Молодой партизан, смахивающий на медведя и решительно не желавший вступать в разговор, проводил Мышинского до того самого места, где он расстался со своей провожатой. Оттуда Януш шел уже один.
Дойдя до опушки, он остановился и посмотрел в сторону деревни. Люцина лежала тихая, словно необитаемая, под лучами осеннего солнца. За деревней снова тянулся лес, который предстояло пройти, чтобы попасть в Коморов.
Януш старался понять, почему не испытывает страха. Ведь его наверняка поджидала здесь не одна ловушка.
Встреча с лесными людьми вытеснила ощущение непосредственной опасности. Если там ничего с ним не случилось, так тут уж ему и вовсе нечего бояться.
Мышинский хотел уже двинуться дальше, как вдруг позади услыхал чей-то голос. Неторопливо оглянулся: он ощущал потребность собраться с мыслями, побыть в одиночестве, а женский голос выводил его из этого состояния.
Обернувшись, он увидел женщину, которая привела его на партизанскую базу.
— Уважаемый, — сказала она, — что же это они вас отпустили не по-христиански? Вы, верно, голодны, отмахали столько верст. Идемте-ка со мной. Загляните в мою хату.
Януш заметил, что на этот раз женщина — видимо потому, что отсутствовала подружка, выражалась вполне интеллигентно, ни в ее произношении, ни в лексиконе уже не было ничего вульгарного.
Он и сам не знал почему, но это произвело на него скорее отрицательное впечатление.
— А вы, видно, кончали школу? — сказал Януш.
— Ох, какая там школа… — отмахнулась она.
Януш не очень охотно, но все-таки последовал за ней.
Они шли в сторону Люцины. Дым над хатами поднимался прямо в небо.
— Какая превосходная погода, — заметил Януш.
— Чего же вы хотите? Осень. У нас всегда осенью благодать.
Это звучало крайне банально.
— Мужа нет, поехал в Варшаву, но мы с соседушкой («Наконец какие-то человеческие слова», — подумал Януш), но мы с соседушкой кое-что для вас приготовили. Я знала, что эти партизаны ничего вам не дадут.
— Кое-что они мне дали, — сказал Януш, но думал совсем о другом. Не о хлебе.
Дальше они шли уже молча. Деревня производила впечатление чистой, но очень бедной.
В третью хату от края они вошли одни. Никого не встретили по дороге, ни ребятишек, ни даже скотины. Ни одна собака не забрехала.
Они очутились в светелке, которая была довольно темной. Окна затеняли кусты и высокие деревья, росшие здесь возле хат, — вероятно, остатки леса.
— Я сейчас… — сказала хозяйка и скрылась в другой половине дома.
Януш сидел один. Он не хотел признаться себе, но партизанский лагерь произвел на него глубокое впечатление.
Большое впечатление произвели на него также англичане. Их наивное отношение к обстановке. Они непременно хотели попасть в Англию — а ведь ясно, что доставить их туда нет возможности.
«Пусть им кажется, что летят в Англию, — произнес он про себя. — А когда приземлятся в Саратове, так оно и будет».
И подумал: «А может, действительно, их отправят в Саратов?»
Ему стало жаль этих англичан. Он представлял себе мины «барчуков».
Дело в том, что, покидая партизанский лагерь, Мышинский еще раз мимоходом увиделся с «барчуками».
В тот промежуток времени — между расставанием со своим стражем и встречей с женщиной, когда Януш проходил мимо густых кустов орешника и уже почти приближался к поляне, на которой стояла деревня, он вдруг обнаружил обоих англичан, стоявших в чаще и казавшихся теперь почти нереальными. За ними, разумеется, маячила какая-то фигура — очевидно, тот добрый партизан, который и разрешил им это последнее свидание с Янушем.
Януш вошел в кусты — орешник еще был покрыт густой увядшей бурой листвой.
Ребята тонули в зарослях и мерцающем свете, просеянном сквозь ветви и остатки осенних листьев. Солнечные блики лежали на их лицах, словно на картине.
Почти ничего не говоря, буркнув что-то похожее на «good bye», они сунули ему в руки два предмета. Младший — томик в сафьяновом переплете — «Шелли», — сказал он, а второй, высокий, — холодный гладкий кольт.
Теперь, сидя в хате и дожидаясь трапезы, Януш сказал себе:
— Вот я и вооружен на смерть и на жизнь.
И надо признать, что наличие этого пистолета в кармане несколько повлияло на состояние его духа.
Он устал, и ему даже отчасти казалось, будто он грезит.
Януш оглядел комнату. Здесь было лишь несколько табуреток и кровать. Он сидел у ветхого стола, доски которого были гладко отполированы от долгого употребления.
Было даже как-то естественно, что на таком столе непременно должна появиться краюшка черного хлеба и крынка простокваши. Но провожатая, которую, как выяснил Януш, звали Сабиной, принесла большое белое блюдо, смахивающее на господское, а на блюде жареного, ароматного, обложенного подрумянившимися картофелинами гуся. Был и окорок, лук, нарезанный ломтиками, и помидоры.
Разумеется, появился и хлеб, но белый, а также початая бутылка самогона.
Януш только теперь почувствовал, насколько он голоден. И усердно принялся за еду.
— Вот видите, а то бы так и пошли голодный. Хорошо, мы с Зофьей додумались, что надо вас накормить по-человечески.
— Великолепное угощение, — сказал Януш.
— Ничего другого у нас нет. Только бедную птицу все бьем да бьем. Не утка, так гусь, не гусь, так курица. Последнее время даже муки на лапшу нет…
— А яйца есть?
— Когда такой лагерь под боком, — сказала Сабина, — не много яиц убережешь. Собирают сами, на зорьке шарят по курятникам… Наказание…
Хозяйка ничего не ела, зато выпила с Янушем стаканчик, а затем второй.
— Давно они здесь стоят? — спросил Януш неосторожно.
Сабина пристально посмотрела на него. Но в ее взгляде не было подозрительности. Скорее какая-то грустная снисходительность.
— Стоят, стоят, — сказала она. — Давно уже. С самой зимы.
— А мне, в сущности, безразлично, — сказал Януш, сообразив, что допустил бестактность. — Просто так спросил. Я знаю, что по нынешним временам лучше не задавать вопросов.
Сабина как-то странно улыбнулась в ответ.
— Вы такой ученый, — начала она, — образованный…
Януш почувствовал раздражение.
— Не притворяйтесь, — сказал он. — Мне кажется, что вы тоже учились.
— Не слишком много, — опять улыбнулась Сабина.
Улыбка у нее была какая-то сердечная, даже, пожалуй, материнская, подумалось Янушу. Ему стало досадно, что он ее одернул. Сабина явно не желала рассказывать о себе. Это было вполне понятно.
— Вы что-то хотели сказать? — спросил он уже мягче.
Самогон сразу ударил ему в голову. Януш выпил на голодный желудок две объемистые стопки. И почувствовал, что у него есть что-то общее с этой женщиной. Возможно, мелькнула у него мысль, что они думают об одном и том же.
— Да ничего. Мне просто хотелось спросить вас, — сказала Сабина. — Но если вы считаете, что в наше время не следует задавать никаких вопросов…
— Смотря о чем, — ответил Януш, пытаясь вызвать ее на разговор.
— В том-то и дело, что вопрос довольно сложный, — сказала Сабина и пододвинула к нему блюдо. — Ешьте, — сказала она, — перед вами еще дальняя дорога. Это мы с Зофьей только так говорили, что недалеко… Боялись, что откажетесь.
— Очень хотелось отказаться. Кстати, приняли меня здесь весьма негостеприимно. Подозревали, что ли?
— Не удивительно, ведь им с любым приходится держать ухо востро… Они должны быть очень осторожны.
— Ну да, — сказал Януш без особой убежденности.
— Я хотела вас спросить, — заговорила Сабина, — как, по-вашему, долго они тут продержатся?
Януш рассмеялся.
— Вы полагаете, что я всезнайка.
— А вы не знаете?
— Дорогая моя! Я сижу у себя дома, запершись на четыре засова, и ничего не знаю. И даже если бы сидел в самой Варшаве, Лондоне или Москве, тоже не сумел бы ответить на этот вопрос.
Сабина немного удивилась.
— Вы сидите в Коморове? — спросила она. А потом добавила: — И ничего не делаете?
Януш почувствовал себя неловко.
— Что же я могу делать? Не знаю, имеет ли вся эта конспирация большой смысл.
Сабина задумалась.
— Возможно, многого они не сделают… но ведь так уж заведено, что мужчина не сидит сложа руки. Мой муж не в Варшаве, он совсем в другом месте…
— Мне даже этого не хотелось бы знать, — сказал Януш.
— А вы кто же будете? — спросила Сабина.
Януш не ответил.
С минуту они помолчали.
— Ешьте, пожалуйста, — сказала Сабина.
— Больше не могу.
— Сейчас принесу кофе. У меня есть немного. У нас его никто не пьет, могу вам сварить.
И исчезла в сенях.
Януш снова оглядел комнату. Выпитый самогон уже действовал, и теперь он заметил в хате какие-то новые вещи. На стенах висели фотографии, картинки из Сохачева, какой-то вид Желязовой Воли{92}.
«Сентиментальная хата», — сказал он себе.
Хата, видимо, и впрямь была сентиментальной, ибо мысли Януша приняли иной оборот. Его несколько озадачили слова хозяйки: «И вы ничего не делаете».
Он мог делать то же, что и те, которым сегодня нанес визит. Подумал с досадой, что все-таки испытывает к этим беднягам нечто вроде антипатии. Но, обнаружив в себе столь мерзкое чувство, тут же устыдился и начал призывать себя к порядку.
И все же не мог избавиться от какой-то внутренней неловкости. Что-то во всей этой истории не ладилось. Впрочем, это не составляло для него тайны. У Януша было врожденное отвращение ко всякой деятельности — обнаружил он это теперь, разумеется, не впервые. И вызов, и военный лагерь, и приготовления к бою — все претило ему. Януш подумал об Анджее. С глубокой уверенностью, что по натуре Анджей ему сродни. Их разговор под дубом в Коморове, в тридцать девятом, был полон недомолвок. Но Януш понимал, что Анджей, как бы обязуясь действовать за него, взваливая на свои плечи всю тяжесть ответственности, чинил насилие над собственной натурой.
— Ну, и как-то ему это удалось, — сказал он самому себе.
Вспомнил, что говорили (все это передавала ему Ядвига, возвращаясь из Варшавы) о последних выходках Анджея. Мышинский огорчался, ведь он очень любил этого юношу. И прекрасно знал, что Анджею нелегко было превратиться в такого рубаку и что он наверняка тоже страдает.
«Надо бы лишить его моих полномочий, — подумал Януш, словно переносясь в сферу деловых отношений. — Я должен взять эти дела на себя», — добавил он.
В ушах его звучал вопрос Сабины: «А вы кто же будете?»
Он хотел подумать над этим, но мысли путались. Что бы он мог ответить на этот вопрос? В сущности, кто он такой? Что означает его присутствие в этом мире, который сделался столь нелепым и жестоким? Какой смысл имеет его существование? «Кто обо мне думает? Кто меня помнит?»
И весьма странная мысль пришла ему в голову: а может, помнит о нем — где-то там, в далекой России, — его непостоянный друг, Володя? Он попытался представить себе, каким, собственно говоря, может быть в настоящий момент отношение Володи к полякам. Какие мысли обуревают его сейчас, когда советские войска приближаются к границам Польши.
«Наверно, вспоминаются ему наши одесские разговоры, наши встречи, неожиданные и такие странные, и все то, что мы успели сказать друг другу. Наверно, вспоминается и то, о чем мы не успели или не решились сказать друг другу, все то недосказанное, что, однако, оказало глубокое влияние на эту нашу дружбу. Удивительно, — рассуждал он, — что двух друзей разделяет именно то, о чем они не решались говорить. Все то, что осело на дне фраз, на дне сердец, на дне слов, которые в общем-то не означали в их разговорах того, что должны были означать».
Володя недолюбливал поляков и не скрывал этого от Януша. Даже не очень ценил поляков, хоть и всегда признавал, что они хорошие солдаты. Но после всех разговоров у Януша неизменно оставалось впечатление, что Польша влечет Володю и он говорит не то, что чувствует, а только то, что, как ему казалось, должен говорить. Володе было небезразлично его происхождение — ведь фамилию-тο он носил польскую.
«Ариадна считала себя полькой», — сказал себе Януш.
И это имя: «Ариадна», произнесенное вполголоса, в столь своеобразной обстановке, помогло Янушу осознать всю странность его положения. Более того, всю странность его жизни — жизни человека, совершенно не приспособленного к действительности, которая уже столько лет его окружала. Жизнь эта показалась ему незаслуженной, недостойной поляка, прозябанием на задворках событий. Януш писал сегодня письмо Билинскому и оставил его на столе неоконченным. И теперь, когда он сидел здесь, в убогой крестьянской хате, между лесом и партизанским лагерем, письмо это, изобилующее, о боже, ссылками на всю историю Польши, представилось ему таким искусственным, никчемным и, собственно говоря, совершенно не отражающим его положения. Именно это было хуже всего, его неприспособленность. Раздумья о вечных проблемах — перед лицом партизана с бакенбардами, конструирование для себя искусственного мира, который брала приступом польская действительность, переоценка собственной личности, придание ей какого-то значения, которого она не только не имела, но и не могла иметь. Какое значение имела его личная жизнь для этой деревни, для партизан, для этих скопищ людей, которые так же гибли в повседневной сутолоке? Он приписывал своей встрече с Ариадной какое-то глобальное значение, но едва произнес это странное имя в пустой крестьянской хате, тут же понял, что эта встреча, как и вся его жизнь, ровным счетом ничего не значила.
«Так продолжаться не может», — сказал он себе еще.
И подумал, что письмо Билинскому — всего лишь попытка придать значимость своей пустой жизни. Напряжение всех сил ума и души, чтобы оставить после себя след, какого не оставили люди, из поколения в поколение рождавшиеся, работавшие и умиравшие в Люцине, в этой хате. Только пласты моллюсков, образующих меловые отложения, остались на этом месте. Ему страшно было думать о себе как о существе эфемерном, преходящем, но он чувствовал, что такова его судьба.
«Восставать против судьбы? Невозможно, — снова произнес он почти вполголоса. — Впрочем, такой бунт…»
В эту минуту в сенях послышались шаги хозяйки, и она с довольно таинственным видом вошла в комнату.
Сабина внесла небольшой чайник с кофе. Налила Янушу стакан. Кофе был жидкий, но Януш так давно не пил его, что обрадовался и такому.
— Я думаю, — сказала Сабина, присаживаясь напротив гостя, — что вы страсть какой ученый.
— Ученый? — спросил Януш.
— Ну, так говорят тут, в деревне. Одним словом, начитанный, как вы бы сказали.
Януш недоверчиво покосился на деревенскую бабу. Все заметнее проглядывал в ней человек, который лишь скрывается в деревне. Он слегка насторожился.
— В чем начитанный?
— Впрочем, «начитанность» не имеет тут ни малейшего значения, — произнесла Сабина, как бы сбрасывая с себя последние остатки деревенской маскировки, — дело не в этом. Мне хотелось бы знать, как человек вашего уровня и вашей культуры оценивает наше положение.
Януш улыбнулся.
— Мне кажется, вы явно ошиблись адресом. Вы видели, как я живу, — ведь ко мне не доносится даже эхо войны, а что уж говорить о каких-то важных политических проблемах. Я политикой не интересуюсь.
Сабина пожала плечами.
— Ну, это только отговорки, — заметила она, наливая и себе кофе. — Должны же у вас быть какие-то соображения.
Януш протянул к ней руку.
— Мне не хотелось бы даже говорить с вами об этих соображениях. Они крайне пессимистичны.
— Пессимистичны?
Януш решил, что Сабина не поняла этого слова, и хотел ей объяснить, что оно значит. Но Сабина жестом остановила его.
— Я окончила семь классов, — проговорила она.
— Вот видите, надо было сразу сказать. Подозреваю, что вы окончили все десять. Впрочем, это меня не интересует. А ваш суп-руг?
— Мой муж действительно крестьянин, тут уж без обмана.
— Вот как, — протянул Януш.
— Так почему же пессимистичны? — не унималась Сабина. — Ведь теперь уже ясно, на чьей стороне победа.
— Вот именно. Но я знаю русских.
Сабина вспыхнула.
— Как вы можете знать русских? Вы жили там, наверно, в начале революции, были помещиком, с народом не сталкивались. Вы о них представления не имеете…
— А вы?
— Ну и я тоже ничего не знаю.
— Так как же можно составлять уравнение со столькими неизвестными? С целым неведомым народом, который через несколько месяцев станет народом-победителем и будет диктовать свою волю всей Европе?
Сабина отпила глоток кофе, подлив в него самогона.
— Вы не прочь выпить, как я вижу.
— Это немного облегчает положение, — улыбнулась женщина. — Надеюсь, вы догадываетесь, что положение мое весьма нелегкое. Как вы соприкоснулись с революцией?
Януш ответил не сразу.
— Пока вас не было в комнате, я как раз думал о тех временах. Вспомнились мне мои тогдашние симпатии и взгляды. Вероятно, они не были разумны, коль скоро довели меня до отшельнической жизни. И до того, что я, собственно, не могу дать ясного ответа на ваш вопрос.
— На какой именно? Ведь я их задала вам много, а вы постарались ни на один не ответить.
Януш искренне рассмеялся.
— Это не умышленно. Попросту я самому себе не в состоянии ответить на подобные вопросы и избегаю раздумий о таких вещах.
— Каких вещах?
— Рассмотрим наши экзаменационные вопросы в порядке очередности.
— Вы все запомнили?
— Мне казалось, что вы задавали их по определенной системе.
— То есть?
— Будучи деревенской бабой, вы задали самый главный вопрос: «А кто же вы будете?»
— Я повторяю его и в новом воплощении.
— Вот именно. А если бы я задал вам такой же вопрос?
— Разумеется, в данную минуту я не могла бы вам ответить. Но самой себе ответила бы без колебания. Я-то знаю, кто я такая.
— Какой же вы счастливый человек! Право, я мог бы вам позавидовать, если бы не…
— Что?
— Если бы не сомневался отчасти в искренности ваших уверений. Не так легко польскому интеллигенту определить смысл своего существования.
— Я не причисляю себя к интеллигентам…
— Вы не чувствуете себя полькой?
— Пожалуй, нет. Я еще до войны прониклась отвращением к подобного рода определениям.
— Хорошо. Чего же ради вы хотите знать, кто я такой?
— Потому что хочу хоть немного быть готовой к временам, которые надвигаются.
— Вы выйдете из убежища?
Сабина задумалась.
— Я нахожусь, то есть наверняка буду в несколько ложном положении.
— Женщина найдет выход из любого положения.
Сабине явно требовалось время, чтобы обдумать ответ.
— Почему вы не доливаете самогона в кофе?
Януш ответил прямо:
— Если уж на то пошло, я предпочел бы просто самогон.
— Значит, у меня остался второй вопрос, — сказала она, испытующе глядя на Януша.
— Какой был второй вопрос?
— Уже не помните? А хвастались хорошей памятью. Да ведь второй вопрос был очень простой: как вы соприкоснулись с революцией? Вопрос прямо касается воспоминаний, память у вас хорошая, надо только вспомнить.
— А вы хорошо ли запомните то, что я буду говорить?
— Не беспокойтесь. Не слишком хорошо. Я не напомню вам об этом… потом.
— А я вовсе не боюсь. На моей совести нет никаких грехов. Разве только чересчур прохладное отношение к друзьям… а может, напротив, слишком горячее… Я влюбился. И это было хуже всего.
— Это случилось весной? — спросила Сабина не без иронии.
— Ваши вопросы становятся все язвительнее. Еще несколько таких замечаний, и я окончательно смогу ответить на первый вопрос… самому себе. Разумеется, была весна.
— Вы думали только о себе?
— Нет, как раз наоборот, я думал только о ней.
Януш чувствовал, что самогон действует на него. Он перегнулся через стол и произнес:
— Вы только послушайте. Я расскажу вам все. Давно уже я не говорил об этом.
Он взял стакан с самогоном и уставился на него.
— Впрочем, это не была весна революции. Это было год спустя. В тысяча девятьсот восемнадцатом году…
Сабина устроилась поудобнее на табуретке, как бы готовясь выслушать интересную историю.
— Неужели она была так красива?
Януш минуту раздумывал, не сводя глаз с зажатого в руке стакана, словно видел в нем отражение Ариадны. Не той Ариадны, какой она стала впоследствии, — грузноватой, с расплывшимися чертами лица, и которую время, не старя, все заметнее лишало красоты. Ариадна никогда не являлась в его воспоминаниях раздобревшей стареющей женщиной, какой он встретил ее в Риме. Она всегда оставалась для него молоденькой девушкой в белом платье и в обманчивом сверкании мишуры.
О, красный парус
В зеленой дали…
— Я, естественно, не могу описать вам, какой она была. Она стоит у меня перед глазами молодая. Впрочем, несколько лет назад я как-то был в Одессе. И встретил там чудесное существо, которое оказалось ее племянником. Он пел на сцене… И был гораздо красивее ее. Но как он выглядел, я тоже не могу рассказать. Мне кажется, что самым большим достоинством Ариадны…
— Ее звали Ариадна?
— Ариадна Тарло. Мне кажется, что самым большим ее достоинством была особая прелесть — не просто женское обаяние, а очарование, присущее только русским женщинам… Родители ее были польского происхождения, и потом, на Западе, она выдавала себя за польку, но Ариадна была русская в полном смысле этого слова.
— Она была артисткой?
— Не знаю. Нет, пожалуй, нет. У подлинного артиста, что бы он ни делал, все по нем, все облегает его, как тонкая перчатка руку. А у Ариадны все было ненастоящее. Нет, не только ненастоящее, а и даже искусственное. Factice, как говорят французы. И вся ее жизнь была ненастоящая.
— Как это жизнь может быть ненастоящей?
— Видите ли, вам этого не понять. Ваша жизнь очень страшная, интересная, кипучая — и самая что ни на есть настоящая. Увы. Все то, что вы переживаете, подлинно. Вы уже не знаете. Не можете этого понять. — Януш задумался. — Нет, при некотором усилии вы все-таки поймете. Ведь, может, и вас научил опыт, и вы по своей — как бы это выразиться? — работе убедились, что порой говорится одно, а в действительности происходит совсем другое. Или иначе: когда не чувствуешь того, что делаешь, теряешь внутренний контакт. Человек, который чувствует, что он делает, гармоничен. Брат ее был совершенно гармоничен. Он принимал участие в революции. Он делал то, что чувствовал, как понимал и что понимал. Между его ощущением правды и тем, что он делал, не было зазора. Я останавливаюсь на этих вещах, ибо вас они наверняка заинтересуют, учитывая ваше положение.
— Наверняка заинтересуют.
— Пожалуй, самое лучшее для человека, когда у него нет такого зазора. А у Ариадны все было совсем иначе. Все, что она делала: сперва декламация, потом ваяние, декорации в парижских театрах — все это было не то, что она чувствовала. Она совершила огромную ошибку — бежала от своей судьбы. Нельзя уйти от своей судьбы.
— Вы верите в Судьбу? Или в Бога?
— Я не верю в громкие слова. И прошу вас, постараемся обойтись без них.
— Ах, я не люблю громких слов. Не верю в них.
— О, я думал иначе. Мне казалось, что вам должны быть по душе громкие слова.
— В эту минуту?
— Эта минута преходяща.
— Но она скажется на последующих…
— Возможно. Порой надо освобождаться из-под власти преходящих минут. Нет, не будем пользоваться такими высокопарными сравнениями. За бутылкой самогона так легко впасть в пафос.
— Нет, пафоса не нужно, — произнесла черноволосая дама, которая еще совсем недавно была просто чернявой деревенской бабой.
— Все у нее поэтому выглядело фальшивым. Даже то, что она переживала по-настоящему.
— А что же она переживала по-настоящему?
— Ага! Вот этого я и не знаю. Думаю, что она была по-настоящему религиозна.
Януш вздохнул.
— Если бы я знал в свое время то, возможно, был бы теперь спокойнее.
Сабина внимательно посмотрела на него.
— А теперь вы тревожитесь? Что же вас тревожит?
— Нет, не ловите меня на слове, — сказал Януш, так, словно перед ним сидело множество собеседников; видно, у него двоилось в глазах. — Я не тревожусь. Только…
— Вас мучают угрызения совести?
— Нет. Я говорю себе, что для этого нет ни малейшего повода.
— Не разминулись ли вы со своей судьбой?
— Вы полагаете, что я должен был остаться в России? Знаете ли, в ту пору, лицом к лицу с событиями, еще нельзя было понять, что из всего этого получится.
— Некоторые понимали.
— Да. Некоторые. Володя вот понимал. А я нет. Я был этакий полячок, и мне все казалось, что надо ехать куда-то в иные места. Нет, не там должна была решиться моя судьба. Верно?
— Это никогда не известно.
— Разумеется. Ну, значит, возможно, и разминулся, но не бросил ее там, а, напротив, поехал за ней сюда. Впрочем, я не обидел ее. Скорее она меня обидела своим отъездом на Запад и всей этой историей с офицером… А я ее действительно любил, — добавил он вопреки тому, что думал в лесу.
Сабина снова налила самогона и придвинулась к столу, как бы желая показать, что ценит неожиданную откровенность его признаний.
— Впрочем, все это сентиментальные слова, которыми люди пользуются по привычке и за отсутствием других… «Обидел, обидела…» «Любил, любила…» Все это, собственно говоря, ничего не значит, либо значит слишком много… В сущности, у всех на свете жизнь идет вкривь и вкось. Хоть бы даже у вас…
Сабина обеспокоенно встрепенулась.
— Обо мне, пожалуйста, не говорите. Вы обо мне решительно ничего не знаете.
— И не желаю знать. Я вижу перед собой доброе и милое лицо, — он дружелюбно взглянул на нее, — особу, которая свела меня к партизанам. Неужели и впрямь надо было всего лишь перевести англичанам то, чего они все равно не поняли?
— Вы подозрительны, — спокойно произнесла Сабина. — Не надо даже думать так.
— «Даже», может, и не следует. А просто «так»?
— Нет, — продолжала Сабина мягко, — не надо, повторяю, говорить обо мне. Более того, я просила бы вас вообще обо мне не думать.
— Не думать?
— Не думать, когда вернетесь домой.
— Ах, вот как! Извольте. У меня будет много других тем для размышлений.
Сабина встала и положила ему на тарелку ветчины и лука.
— Ешьте, жирным хорошо закусывать.
— Вы, должно быть, артистка? — спросил Януш.
Сабина приложила палец к губам.
— Мы условились не говорить обо мне, — сказала она.
— И даже не думать, — засмеялся Януш. — Может, я действительно не буду думать о вас, как не думаешь о том, что приснилось позавчерашней ночью. Ведь это лишь сон.
— Я была артисткой, — призналась Сабина, которой тоже, вероятно, несмотря ни на что, хотелось рассказать о себе, — но из этого уже ничего не получится.
— Не получится?
— А вы думаете, после такой войны человек сможет снова обрести равновесие и снова петь? Никогда…
— О, человек, говорят, скотина выносливая… Иной раз он возвращается к своим делам весьма издалека.
— Нет, нет, уверяю вас. Как вы видели, я тут на короткой ноге с партизанами. Я была не только у партизан, я многое пережила. Видали вы развороченные бомбами железнодорожные линии? Или овраги, наполненные трупами невинных безоружных людей? Вы полагаете, что если бы после войны я вышла на сцену и начала петь Моцарта или Шуберта…
— Певица? — спросил Януш полушепотом.
— … то перед моими глазами сейчас же, немедленно, не возникли бы эти трупы, кровь и протянутые ко мне руки?
— Нет, нет, — спокойно возразил Януш, — не говорите так. Мы собирались отказаться от патетики. А то, что вы говорите, — чистейший пафос. Так никогда не бывает. Выйдете на сцену и будете думать о Моцарте или Шуберте и даже о верхнем «си» в конце, — хорошо ли оно получится. Человек, увы, только человек. Perdrices, perdrices, как говорила святая Тереза.
Япуш заметил, что самогон подействовал и на женщину и что под влиянием алкоголя она впадает в неприятный, патетический тон. Он подумал: «Она, конечно, не поняла того, что я говорил об Ариадне, в ней тоже есть какая-то искусственность. Это не Эльжуня».
— Ведь и вы видывали такие вещи, — сказала Сабина.
Януш почесал голову.
— Я был в Испании.
— Что? — удивилась Сабина.
— Нет, нет, не удивляйтесь. В качестве корреспондента.
— Ага, всегда как наблюдатель.
— Человечеству порой нужны наблюдатели. Не так ли?
Сабина молчала.
— Впрочем, я живу в Польше, а война продолжается уже четыре года. Так что многое повидал.
Но Сабина вернулась к теме, которая ее интересовала.
— А зачем вы ездили в Испанию? Наверно, сидели себе спокойно в Мадриде как корреспондент. Выезжали на прогулки, а вам говорили, что это фронт. Были в боях?
— Один раз, но был.
— Расскажите, как там было.
— Да очень просто. Пришли ко мне с паролем. Я передал письмо и… остался. В качестве корреспондента. Потом меня переправили в Мадрид…
— Вон даже на что вы решились, — сказала Сабина с иронией. — Чисто интеллектуальный интерес. Испытание впечатлительности.
— Может, это и неплохо по нынешним тяжелым временам?
— Ну и как же все-таки было в Испании?
— Это было чудовищно. — Януш встал из-за стола и прошелся по комнате. — Понимаете, страшно. Казалось бы, после этого действительно жить невозможно. И все-таки живешь. Это была не война… Когда не было в кого стрелять, расстреливали своих. Мне казалось… что человек находит удовольствие в том, чтобы убивать. Каждый человек… Ну, а я все-таки живу, как видите. Такова моя жизнь, но как-то держусь. Подчиняюсь всем тем законам, которые направляют повседневное человеческое существование.
— Человеку порою приходится быть жестоким, — произнесла Сабина, помрачнев.
— Тут дело не в жестокости. Конечно, это тоже страшно — руины после бомбежки, поле битвы, как здесь, под Сохачевом… Какие-то груды… трупы молодых людей, нет, но суть не в этом. Дело в том, что под эти убийства немедленно подводятся какие-то идеи. До или после. Под свой чудовищный инстинкт убийцы подводят какие-то высокие цели. Возьмем, например (под влиянием алкоголя Януш перешел с Сабиной на «ты»), то, что нас окружает. Ведь все их идеи глупее чертовой задницы. Да еще с приставным хвостом. Я имею в виду не их жестокость, а цинизм, полнейшее разложение…
Сабина развела руками, как бы удивляясь.
— Ваш подход несколько странен. Видите человека не совсем так, как надо. И при этом немножечко поэтизируете. Вы случайно не сочиняете стихи?
Януш вдруг смутился и начал торопливо уплетать жирную ветчину, заедая ее помидорами, словно желая показать, что он вовсе не поэт. Что он обыкновеннейший из смертных, который ест, как и все другие, и обожает жирную ветчину и красные помидоры.
— Когда-то пробовал, — сказал он.
— Да, — веско произнесла Сабина. — Если не ошибаюсь, я когда-то уже слышала нечто в этом роде. По-моему, эти вещи надо разграничивать — если вы пишете стихи, то зачем же было ездить в Испанию?
— Эх, опять вопросы! Разве я здесь на допросе?
— Боже Избави! Но, право же, я не очень-то вас понимаю.
— Одним словом, вновь и вновь задается вопрос: «Кто вы такой?» А ну-ка повторите, как сказала бы простая баба? Так, как вы спросили сначала.
Сабина засмеялась и повторила «по-деревенски»:
— А вы кто же будете?
— Не знаю и не скажу. Не хочу быть вашим осведомителем, особенно по части того, что касается моей собственной персоны.
Сабина задумалась, глядя прямо перед собой.
— Интересно, каким бы вы были, если бы не пережили революцию в России, не ездили в Испанию и теперь не сталкивались с немцами…
— А я не сталкиваюсь с немцами.
— Не в том дело, но я не могу представить себе человека, настолько толстокожего. Даже после всех испытаний вы по-прежнему замыкаетесь в себе и всего сторонитесь.
— Ни в коей мере. Я просто знаю… знаю, что все минует, и к тому же очень скоро. Вернее, не все минует — ибо революция не миновала, но все изменяется очень быстро. Жизнь у человека очень короткая, даже коротенькая, — и я стараюсь продержаться это весьма короткое время в неизменном состоянии. Разве это грех?
— Перед лицом тех перемен, которые вас сотрясают, это, может, даже и грех.
— Ох и мудрая же вы баба, премудрейшая! Но боюсь, что вы предпочитаете теорию практике. Вы слишком привязываетесь к тому, что, к сожалению, легко может измениться.
— Некоторые принципы остаются неизменными.
— Зато другие зыбки, как океан-море. Это действительно так, пани Сабина, поверьте старому стреляному воробью.
— Возможно, и старому, — произнесла Сабина с улыбкой (наконец-то!), — но стреляному ли?..
Януш не ответил улыбкой на улыбку. Напротив, он с серьезным видом рассматривал руки Сабины, которые покоились на краю стола.
Руки натруженные и заскорузлые, совсем крестьянские, знакомые с тяжелой работой. Некогда прекрасные — это было видно, — до чего же они теперь огрубели, покрылись мозолями и шрамами от обморожений. А может, не только черная работа наложила на них свой отпечаток?
— Видите ли, — сказал он, — с некоторых пор мое отношение к вам изменилось. Я разговариваю теперь как бы с солдатом. Не запечатлен ли на ваших ладонях след… винтовки?
Сабина оглядела свои руки, словно видела их впервые.
— Вы не знаете нашей жизни. Не представляете себе, какие женщины партизанят.
— Прекрасно знаю: всевозможные. Вижу и вас в этой роли.
— Это никогда не может быть ролью.
— Действительно, я изъясняюсь, как на балу. Так как же?
— Нет, нет. В самом деле нет. Самое большее — носила котлы с похлебкой.
Внезапным движением Сабина подняла рукав белой блузки. На предплечье виднелся полустертый номер.
— Ах! — воскликнул Януш и снова сел. — Боже праведный, что вы делаете?
— Прячусь, — произнесла с улыбкой Сабина, явно намекая на известный анекдот.
— Нет, нет, но зачем вы мне это показывате? Об этом никому не надо говорить.
— У меня есть относительно вас некоторые планы, — сказала Сабина довольно таинственно, — поэтому все равно пришлось бы рассказать.
— Я не совсем вас понимаю.
— Ведь должны же вы думать о том, что рано или поздно настанет время, когда все руины, землянки, траншеи перестанут дымиться… На развалинах вырастет трава. Все зазеленеет. Так будет. Правильно?
— Разумеется.
— И мне хочется знать, какова будет тогда роль человека.
— Опять роль, на этот раз из ваших уст. Мы точно разыгрываем какой-то спектакль.
— Возможно, — сказала Сабина. — Но у каждой роли, у каждого спектакля должен быть какой-то подтекст. Так вот я не вижу у вас этого подтекста. Вернее, вижу, что он неизменен.
Януш снова вскочил с места.
— Это великолепно, — воскликнул он, — именно так. Ведь должен найтись человек, который перенесет свой подтекст из одной эпохи в другую. Для того чтобы существовала общечеловеческая культура, необходима преемственность. Это мой долг: перенести из одной эпохи в другую мой, мой собственный подтекст. Невольно вы дали правильное определение. Сами ответили на первый вопрос — кто я такой?
— Не думаю, чтобы невольно, — произнесла с расстановкой Сабина, опуская взгляд на свои изуродованные руки. — Я давно знала об этом.
— О чем?
— Что вы пишете стихи…
Януш рассмеялся.
Он заговорил с легкой иронией и вместе с тем взволнованно.
— Тучи разбегутся, и засветит солнце. Распустятся цветочки, и защебечут пташки, все могилы в Пуще Кампиносской покроются сочной зеленью. И тогда на луг, поросший маргаритками, выйдет Орфей, он же Януш Мышинский… Выйдет с песней на устах, с лирой златою в руке, а товарищ Сабина ему заявит…
— Что она ему заявит?
— Ох, уж этого я вам не скажу. Не хочу вас огорчать. Но не понравятся ей ни лира, ни песнопения, не будет она любить маргаритки…
— Вот уж неправда! — вдруг воскликнула Сабина. — Вот уж неправда! Маргаритки должны цвести.
— Да. Но я буду писать стихи о воине.
Сабина иронически улыбнулась.
— О войне писать очень трудно, друг мой, — проговорила она уже совсем приятельским тоном. — Знаете, как написал Тихонов об Испании{93}:
Что не скажешь о жизни такой,
Все не так, и не то, и все мало…
Вот так и о любой войне.
Януш повторил:
— Все не так, и не то, и все мало…
— Слишком мало, мало, мало! — почти в исступлении произнесла Сабина.
— Чтобы говорить о войне, надо знать, где граница войны, — сказал Януш.
— То есть как? Что же собой представляет граница войны?
— Ну, война войной. Но наряду с этим человеку присущи такие инстинкты, которые далеко выходят за пределы военной проблематики… Вот об этом я и хотел бы знать.
Сабина испытующе посмотрела на Януша.
— Вы уж больше не пейте, — сказала она.
— Что вы! От этого только проясняется в голове. Меня взбудоражил визит к партизанам. Они всегда такие неприятные?
— Жизнь у них неприятная, — заметила Сабина.
— Вот оно что, — сказал Януш.
А потом внезапно добавил:
— Жизнь вообще неприятна. Она ставит перед нами совершенно неожиданные вопросы.
— Например?
Януш задумался.
— Например. Что-то случилось давным-давно, человек почти забыл о том, что случилось. И вдруг он начинает думать, что все было совсем иначе, чем ему казалось…
— Не понимаю, — сказала Сабина.
— Видите ли, есть одна вещь которая не дает мне спать по ночам. Я уже говорил вам, что Ариадна была совсем другая… когда я встретил ее много-много лет спустя. Подурнела, стала невыносимой, истеричной. Мы встретились в Риме… и…
— Захватывающая история, — довольно кисло произнесла Сабина, но Януш не заметил ее тона.
— И однажды мы стояли на Монте Пинчио, у самого края тротуара. — Не вставая из-за стола, он продемонстрировал, как это было, с помощью двух ножей и вилок. — Ведь я видел, что приближается автомобиль… Автомобиль ехал вот так! И тогда она сделала этот шаг. — Ножи с громким стуком выпали из его рук на стол, но Януш не обратил на это внимания. — Я мог ее остановить, схватить за руку. И ничего не сделал. Умышленно не сделал!..
Януш сидел на табуретке и не смотрел на Сабину. Женщина покачала головой.
— И охота же вам так фантазировать.
Януш поднял на нее глаза.
— Да, это фантазия, но она не дает мне спать по ночам. Я мог ее остановить и не остановил. И это дало мне ощущение радости. Я любил свою жену и ее любил тоже. И обе не выжили, обе, принадлежавшие мне безраздельно…
— Принимайте на ночь валерьянку. Так вы далеко не уедете, — сказала Сабина.
Она встала и принялась убирать со стола. Януш сидел в глубоком раздумье, уронив голову на грудь.
— Мне кажется, — сказал он немного погодя, когда Сабина вернулась из кухни в комнату, — что ничего не получится ни из этой лиры, ни из маргариток.
— Невелика потеря — невелики и слезы, — произнесла Сабина тоном назидания.
Януш вспыхнул.
— Как вы со мной разговариваете! Я готов обидеться и сбежать. Уже поздно.
— Действительно. Поздно, — сказала Сабина. — Вам уже пора уходить. Но я, собственно, еще не дошла до самой сути.
— Болтаем, болтаем, словно и нет войны, — сказал Януш. — Но разве можно в таком разговоре дойти до сути?
— Ах, я вовсе не имею в виду философскую суть, — возразила Сабина. — Действительно, это пустопорожняя болтовня. Ни у кого из нас после такого разговора ума-разума не прибавится.
— Ну, не знаю, — проговорил Януш, — я почерпнул очень много.
— Неужели? Надеюсь, не из моих высказываний.
— Нет, не из ваших. Из своих собственных. Некоторые мысли, которые я сейчас высказал, дали мне самому обильную пищу для раздумий. И потом этот самогон… Хлебный?
— Нет, из сахара. Понравился?
— Понравиться не понравился — разве самогон может нравиться, — но он оживил мои мысли. Дал мне, как я сказал, толчок для раздумий. Я полагаю, это он высвободил во мне очень многое. Однако до какой же сути вы хотели договориться?
Сабина присела к столу, словно опять собиралась начать серьезный разговор.
— Я хотела бы с вами посоветоваться, — сказала она.
— По какому делу?
— По очень важному. Разумеется, важному для меня. Общее положение дел от этого, конечно, не изменится, но мне все ж хотелось бы знать ваше мнение.
— Ну ладно, пани Сабина. Только к чему такое длинное вступление?
— Весь наш разговор был вступлением. Я хотела убедиться…
— Кто я? Так?
— Вот именно. И можно ли вам доверять.
— Ну и каков же результат?
— Думаю, что положительный. Так слушайте, пан Януш. — Она впервые назвала его «пан Януш». Это прозвучало несколько торжественно. — Я тут кое-кого прячу.
Януш откинулся назад.
— Зачем вы мне это говорите? Вероятно, он здесь надежно спрятан?
— Да, но он не хочет прятаться.
— Как? Разве ему не грозит опасность на каждом шагу?
— Это не еврей. Это русский офицер.
Януш свистнул.
— И вы его прячете?
— Прячу. Сидит в надежном укрытии. Никто, буквально никто о нем не знает, и он сидел бы так до конца войны в своем тайнике. Но он не может выдержать.
— Ему скучно?
— Ну, разумеется, он еще очень молод. Ему удалось бежать из лагеря советских военнопленных под Сохачевом.
— Каким образом?
— Это уж его тайна. Я не стала расспрашивать. Видимо, прямо из эшелона.
— Надо быть счастливчиком.
— Иногда это удается… иногда нет… — Сабина с грустью посмотрела на Януша.
С минуту помолчали.
Сабина встала.
— Я попросту покажу его вам.
— Он здесь?
— Не дальше чем в сенях.
Сабина поднялась, открыла дверь в сени и тихо позвала:
— Коля, войди.
Появился невысокий, еще очень молодой человек, худощавый и некрасивый. На нем была рваная гимнастерка, из-под которой видпелась пестрая польская рубаха со слишком широким воротом. Вид у него был болезненный.
Он молча подал руку Янушу. Его заострившиеся черты озарила улыбка, такая открытая, простая и сердечная, что в комнате словно сделалось светлее.
— Боже милостивый, — обратился Януш к Сабине, — эдакий шпингалет, и как он удрал?
— Я сказала, что не знаю.
Офицер обратился к Сабине:
— Что он говорит? Что он говорит?
Сабина перевела, хоть и немного споткнулась на слове «шпингалет». Коля засмеялся.
— А вы не пьете? — спросил Януш, показав на бутылку, стоявшую на столе.
— Как же, конечно, пью, — ответил офицер.
Янушу трудно было поверить, что перед ним офицер. Сабина налила в стакан немного самогону.
— Ему нельзя пить, — сказала она Янушу.
— Многих вещей нельзя делать.
Юноша сел на свободный стул.
— Очень рад, что встретился с вами, — произнес он, разумеется, по-русски, — тем более что вы, кажется, владеете нашим языком.
— Я кончил гимназию в Житомире, — пояснил Януш.
— Я даже не знаю, где это, — сказал Коля. — Я сибиряк.
— И куда только война не забросит, — заметила Сабина.
Она снова заговорила «по-деревенски». Неужели она таилась и от Коли?
Молодой офицерик уселся против Януша, на том самом месте, где прежде сидела Сабина. Он начал оживленно и сбивчиво рассказывать о своих родных сибирских краях. Коля был заметно взволнован встречей с незнакомым человеком. Судя по тому, как он держался, ему не часто приходилось видеть людей.
Януш не очень-то прислушивался к его довольно пространному рассказу. Зато весьма внимательно разглядывал говорившего. Был он худощав, но крепкого сложения, лицо вытянутое, с неправильными чертами, а глаза огромные и густой голубизны. Теперь они блестели от необычайного возбуждения, и блеск их делался все ярче по мере того, как Коля продолжал свой рассказ и опустошал стакан.
Не было в нем ничего необычного и вместе с тем что-то экзотическое, свежее. Взгляд его был чист и тверд. Он ничем не напоминал загнанного зверя. Никто бы не мог даже предположить, что он — «беглый».
«Вот оно то новое, что грядет, — подумал Януш, — вот он, победитель».
— Вы были под Сталинградом? — спросил он, прерывая рассказ офицера.
— Нет, — ответил несколько удивленно Коля.
Он замолчал. Ему стало ясно, что его история безразлична Янушу.
— Собственно, вот в чем суть, — вступила в разговор Сабина. — Не знает он, как быть дальше.
— А что ему делать? Пусть сидит!
— Говорит, что не может.
Януш пожал плечами. Он всего этого не понимал. Зачем ему показывают Колю?
Сабина присела на табурет у стола.
— Вндите ли, — сказала она по-польски, — он попросту хочет спросить вас, стоит ли ему присоединяться к тем партизанам, у которых вы были.
Януш широко открыл глаза.
— Он хочет идти к партизанам?
Сабина потеряла терпение:
— Ведь это же понятно. Он хочет связаться с какой-то организацией.
Януш развел руками.
— А что же я могу ему сказать? Пусть идет…
Сабина испытующе посмотрела на Януша.
— Вы так считаете?
— Конечно. Они должны принять его как брата.
Коля перевел взгляд с Сабины на Януша. Он, разумеется, понимал, о чем они говорят.
Януш вдруг почувствовал, что не может решать за другого. Он сказал об этом Сабине. Но его слова вызвали у нее явное раздражение.
— Я его не пущу, — сказала она.
— Что вы выдумываете? — возразил Януш. — Конечно, пусть идет.
Эти слова Коля понял превосходно. Он вскочил со стула и внезапно бросился Янушу на шею. Обнял его крепко и по-детски.
— Мне ведь только это и нужно, — сказал Коля, выпустив наконец Януша из объятий.