сбрось меня наземь, как Икара, пусть из ствола твоего ружья вылетит солнечный луч! Запали пожар, чтобы небо перевернулось и хлеб, воск, ладан и лира в единый миг обратились в деготь… Внимание: целься, пли!..
Охотник в шутку поднял винтовку.
Тогда поэт рассмеялся еще мощнее и действительно обнажил грудь, рванув рубаху.
Но в эту секунду на канал спустилась тишина.
Показалась женщина. За ней шла служанка. И нигде не было видно никакого экипажа, и почти верилось, что они долго-долго брели с марсианских гор и только сейчас приостановились.
Сама тишина приковывала внимание к Каре Корелли, придавала особое достоинство ее появлению.
Поэт прервал свои излияния и приземлился.
Вся компания смотрела на Кару Корелли – и та смотрела на них, но не видела их. Одета она была в черный облегающий костюм в тон волосам. Походка ее доказывала, что эту женщину всю жизнь понимали с полуслова, и с тем же спокойствием, с каким шла, она стала к ним лицом, словно вопрошая: кто первый шевельнется без приказа? Ветер играл ее волосами, ниспадающими на плечи. Поразительнее всего была бледность ее лица. Казалось, именно эта бледность, а не глаза, сверлит их в упор.
Затем, не проронив ни звука, женщина спустилась на яхту и села впереди, как носовое украшение, знающее себе место и цену.
Минута тишины миновала.
Эронсон пробежал пальцами по отпечатанному списку гостей.
– Актер, красивая женщина – и тоже актриса, охотник, поэт, жена поэта, командир звездолета, бывший инженер… Все на борт!
На кормовой палубе просторного своего корабля Эронсон развернул связку карт.
– Леди и джентльмены! – сказал он. – Нам предстоит нечто большее, чем четырехдневный пикник, увеселительная прогулка или экскурсия. Нам предстоит Поиск! – Он выждал, чтоб они придали своим лицам подобающее выражение и обратили взоры к картам, затем продолжал: – Мы ищем легендарный затерянный город, называвшийся некогда Диа-Сао. Было у него и другое прозвание – «Город Рока». Что-то зловещее связано с этим городом. Жители бежали оттуда, как от чумы, и он опустел. Он пуст и теперь, через много веков…
– За последние пятнадцать лет, – вмешался капитан Уайлдер, – мы обследовали, сняли на карты, занесли в указатели каждый акр поверхности Марса. Мы не могли не заметить город таких размеров.
– Верно, – отозвался Эронсон. – Вы вели съемку с воздуха, с суши. Вы не обследовали планету с воды! Ведь до самого этого дня каналы были сухими… А теперь мы пустимся в плавание по водам, заполнившим все каналы до одного, и приплывем туда, куда ходили древние корабли, и увидим, какие еще секреты хранит от нас планета Марс. И где-то на пути, – продолжал богач, – я уверен, абсолютно уверен, мы найдем самый прекрасный, самый фантастический, самый ужасный город в истории этого мира. И пройдем по городу, и – кто знает? – быть может, выясним, почему марсиане, как утверждают легенды, с воплями бежали прочь из Диа-Сао десять тысяч лет назад…
Молчание. Наконец:
– Браво! Блестящая идея!..
Поэт пожал старику руку.
– А в этом городе, – спросил Эйкенс, охотник, – может там найтись оружие, какого никто никогда не видел?
– Вполне возможно, сэр.
– Ну что ж, – молвил охотник, обняв свою диковинную винтовку. – На Земле мне все приелось, я там охотился на всяких зверей, и не осталось таких, в которых я не стрелял бы. Меня привела сюда надежда встретить новых, замечательных, смертельно опасных зверей любых размеров и видов. А теперь и новое оружие! Чего же еще желать? Отлично!..
И он уронил свою серебристо-голубую винтовку за борт. В чистой воде было видно, как она булькнула и пошла ко дну.
– Давайте, черт побери, отчаливать!
– Вот именно, – подхватил Эронсон. – Давайте, черт побери!..
И нажал кнопку, приводящую яхту в движение.
И вода подхватила яхту.
И яхта поплыла туда, куда указывала спокойная бледность Кары Корелли, – вдаль.
Тогда поэт открыл первую бутылку шампанского. Пробка хлопнула. Один лишь охотник не вздрогнул.
Яхта плыла неустанно через день в ночь. Они нашли какие-то развалины и там поужинали, и было вино, привезенное за сто миллионов миль с Земли. Все отметили, что вино перенесло путешествие хорошо.
К вину был подан поэт, а после изрядной дозы поэта был сон на борту яхты, плывшей и плывшей в поисках города, который пока еще не желал найтись.
В три часа ночи Уайлдер, разгоряченный, отвыкший от силы тяжести – планета тянула все его тело вниз, не позволяя расслабиться и заснуть, – вышел на кормовую палубу и встретил актрису.
Она сидела и смотрела, как воды скользят за кормой, а в них печальными откровениями дрожат расплеснутые звезды.
Он сел с нею рядом и мысленно задал вопрос.
Так же безмолвно Кара Корелли задала себе тот же вопрос и ответила вслух:
– Я здесь, на Марсе, оттого, что не так давно мужчина впервые в моей жизни сказал мне правду…
Вероятно, она ждала, что он выразит удивление. Уайлдер промолчал. Яхта плыла бесшумно, как в потоке вязкого масла.
– Я красива. Я была красива всю жизнь. А это значит, что с самой юности люди лгали мне лишь затем, чтобы побыть со мной. Я выросла в кольце неправд: мужчины, женщины, дети – все вокруг страшились моей немилости. Недаром сказано: стоит красавице надуть губки – и мир вздрогнет… Видели вы когда-нибудь красивую женщину в толпе мужчин, видели, как они кивают, кивают? Слышали их смех? Мужчины будут смеяться, какую бы глупость она ни сморозила. Ненавидеть себя будут, но и смеяться, будут говорить «да» вместо «нет» и «нет» вместо «да». Вот так жила и я – изо дня в день, из года в год. Между мной и любой невзгодой вырастала стена лжецов, и их слова опутывали меня шелками… Но вдруг совсем недавно, месяца полтора назад, тот мужчина сказал мне правду. Какой-то пустяк. Я уже и не помню, что он сказал, но не рассмеялся. Даже не улыбнулся. И не успел он замолкнуть, как я поняла, что случилась страшная вещь. Я постарела…
Яхта слегка качнулась на волне.
– О, разумеется, я встретила бы еще множество мужчин, которые лгали бы мне, улыбались бы всему, что бы от меня ни услышали. Но я увидела поджидающие впереди годы, когда красавица уже не сможет топнуть ножкой и вызвать землетрясение, не сможет больше поощрять лицемерие среди честных людей… Тот человек? Он сразу же взял свою правду назад, как только понял, что эта правда потрясла меня. Но поздно. Я купила билет на Марс. И приняла приглашение Эронсона участвовать в этой прогулке. Прогулке, которая кончится кто знает где…
При последних словах Уайлдер невольно взял ее за руку.
– Нет, – отрезала она, отстраняясь. – Не отвечайте. Не прикасайтесь ко мне. Не жалейте меня. И себя тоже. – Впервые с начала плавания на ее губах мелькнула усмешка. – Ну не странно ли? Я раньше мечтала: хорошо бы хоть когда-нибудь оставить маскарад и услышать правду. Как я заблуждалась! Ничего хорошего в правде нет…
Она сидела и смотрела, как струятся вдоль борта черные воды. Когда часа два-три спустя она оглянулась, рядом никого не было. Уайлдер ушел.
На следующий день, плывя по воле юных вод, они направились к высокой горной гряде. По пути перекусили в старинном храме, а вечером поужинали среди очередных развалин. О затерянном Городе почти не говорили – все были уверены, что никогда его не найдут.
Но на третий день, хотя никто не осмелился высказать это вслух, все ощутили приближение некого Явления.
Поэт первый выразил ощущение словами:
– Похоже, где-то здесь Бог напевает себе под нос…
– Ну и редкостное же ты дерьмо! – откликнулась жена поэта. – Неужто не можешь говорить попросту, даже когда плетешь ерунду?
– Да прислушайтесь, черт возьми! – воскликнул поэт.
Они прислушались.
– Неужто вы не чувствуете, что стоите на пороге гигантской доменной печи, гигантской кухни, где Бог в уютном тепле, в муке по локоть, месит необъятными руками тесто жизни? Руки Его пропахли дивными потрохами и роскошными внутренностями, они окровавлены и горды пролитой кровью. Вон в том звездном котле поспевает похлебка для грядущих венерианских тварей, а вон там чан с густым наваром из костей, нервов и беспокойных сердец, которые оживут в зверях и птицах неведомых планет за миллиард световых лет отсюда. И разве Бог не вправе испытывать гордость за свои свершения на великой кухне вселенной, где Он самолично составил меню пиршеств и бедствий, смертей и воскрешений на миллионы миллионов лет? А раз Он горд и доволен, почему бы Ему не напевать себе под нос? Прислушайтесь – каждая ваша косточка вибрирует в такт Его напеву. Нет, не так. Он не просто напевает – он играет на каждом атоме, танцует в каждой молекуле. Вечный праздник зачинается внутри нас. Нечто близится. Ш-ш-ш…
Он прижал свой толстый палец к выпяченным губам.
Теперь смолкли все, и бледность Кары Корелли светила прожектором на темные воды, лежащие впереди.
Предчувствие захватило их. И Уайлдера. И Паркхилла. Они закурили, чтобы совладать с собой. Погасили свои сигареты. Растворившись в сумерках, они ждали.
Напев стал явственнее, ближе. И, почуяв его, охотник присоединился к молчаливой актрисе на носу яхты. А поэт присел, чтобы записать свой только что прочитанный монолог.
– Да-да, – сказал он, когда на небе высыпали звезды. – Оно почти настигло нас. Уже настигло. – Он перевел дыхание. – Вот оно…
Яхта вошла в туннель.
Туннель вошел в толщу гор.
И там был Город.
Город скрывался во чреве гор, и его окружало кольцо подземных лугов, а над ним простиралось странно окрашенное каменное небо. И он считался затерянным и оставался затерянным лишь потому, что люди искали его с воздуха, искали, разматывая дороги, а ведущие в Диа-Сао каналы ждали обыкновенных пешеходов, которые прошли бы по трассе, оставленной водами.
И вот к древней пристани причалила яхта, полная чужестранцев с иной планеты.
И Город шевельнулся.
В стародавние времена города бывали живы, если люди жили в них, или мертвы, если люди их покидали. Все было до очевидности просто. Но шли века, что на Земле, что на Марсе, и города уже не умирали. Они засыпали. И в зубчатых своих снах, в многоколесных грезах вспоминали, как было некогда и как, возможно, будет опять.
И когда люди один за другим выбрались на причал, то встретили великую личность – окутанную смазкой, закованную в металл, отполированную душу столицы, и безмолвный обвал не видимых никому искр пробудил эту душу ото сна.
Вес людей пристань восприняла с упоением. Они словно вступили на чувствительнейшие весы. Причал опустился на миллионную долю дюйма.
И Город, исполинская спящая красавица из машинного кошмара, уловил прикосновение, поцелуй судьбы, – и проснулся.
Грянул гром.
Стену высотой сто футов прорезали врата шириной семьдесят футов, и теперь врата, обе их половинки, с грохотом откатились и скрылись в стене.
Эронсон шагнул вперед.
Уайлдер метнулся остановить его.
Эронсон вздохнул:
– Пожалуйста, капитан, без советов. И без предупреждений. И без патрулей, посланных на рекогносцировку с задачей обезвредить злоумышленников. Город хочет, чтобы мы вошли. Он приглашает нас. Уж не воображаете ли вы, что там осталось хоть что-нибудь живое? Это Город-робот. И не смотрите на меня так, будто там заложена мина замедленного действия. Сколько лет Город не видел ни игр, ни развлечений? Двадцать веков? Вы читаете марсианские иероглифы? Вон на том угловом камне. Город построен по меньшей мере тысячу девятьсот лет назад!
– И покинут, – сказал Уайлдер.
– Вы произнесли это так, словно их поразила чума.
– Нет, не чума. – Уайлдер беспокойно поежился, почувствовав, как чаша гигантских весов слегка шевельнулась, взвешивая его самого. – Что-то другое. Совсем, совсем другое…
– Ну так давайте узнаем что. Пошли!..
Поодиночке и парами люди с Земли перешагнули порог.
Последним шагнул Уайлдер.
И Город окончательно ожил.
Металлические крыши широко раскрылись, как лепестки цветов.
Окна широко распахнулись, как веки огромных глаз, жаждущих оглядеть их пристально сверху вниз.
Реки тротуаров мягко журчали и плескались у ног. Автоматические ручьи потекли, поблескивая, через Город.
Эронсон радостно взирал на металлические стремнины.
– Вот и замечательно, гора с плеч! Я-то собирался устроить для вас пикник. А теперь пусть обо всем позаботится Город. Встретимся здесь же через два часа и сравним впечатления. В путь! – С этими словами он вскочил на бегущую серебряную дорожку, и та быстро понесла его прочь. Обеспокоенный Уайлдер двинулся было за ним. Но Эронсон весело крикнул: – Входите, не бойтесь, вода чудесная!..
И металлическая река унесла его. На прощание он помахал им.
Один за другим они шагнули на движущийся тротуар, и тот подхватил их своим течением. Паркхилл, охотник, поэт и жена поэта, актер и наконец красавица и ее служанка. Они плыли, как статуи, загадочным образом выросшие из струящейся лавы, и лава несла их куда-то – или никуда, – об этом они могли только гадать.
Уайлдер прыгнул. Река мягко прильнула к его подошвам. Следуя ее руслу, он несся по плесам проспектов, огибал излучины парков, врезался в фьорды зданий.
А за ними остались опустевшая пристань и покинутые врата. Ничто не указывало на то, что они проходили здесь. Как если бы их никогда и не было.
Бьюмонт, актер, сошел с самоходной дорожки первым. Одно из зданий приковало к себе его внимание. И не успел он сообразить, в чем дело, как уже соскочил и стал приближаться, втягивая ноздрями воздух.
И улыбнулся.
Теперь он понял, что за здание перед ним, понял по запаху.
– Мазь для чистки бронзы. А это, видит Бог, может означать одно-единственное…
Театр.
Бронзовые двери, бронзовые перила, бронзовые кольца на бархатных занавесах.
Он отворил двери здания и вошел. Еще раз принюхался и громко расхохотался. Точно. Без вывески, без огней. Один только запах, особая химия металла и пыли, бумажной пыли от миллионов оторванных билетов.
Но главное… Он прислушался. Тишина.
– Тишина, которая ждет. Другой такой не бывает. Только в театре можно встретить тишину, которая ждет. Самые частички воздуха млеют в ожидании. Полумрак затаил дыхание. Ну что ж… Готов я или нет, но я иду…
Фойе было бархатным, цвета подводной зелени.
А дальше сам театр – красный бархат, едва различимый в темноте за двойными дверьми. А еще дальше – сцена.
Что-то вздрогнуло, как огромный зверь. Зверь учуял добычу и ожил. Дыхание из полуоткрытых уст актера всколыхнуло занавес в ста футах впереди, свернуло и сразу же развернуло ткань, будто исполинские крылья.
Он неуверенно шагнул в зал.
На высоком потолке, где стаи сказочных многогранных рыбок плыли навстречу друг другу, затеплился свет.
Свет, аквариумный свет заиграл повсюду. У Бьюмонта захватило дух.
Театр был полон народу.
Тысяча зрителей сидела неподвижно в искусственных сумерках. Правда, они были маленькие, хрупкие, непривычно смуглые и все в серебряных масках, но – зрители!
Он знал, не задавая вопросов, что они просидели здесь десять тысяч лет.
И не умерли.
Потому что они… Он протянул руку. Постучал по запястью мужчины, сидящего у прохода.
Запястье отозвалось тихим звоном.
Он прикоснулся к плечу женщины. Она тренькнула. Как колокольчик.
Ну да, они прождали несколько тысяч лет. В том-то и дело, что машины наделены таким свойством – ждать.
Он сделал еще шаг и замер.
Словно вздох пронесся по залу.
Это было как тот еле слышный звук, какой издает новорожденный за миг до первого настоящего вздоха, настоящего крика – крика жалобного изумления, что вот родился и живет.
Тысяча вздохов растаяла в бархатных портьерах.
А под масками – или почудилось? – приоткрылась тысяча ртов.
Двое шевельнулись. Он застыл как вкопанный.
В бархатных сумерках широко раскрылись две тысячи глаз.
Он двинулся вновь.
Тысяча голов беззвучно повернулась на древних, густо смазанных шарнирах.
Они следили за ним.
На него наполз чудовищный, неодолимый холод.
Он рванулся, хотел бежать.
Но глаза не отпускали его.
А из оркестровой ямы – музыка.
Он глянул в ту сторону и увидел, как к пюпитрам медленно поднимаются инструменты – странные, насекомоподобные, гротескно-акробатических форм. Кто-то тихо настраивал их, ударяя по струнам и клавишам, поглаживая, подкручивая…
В едином порыве публика обернулась к сцене.
Вспыхнул полный свет. Оркестр грянул громкий победный аккорд.
Красный занавес расступился. Прожектор выхватил середину сцены, пустой помост и на нем пустой стул.
Бьюмонт ждал.
Актеры не появлялись.
Движение. Справа и слева поднялись несколько рук. Руки сомкнулись. Раздались легкие аплодисменты.
Луч прожектора скользнул со сцены вверх по проходу. Головы зрителей повернулись вслед за призрачным пятном света. Маски мягко блеснули. Глаза за масками словно потеплели, позвали…
Бьюмонт отступил.
Но луч неумолимо приближался, окрашивая пол конусом чистой белизны.
И остановился, прильнув к его ногам.
Публика, вновь обернувшись к нему, аплодировала все настойчивее. Театр гремел, ревел, грохотал бесконечными волнами одобрения.
Все растворилось внутри, оттаяло и согрелось. Будто его нагим выставили под летний ливень и гроза благодатно омыла его. Сердце упоенно стучало. Кулаки сами собой разжались. Мышцы расслабились. Он постоял еще минуту, чтобы дождь оросил запрокинутое в блаженстве лицо, чтобы истомленные жаждой веки затрепетали и смежились, а затем помимо воли, как призрак со стен Эльсинора, ведомый призрачным светом, склонился и шагнул, скользнул, ринулся вниз и вниз по уклону к прекраснейшей из смертей, и вот уже не шел, а бежал, не бежал, а летел, – а маски сияли, а глаза под масками горели от возбуждения, от немыслимых приветственных криков, а руки взмывали и бились в разорванном воздухе, как голубиные крылья в перекрестье прицела. Он ощутил, что ноги достигли ступеней. Аплодисменты еще раз грохнули и смолкли.
Сглотнул слюну. Медленно поднялся по ступеням и встал в ярком свете перед тысячей обращенных к нему масок и двумя тысячами внимательных глаз. Сел на стул – в зале стемнело, и мощное дыхание кузнечных мехов стихло в штампованных глотках, и остался лишь гул автоматического улья, благоухающего во тьме машинным мускусом.
Обнял колени. Отпустил их. И начал:
– Быть или не быть…
Тишина стояла полная.
Ни кашля. Ни шевеления. Ни шороха. Ни движения век. Все – ожидание. Совершенство. Совершенный зрительный зал. Совершенный во веки веков. Совершеннее не придумаешь…
Он не спеша бросал слова в этот совершенный омут и чувствовал, как бесшумные круги расходятся и исчезают вдали.
– …вот в чем вопрос.
Он читал. Они слушали. Он знал, что теперь его никогда и никуда не отпустят. Изобьют рукоплесканиями до полусмерти. Он уснет сном ребенка и проснется, чтобы вновь говорить. Он подарит им всего Шекспира, всего Шоу, всего Мольера, каждый кусочек, крошку, клочок, обрывок. Себя – со всем своим репертуаром.
Он поднялся, чтобы закончить монолог.
Закончив, подумал: похороните меня! Засыпьте меня! Заройте меня поглубже!
С горы послушно низвергнулась лавина.
Кара Корелли обнаружила дворец зеркал.
Служанка осталась снаружи.
А Кара Корелли прошла внутрь.
Она шла сквозь лабиринт, и зеркала снимали с ее лица день, потом неделю, потом месяц, а потом и год, и два года.
Это был дворец замечательной, успокоительной лжи. Будто снова она молода, будто окружена множеством высоких веселых зеркальных мужчин, которые никогда в жизни не скажут ей правду.
Кара достигла центра дворца. Когда она остановилась, то в каждом из светлых зеркальных отражений увидела себя двадцатипятилетней.
Она опустилась на пол в середине светлого лабиринта. Огляделась со счастливой улыбкой.
Снаружи служанка подождала ее, быть может, час. И ушла.
Место было темное, контуры его и размеры оставались пока невидимы. Пахло сказочными маслами, кровью хищных ящеров с шестеренками и колесиками вместо зубов – ящеры залегли вразброс и молчаливо выжидали во мраке.
Исполинская дверь скользнула с ленивым ревом, словно зверь хлестнул бронированным хвостом, и Паркхилл очутился в вихре густого маслянистого ветра. Ему почудилось, что кто-то внезапно приклеил к его скулам белый цветок. Но это была просто-напросто улыбка удивления.
Ничем не занятые руки, свисавшие плетьми по бокам, вдруг сами собой рванулись вперед. Просительно повисли в воздухе. И, подгребая ими как веслами, он дал себя подтолкнуть в Гараж, Ремонтный цех, Механическую мастерскую – или как там ее назвать.
Исполненный священного трепета, праведного и неправедного мальчишеского восторга, он вошел поглубже и осмотрелся.
Во все стороны, насколько хватал глаз, стояли машины.
Машины, бегающие по земле. Машины, летающие над землей. Машины, взобравшиеся на колеса и готовые ехать в любом направлении. Машины на двух колесах. Машины на трех, четырех, шести и восьми колесах. Машины, похожие на бабочек. Машины, напоминающие допотопные мотоциклы. Три тысячи машин выстроились шеренгой здесь, четыре тысячи поблескивали в готовности там. Тысяча пала ниц, сбросив колеса, обнажив внутренности, моля о ремонте. Еще тысяча приподнялась на тонконогих домкратах, подставив взгляду свои прекрасные днища, свои диски, шестеренки и патрубки, изящные, хитроумные, заклинающие, чтобы к ним прикоснулись, развинтили, притерли, перемотали, аккуратненько смазали…
У Паркхилла зачесались руки.
Он шел и шел вперед, сквозь первобытные трясинные запахи масел, меж: древних и все-таки новых механических динозавров, и чем дольше смотрел на них, тем острее ощущал на лице собственную улыбку.
Конечно, Город, как всякий город, до известной степени может поддерживать себя сам. Но рано или поздно редкостные бабочки, создания из стальных паутинок, сверхтонких смазок и пламенных грез, падают обратно на грунт. Машины, предназначенные для ремонта машин, ремонтирующих машины, старятся, заболевают и наносят себе увечья. А значит, нужен гараж: чудовищ, сонное слоновье кладбище, куда алюминиевые драконы приползают в надежде, что останется хоть кто-то живой средь вороха могучего, но мертвого металла, кто-то, кто возьмется и все наладит опять. Единственный над всеми этими машинами властелин, способный изречь: «Ты, прокаженный подъемник, восстань! Ты, аппарат на воздушной подушке, родись вновь!..» И, помазав их животворными маслами, притронувшись к ним волшебным разводным ключом, властелин дарует им новую, почти вечную жизнь в воздушных потоках над стремительными, как ртуть, дорожками…
Паркхилл миновал девятьсот роботов и роботесс, убитых обычной коррозией. А ведь он мог бы излечить их…
Немедля! Если начать немедля, подумал Паркхилл, засучивая рукава и жадно глядя вдоль шеренги машин, вытянувшейся на целую милю, вдоль ангара с цехами, талями, лифтами, складами, баками масла и шрапнелью инструментов, разбросанных тут и там в ожидании, когда же он их схватит; если начать немедля, то он сможет добраться до конца гигантского, нескончаемого гаража, аварийной станции, ремонтной мастерской, пожалуй, лет за тридцать.
Затянуть миллиард болтов, покопаться в миллиарде двигателей! Полежать под миллиардом железных туш великовозрастным перемазанным сиротой – он будет здесь один, всегда один, один на один с навек прекрасными, никогда и ни в чем не перечащими, деятельно жужжащими устройствами, механизмами, чудодейственными приспособлениями…
Руки сами собой метнулись к инструментам. Он стиснул гаечный ключ. Нашел низкую сорокаколесную тележку. Лег на нее ничком. Со свистом пронесся по гаражу. Тележка летела, тележка спешила…
Паркхилл исчез под исполинской машиной старозаветной конструкции.
Он исчез, но слышно было, как он копается в утробе машины. Лежа на спине, переговаривается с ней. И когда он шлепком пробудил наконец ее к жизни, машина заговорила в ответ.
Каждая из серебристых дорожек бежала куда-то.
Тысячи лет они бежали пустыми – только пыль неслась по ним к неведомым целям меж: высоких уснувших стен.
Но вот на одну из таких дорожек ступил Эронсон и застыл, как старящаяся статуя.
И чем дальше он ехал, чем быстрее Город открывался его взору, чем больше зданий проносилось мимо, чем больше парков мелькало перед глазами, тем слабее и бледнее становилась его улыбка. Он невольно менялся в лице.
– Игрушка, – услышал он собственный шепот. Шепот был совсем старческим. – Еще одна… – голос его ослабел настолько, что почти пропал, – еще одна игрушка, и только…
Сверхигрушка, конечно. Но жизнь его была полным-полна игрушек с самого начала. Если не новый торговый автомат, то какой-нибудь иной чудо-ящик исполинских размеров или сверхсуперневероятный магнитостереокомбайн. Будто он всю жизнь орудовал наждаком по железу – и вот руки стерлись до культей. От пальцев остались одни бугорки. Да нет, и бугорков не осталось, ни ладоней, ни кистей. Эронсон, мальчик-тюлень! Бездумные его ласты аплодировали Городу, а Город-то, в сущности, – очередной музыкальный ящик, изрыгающий идиотские звуки. И – он узнает мотив! Милосердный Боже! Все тот же неотвязный мотив!..
На мгновение он прикрыл глаза.
Тайное веко души упало, как леденящая сталь.
Круто повернувшись, Эронсон вновь ступил в серебряные воды дорожек.
Нашел ту из них, которая понесла его вспять к Великим Вратам.
На пути он встретил служанку Корелли, потерянно бродившую по разливу серебристых стремнин.
Поэт и его жена – неумолчной своей перебранкой они будили эхо повсюду, куда бы их ни занесло. Оглушили тридцать проспектов, обрушили витрины двухсот магазинов, сорвали листву с кустов и деревьев семидесяти пород и угомонились только тогда, когда голоса утонули в грохоте фонтана, вздымающегося в столичные выси как победный фейерверк.
– То-то и оно, – заявила жена поэта в ответ на его очередную грубость, – ты и сюда поперся лишь затем, чтобы вцепиться в первую женщину, какая тебе подвернется, и окатить ее зловонным своим дыханием и дрянными стихами. – Поэт ругнулся вполголоса. – Ты хуже, чем актер. И всегда в одной роли. Да замолчишь ли ты хоть когда-нибудь?
– А ты? – вскричал он. – Бог мой, я совсем уже прокис от тебя! Придержи язык, женщина, не то я брошусь в фонтан!
– Ты? Ну уж нет. Ты сто лет не мылся. Ты величайшая свинья века. Твой портрет украсит ближайший выпуск календаря для свинопасов…
– Знаешь, с меня хватит!..
Хлопнула дверь.
Пока жена соскочила с дорожки, побежала назад и забарабанила в дверь кулаками, та уже оказалась заперта.
– Трус! – визжала жена. – Открой!
В ответ глухо аукнулось нецензурное слово.
– Ах, прислушайся к этой сладостной тишине! – шепнул он себе в неоглядной скорлупе полутьмы.
Харпуэлл очутился в убаюкивающе громадном чревоподобном зале, над которым парил свод чистой безмятежности, беззвездная пустота.
В середине зала, в центре круга диаметром двести футов, стояло некое устройство, стояла машина. В машине были шкалы, реостаты и переключатели, сиденье и рулевое колесо.
– Что же это за машина? – шепнул поэт, но подобрался поближе и нагнулся пощупать. – Именем Христа, сошедшего с Голгофы и несущего нам милосердие, чем она пахнет? Снова кровью и потрохами? Но нет, она чиста, как рубашка девственницы. И все же запах. Запах насилия. Разрушения. Чувствую – проклятая туша дрожит, как нервный породистый пес. Она набита какими-то штуками. Ну что ж, попробуем приложиться…
Он сел в машину.
– С чего же начнем? Вот с этого?
Он щелкнул тумблером.
Машина заскулила, как собака Баскервилей, потревоженная во сне.
– Хорош зверюга… – Он щелкнул другим тумблером. – Как ты передвигаешься, скотина? Когда твоя начинка включена вся, полностью, тогда что? Колес-то у тебя нет. Ну что ж, удиви меня. Я рискну…
Машина вздрогнула.
Машина рванулась.
Она побежала. Она понеслась.
Он вцепился в руль.
– Боже праведный!..
Он был на шоссе и мчался во весь дух.
Ветер свистел в ушах. Небо блистало переливающимися красками.
Спидометр показывал семьдесят, а потом и восемьдесят миль в час.
А шоссе впереди извивалось лентой, мерцало ему навстречу. Невидимые колеса шлепали и подпрыгивали по все более неровной дороге.
На горизонте показалась другая машина.
Она тоже шла быстро. И…
– Да она же не по той стороне едет! Ты видишь, жена? Не по той стороне!..
Потом он сообразил, что жены с ним нет.
Он был один в машине, которая мчалась – уже со скоростью девяносто миль в час – навстречу другой машине, несущейся с не меньшей скоростью.
Он рванул руль.
Машина вильнула влево.
Тотчас же другая машина повторила его маневр и перешла на правую сторону.
– Идиот, дубина, что он себе думает? Где тут чертов тормоз?
Он пошарил ногой по полу. Тормоза не было. Вот уж поистине диковинная машина! Машина, которая мчится с какой угодно скоростью и не останавливается до тех пор, пока – что? Пока не выдохнется? Тормоза не было. Не было ничего, кроме все новых акселераторов. Кроме целого ряда круглых педалей на полу – он давил на них, а они вливали в мотор новые силы.
Девяносто, сто, сто двадцать миль в час.
– Господи! – воскликнул он. – Мы же сейчас столкнемся! Как тебе это понравится, малышка?..
И в самый последний момент перед столкновением он представил себе, что ей это таки здорово понравится.
Машины столкнулись. Вспыхнули бесцветным пламенем. Разлетелись на осколки. Покатились кувырком. Он ощутил, как его швырнуло влево, вправо, вверх, вниз. Он стал факелом, подброшенным в небо. Руки его и ноги исполнили на лету сумасшедший танец, а кости, словно мятные палочки, крошились в хрупком, мучительном экстазе. И, оседлав смерть как темную лошадку, извиваясь в ее стременах, он упал в мрачном изумлении обратно и погрузился в небытие.
Он лежал мертвый.
Он лежал мертвый долго-долго.
Наконец он приоткрыл один глаз.
В душе медленно разливалось тепло. Будто пузырек за пузырьком поднимался к поверхности сознания, и там заваривался свежий чай.
– Я мертв, – сказал он, – но живой. Ты видела это, жена? Мертв, но живой…
Оказалось, что он сидит, выпрямившись, в машине.
И он сидел так минут десять, размышляя, что же с ним произошло.
– Смотри-ка ты, – размышлял он вслух. – Ну не интересно ли? Чтобы не сказать – восхитительно? Чтобы не сказать – почти пьяняще? То есть да, дух из меня вышибло, напугало до чертиков, стукнуло под ложечку и вырвало кишки, поломало кости и вытрясло мозги – и однако… И однако, жена, и однако, дорогая моя Мэг, Мэгги, Мигэн, хотелось бы мне, чтобы ты была здесь со мной, – может, выбило бы весь табачный деготь из твоих запакощенных легких и вытряхнуло бы замшелую кладбищенскую подлость из души твоей. Дай-ка мне тут оглядеться, жена. Дай-ка он оглядится тут, Харпуэлл, твой муж:, поэт…
Он склонился над приборами.
Он запустил гигантскую собаку-двигатель.
– Рискнем еще чуток развлечься? Еще раз выйти в бой, как на пикник? Рискнем…
И он тронул машину с места.
И почти тотчас же она понеслась со скоростью сто, а затем и сто пятьдесят миль в час.
Почти сразу же впереди показалась встречная машина.
– Смерть, – сказал поэт. – Значит, ты всегда начеку? Значит, ты тут и околачиваешься? Тут твои охотничьи угодья? Ладно, испытаем твой характер…
Машина неслась. Встречная мчалась.
Он переехал на другую сторону.
Встречная последовала его примеру, нацеленная на Разрушение.
– Ага, понятно, ну тогда вот тебе, – сказал поэт.
И щелкнул еще одним тумблером, и нажал еще один дроссель.
За миг перед ударом обе машины преобразились. Прорвав покровы иллюзий, они превратились в реактивные самолеты на старте. Оба самолета с воем выстреливали пламя, раздирали воздух, колошматили его взрывами, устремляясь сквозь звуковой барьер к самому могучему из барьеров – и, как две столкнувшиеся пули, сплавились, слились, смешались кровью, сознанием и мраком и пали в сети непостижимой безмятежной полуночи.
«Я мертв, – подумал он снова. – И это прекрасное чувство. Спасибо».
Он очнулся и понял, что улыбается.
Он сидел в машине.
«Дважды умер, – подумал он, – и с каждым разом мне лучше и лучше. Почему? Не странно ли? Чуднее и чуднее, как говаривала Алиса в Стране чудес. Странно сверх всякой странности…»
Он запустил мотор.
– Движется ли она на самом деле? – спросил он себя. – А черный пыхтящий паровик из почти доисторических времен – это она умеет?
И вот он уже в пути, машинистом. Небо мелькает вверху, и киноэкраны или что там еще наваливаются чередой видений: дым струится, пар висит над свистком, огромные колеса катятся по скрежещущим рельсам, и рельсы змеятся впереди через горы, и вдалеке из-за гор выныривает другой поезд, черный, как стадо бизонов, и, изрыгая клубы дыма, несется по тем же рельсам, по тому же пути навстречу дивной аварии.
– Я понял, – сказал поэт. – Начинаю понимать. Начинаю осознавать, что это и зачем. Это для таких, как я, жалких, бездомных идиотов, обиженных, едва мама вытолкнула их на свет, помешавшихся на разрушении и христианском комплексе личной вины, собирающих, как подаяние, то шрам, то рану, то нескончаемые упреки жены, но одно точно: мы хотим умереть, мы хотим быть убитыми. Так вот же оно, то, чего мы жаждем, выплата незамедлительно, прямо на месте! Валяй, машина, выплачивай! Выдавай свои чеки, упоительное, бредовое изобретение! Насилуй меня, смерть! Я создан для тебя!..
И два паровоза сошлись и вскарабкались друг на друга. Влезли на мрачную лестницу взрыва и завертелись, сомкнув шатуны, и слиплись гладкими негритянскими животами, и соприкоснулись котлами, и красочно раскололи ночь вихревым шквалом осколков и пламени. А затем сплелись в изнурительном, неуклюжем танце, сплавились в ярости и страсти, поклонились чудовищным поклоном и свалились в пропасть – и тысячу лет падали на ее каменистое дно.
Очнувшись, он сразу же схватился за рычаги управления. Ошеломленный, напевал себе что-то вполголоса. Выводил дикие мелодии. Глаза сверкали. Сердце исступленно билось.
– Еще, еще, теперь я все понял, я знаю, что делать, еще, еще, прошу тебя, Господи, еще, ибо правда даст мне свободу, еще, еще!..
Он нажал одновременно на три, четыре, пять педалей.
Он щелкнул шестью тумблерами.
Машина стала гибридом автомобиля, самолета, паровоза, планера, снаряда, ракеты.
Гибрид катился, извергал пар, рычал, реял, летел. Мчались навстречу автомобили. Набегали паровозы. Взвивались самолеты. Выли ракеты.
В едином сумасшедшем трехчасовом гульбище он разбил две сотни машин, взорвал два десятка поездов, сбил десять планеров, протаранил сорок ракет и наконец где-то в космических далях отдал свою славную душу в последней торжественной самоубийственной церемонии, когда межпланетный корабль на скорости двести тысяч миль в час столкнулся с метеоритом и пошел распрекрасно ко всем чертям.
Всего, по собственным его подсчетам, он за несколько коротких часов был разорван на куски и снова слеплен в одно целое немногим менее пятисот раз.
Когда все кончилось, он полчаса сидел, не притрагиваясь к рулю, не прикасаясь к педалям.
Через полчаса он начал смеяться. Закинув голову, он издавал оглушительные, воинственные, трубные клики. Потом поднялся, тряся головой и качаясь, более пьяный, чем когда-либо в жизни, на сей раз действительно пьяный, – и понял, что пребудет теперь в таком состоянии до гробовой доски и никогда больше не испытает потребности выпить.
«Я понес наказание, – подумал он, – наконец-то я понес настоящее наказание. Наконец-то я избит и изранен, так избит и изранен, что никогда более не понадобится мне боль, никогда не понадобится быть умерщвленным снова, оскорбленным еще раз, еще раз раненным, не понадобится даже испытать простую обиду. Благослови, Боже, гений человеческий – и гений изобретателей таких машин, которые позволяют виновному искупить вину и избавиться от черного альбатроса, от страшного груза на шее. Спасибо тебе, Город, спасибо, чертежник, готовивший кальки с мятущихся душ. Благодарю тебя. Где же тут выход?..»
Открылась раздвижная дверь.
За дверью его поджидала жена.
– Ну вот и ты, – сказала она. – И все еще пьян.
– Нет, – ответил он. – Мертв.
– Пьян.
– Мертв, – повторил он. – Наконец-то блистательно мертв. Ты не нужна мне больше, бывшая Мэг, Мэгги, Мигэн. Ты тоже свободна теперь, ты и твоя нечистая совесть. Иди, малышка, преследуй кого-нибудь другого. Иди, казни его. Прощаю тебе твои грехи против меня, ибо я наконец простил себя. Я вырвался из христианской ловушки. Я стал привидением – я умер и потому наконец могу жить. Иди, женщина, и поступи, как я. Войди, понеси наказание и обрети свободу. Честь имею, Мэг. Прощай. Будь!..
Он побрел прочь.
– Куда же ты? – закричала она.
– Как «куда»? Туда, в жизнь, в полнокровную жизнь, – счастливый, наконец-то счастливый…
– Вернись сейчас же! – взвизгнула она.
– Невозможно остановить мертвых: они странствуют по вселенной, беспечные, как дети на темном лугу…
– Харпуэлл! – взревела она. – Харпуэлл!..
Но он уже ступил на реку серебристого металла, чтобы та несла его, смеющегося, пока на щеках не заблестят слезы, все дальше от крика, и визга, и рева той женщины – как же ее зовут? – неважно, она там, сзади, и нет ее.
Когда он достиг врат, то вышел на волю и пошел вдоль канала среди ясного дня, направляясь к дальним городам.
К тому времени он распевал старые-престарые песни, те, какие знал, когда ему было лет шесть.
Это была церковь.
Нет, не церковь.
Уайлдер отпустил дверь, и она затворилась.
Он стоял один в соборной тишине и чего-то ждал.
Крыша, если вообще была крыша, приподнялась и взмыла вверх, недосягаемая, невидимая.
Пол, если вообще был пол, ощущался лишь твердью под ногами. И тоже был совершенно невидим.
А затем появились звезды. Как в детстве, в тот первый вечер, когда отец повез его за город, на холм, где фонари не могли сократить размеры вселенной. И во тьме горела тысяча, нет, десять тысяч, нет, десять миллионов миллиардов звезд. Звезды были такие разные, яркие – и безразличные. Уже тогда он понял: им все равно. Дышу ли я, страдаю ли, жив ли, мертв ли – им все равно. И он уцепился за руку отца и сжимал ее изо всех силенок, будто мог упасть туда, вверх, в бездну.
И вот здесь, в этом здании, он вновь испытал тот же страх, и то же чувство прекрасного, и ту же невыносимую жалость к человечеству. Звезды наполняли душу состраданием к маленьким людишкам, затерянным в этой безбрежности.
Потом произошло еще что-то.
Под ногами у него разверзлась такая же пропасть, и еще миллиард искорок вспыхнул внизу.
Он был подвешен, как муха, на огромной телескопической линзе. Он шел по волнам пространства. Он стоял на прозрачности исполинского ока, а вокруг простиралась зимняя ночь – и под ногами, и над головой, и во все стороны не осталось ничего, кроме звезд.
Значит, в конце концов, это была все-таки церковь. Это был храм, вернее, множество разбросанных по вселенной храмов: вон там поклоняются туманности Конская Голова, там галактике в Орионе, а там Андромеда, как чело Бога, хмурится устрашающе, буравит сырую черную сущность ночи, норовя впиться ему в душу и пронзить ее, загнать в корчах на дальние задворки тела.
Бог взирал на него отовсюду безвекими, немигающими глазами.
А он, ничтожная клетка плоти, отвечал Богу взглядом в упор и лишь чуть-чуть вздрогнул.
Он ждал. И из пустоты выплыла планета. Обернулась разок вокруг оси, показав свое большое, спелое, как осень, лицо. Сделала виток и прошла под ним.
И оказалось, что он стоит на земле далекого мира, где растут огромные сочные деревья и зеленеет трава, где воздух свеж и река струится, как реки детства, поблескивая солнцем и прыгающими рыбками.
Он знал: чтобы достичь этого мира, пришлось лететь долго, очень долго. За его спиной лежала ракета. За его спиной лежали сто лет пути, затяжного сна, ожидания – и вот награда.
– Мое? – спросил он у бесхитростного воздуха, у простодушной травы, у медлительной, скромной воды, что петляла мимо по песчаным отмелям.
И мир без слов ответил: твое.
Твое – без долгих скитаний и скуки, твое – без девяноста девяти лет полета, без сна в специальных камерах, без внутривенного питания, без кошмарных снов о Земле, утраченной навсегда, твое – без мучений, без боли, твое – без проб и ошибок, неудач и потерь. Твое – без пота и без страха. Твое – без ливня слез. Твое. Твое!..
Но Уайлдер не протянул рук, чтобы принять дар.
И солнце померкло в чужом небе.
И мир уплыл из-под ног.
И другой мир поплыл и провел парадом еще более яркие чудеса.
И этот мир точно так же волчком подкатился ему под ноги. И луга здесь, пожалуй, были еще сочнее, на горах лежали шапки талых снегов, неоглядные нивы зрели немыслимыми урожаями, а у кромки нив ждали косы, умоляющие, чтобы он их поднял, и взмахнул плечом, и сжал хлеб, и прожил здесь жизнь так, как только захочет.
Твое. Самое дуновение ветерка, прикосновение воздуха к чуткому уху говорили ему: твое.
Но Уайлдер, даже не качнув головой, отступил назад. Он не произнес «нет». Он лишь подумал: «Отказываюсь».
И травы увяли на лугах.
Горы осыпались.
Речные отмели затянула пыль.
И мир отпрянул.
И вновь Уайлдер стоял наедине с пространством, как стоял Бог-отец перед сотворением мира из хаоса.
И наконец он заговорил и сказал себе:
– Как это было бы легко! Черт возьми, это было бы здорово! Ни работы, ничего, знай себе бери. Но… вы не в силах дать мне то, что мне нужно…
Он бросил взгляд на звезды.
– Даром не достается ничего. Никогда…
Звезды начали тускнеть.
– Все, в сущности, просто. Сначала надо заработать. Надо заслужить…
Звезды затрепетали и погасли.
– Премного благодарен, но спасибо, нет…
Звезд не стало.
Он повернулся и, не оглядываясь, зашагал сквозь темноту. Ударил ладонью в дверь. Вышел в Город.
Он не слышал, как вселенная-автомат за его спиной заголосила, забилась в рыданиях и обидах, словно женщина, которой пренебрегли. В исполинской роботовой кухне полетела посуда. Но когда посуда грохнулась на пол, Уайлдер уже исчез.
Охотник попал в музей оружия.
Прошелся между стендами.
Открыл одну из витрин и взвесил на руке нечто, похожее на усики паука.
Усики загудели, из дула вырвался рой металлических пчел, они ужалили цель – манекен ярдах в пятидесяти – и упали замертво, зазвенев по полу.
Охотник кивнул восхищенно и положил нечто обратно в витрину.
Крадучись двинулся дальше, зачарованный как дитя, пробуя наудачу то одно оружие, то другое: выстрелы растворяли стекло, заставляли металл растекаться ярко-желтыми лужицами расплавленной лавы.
– Отлично! Замечательно! Просто великолепно! – вновь и вновь восклицал он, с грохотом открывая и закрывая витрины, пока наконец не выбрал себе ружье.
Ружье, которое спокойно и беззлобно уничтожало материю. Достаточно нажать кнопку – мгновенная вспышка синего света, и цель обращается в ничто. Ни крови. Ни яркой лавы. Никакого следа.
– Ладно, – объявил он, покидая музей, – оружие у нас есть. Теперь как насчет дичи? Где ты, Великий Зверь Большой Охоты?
Он прыгнул на движущийся тротуар.
За час он промчался мимо тысячи зданий, окинул взглядом тысячу парков, а палец даже ни разу не зачесался.
Смятенный, он перепрыгивал с ленты на ленту, меняя скорости и направления, бросался то туда, то сюда, пока не увидел реку металла, устремляющуюся под землю.
Не задумываясь, кинулся к ней.
Металлический поток понес его в сокровенное чрево столицы.
Здесь царила теплая, кровавая полутьма. Здесь диковинные насосы заставляли биться пульс Диа-Сао. Здесь перегонялись соки, смазывающие дороги, поднимающие лифты, наполняющие движением конторы и магазины.
Охотник застыл, пригнувшись. Глаза прищурились. Ладони взмокли. Курковый палец заскользил, прижимаясь к ружью.
– Да, – прошептал он. – Видит Бог, пора. Вот оно! Сам Город – вот он, Великий Зверь! Как же я до этого раньше не додумался? Город – чудовище, отвратительный хищник. Пожирает людей на завтрак, на обед и на ужин. Убивает их машинами. Перемалывает им кости, как сдобные булочки. Выплевывает, как зубочистки. И продолжает жить сотни лет после их смерти. Город, видит Бог, Город! Ну что ж…
Он плыл по тусклым гротам телевизионных очей, которые показывали оставшиеся наверху аллеи и здания-башни.
Все глубже и глубже погружался он вместе с рекой в недра подземного мира. Миновал стаю вычислительных устройств, стрекочущих маниакальным хором. Поневоле вздрогнул, когда какая-то гигантская машина осыпала его бумажным конфетти, как шелестящим снегом, – что, если эти дырки на перфокарте выбиты, чтобы зарегистрировать его прохождение?..
Поднял ружье. Выстрелил.
Машина растаяла.
Выстрелил снова. Ажурный каркас, поддерживающий другую машину, обратился в ничто.
Город вскрикнул.
Сперва басом, потом фальцетом, а затем голос Города стал подниматься и опускаться как сирена. Замелькали огни. Звонки зазвонили тревогу. Металлическая река у него под ногами задрожала и замедлила бег. Он стрелял в телеэкраны, уставившиеся на него враждебными бельмами. Экраны туманились и исчезали.
Город кричал все пронзительнее, кричал, пока охотник сам не разразился проклятиями и не стряхнул с себя этот безумный крик, словно зловещий прах.
Он не замечал, вернее, заметил, но слишком поздно, что дорога, по которой он мчался, низвергается в голодную пасть машины, исполнявшей какую-то позабытую функцию многое множество веков назад.
Он решил, что, нажав на спуск, заставит ужасную пасть растаять. И она действительно растаяла. Но дорожная лента неслась, как прежде, – он пошатнулся и упал, а она побежала еще быстрее, и тогда он сообразил наконец, что его оружие вовсе не уничтожает цель, а лишь делает ее невидимой, и пасть осталась как была, только он ее больше не воспринимал.
Он испустил отчаянный крик, под стать крику Города. Диким рывком отшвырнул ружье. Оно полетело в шестерни, в колеса и зубья и было там перемолото и смято.
Последнее, что он увидел, – глубочайший ствол шахты, уходящей вниз на целую милю.
Он знал, что пройдет минуты две, не меньше, прежде чем он достигнет дна.
Хуже всего то, что он останется в сознании. В полном сознании до самого конца падения.
Реки всколыхнулись. Серебристую их поверхность покрыла рябь. Дорожки ошеломленно хлынули на свои исконные железные берега.
Уайлдера чуть не бросило навзничь.
Что вызвало сотрясение, он видеть не мог. Пожалуй, откуда-то издали донесся крик, отзвук ужасного крика, который тут же и смолк.
Он двинулся дальше. Серебристая лента по-прежнему ползла вперед. Но Город, казалось, вздыбился с разверстой пастью. Город весь напрягся. Исполинские, неисчислимые его мышцы напружинились, готовясь – к чему?..
Уайлдер почувствовал растущее напряжение и – мало того, что дорожка несла его, – зашагал по ней сам.
– Слава богу! Вот и Врата. Чем скорее я вырвусь отсюда, тем…
Врата действительно были на месте, менее чем в ста ярдах. Но в тот же миг, будто услышав его слова, река остановилась. Река встрепенулась. И поползла в обратном направлении, туда, куда он вовсе не хотел возвращаться.
Озадаченный, Уайлдер резко повернулся, споткнулся и упал. Попробовал ухватиться за поверхность стремительного тротуара. Лицо его оказалось прижатым к решетчатой трепещущей реке-дорожке, и он расслышал гул и скрежет подземных механизмов, их гул и стон, их вечное движение, вечную готовность принять путешественников и бездельников-туристов. Под покровом невозмутимого металла жужжали и жалили выстроившиеся в боевые порядки шершни, а пчелы, напротив, не находили целей, гудели и затихали. Уайлдер был распростерт ничком и мог лишь наблюдать, как Врата остаются далеко позади. Что-то прижимало его к тротуару, и он вдруг вспомнил: на спину давит реактивный ранцевый двигатель, способный дать ему крылья.
Он рванул выключатель у пояса. И в то мгновение, когда река уже почти унесла его в море гаражных и музейных стен, поднялся в воздух.
Взлетев, он завис на месте, потом поплыл назад и приметил Паркхилла, который случайно глянул вверх и улыбнулся измазанными щеками. Дальше, у самых Врат, топталась перепуганная служанка. Еще дальше, на пристани возле яхты, стоял, нарочито спиной к Городу, Эронсон – богач нервничал, ему не терпелось отчалить.
– Где остальные? – крикнул Уайлдер.
– Остальные не вернутся, – отозвался Паркхилл непринужденно. – Оно и понятно, не правда ли? То есть я хотел сказать – место ничего себе…
– Ничего себе! – повторил Уайлдер, покачиваясь в воздушных потоках и беспокойно осматриваясь. – Нужно их всех вывести. Здесь небезопасно.
– Если нравится – безопасно, – ответил Паркхилл. – Мне лично нравится…
А между тем на них со всех сторон надвигалась гроза, только Паркхилл предпочитал не замечать ее приближения.
– Вы, конечно, уходите, – произнес он самым обыденным тоном. – Я так и знал. Но зачем уходить?
– Зачем? – Уайлдер описывал круги, как стрекоза перед первым ударом шторма. Капитана кидало то вверх, то вниз, а он швырял словами в Паркхилла, который и не думал уклоняться и с улыбкой принимал все, что слышал. – Да черт возьми, Сэм, это место – ад! У марсиан хватило ума убраться отсюда. Сообразили, что понапихали сюда всего сверх всякой меры. Проклятый Город делает за вас все, а все – это уже чересчур. Опомнись, Сэм!..
Но в этот момент оба они оглянулись, подняли глаза. Небо сжималось, как раковина. Над головой сходились чудовищные жалюзи. Верхушки зданий стягивались, сближались краями, как лепестки гигантских цветов. Окна затворялись. Двери захлопывались. По улицам перекатывалось гулкое пушечное эхо.
С громовым рокотом закрывались Врата. Двойные их челюсти смыкались, дрожа.
Уайлдер вскрикнул, развернулся и рванулся в пике.
Снизу донесся голос служанки. Она тянула к нему руки. Снизившись, он подхватил ее. Лягнул воздух. Реактивная струя подняла их обоих.
Он ринулся к воде, как пуля к мишени. Но за секунду до того, как ему, перегруженному, удалось достичь цели, челюсти с лязгом сомкнулись. Едва успев изменить курс, он взмыл вверх по стене заскорузлого металла, – а позади Город, весь Город сотрясался в грохоте стали.
Где-то внизу пропищал что-то Паркхилл. А Уайлдер летел вверх и вверх, озираясь по сторонам. Небо сворачивалось. Лепестки сближались, сближались. Уцелел лишь единственный клочок каменного свода справа. Уайлдер рванулся туда. Отчаянным усилием проскочил на свободу – и тут последний фланец, щелкнув, встал на место, и Город полностью замкнулся в себе.
На миг капитан притормозил и завис, затем начал спускаться вдоль внешней стены к пристани, где Эронсон все стоял возле яхты, уставившись на запертые Врата.
– Паркхилл, – сказал Уайлдер чуть слышно, окидывая взглядом Город, вернее, Врата и стены. – Ну и дурак же ты! Круглый дурак…
– Все они хороши, – поддержал капитана Эронсон, отворачиваясь. – Дурачье! Глупцы!..
Они подождали еще немного, прислушиваясь к гулу Города, живущего своей жизнью. Алчная пасть Диа-Сао поглотила несколько атомов теплоты, несколько крошечных людишек затерялись там внутри. Теперь Врата пребудут запертыми во веки веков. Хищник получил то, что ему требовалось, и этой пищи ему теперь хватит надолго…
Яхта вынесла их по каналу из-под гребня горы, а Уайлдер все смотрел и смотрел назад, туда, где остался Город.
Милей дальше они нагнали бредущего бережком поэта. Поэт помахал им рукой:
– Нет-нет! Спасибо, нет. Мне хочется пройтись. Чудесный денек. До свидания. Плывите на здоровье…
Впереди лежали города. Маленькие города. Достаточно маленькие, чтобы люди управляли ими, а не они управляли людьми. Уайлдер уловил звуки духового оркестра. В сумерках различил неоновые огни. В свете звездной ночи разглядел свалку мусора.
А над городом высились серебряные ракеты, поджидающие, когда же их наконец запустят и направят к пустыням звезд.
– Настоящие, – шептали ракеты, – мы – настоящие. Настоящий полет. Пространство и время – все настоящее. Никаких подарков судьбы. Ничего задаром. Каждая мелочь – ценой настоящего, тяжкого труда…
Яхта причалила к той же пристани, откуда начала плавание.
– Ну, ракеты, – прошептал Уайлдер в ответ, – погодите, вот доберусь я до вас…
И побежал в ночь. Туда, к ним.