До самой осени 1943 года Януш отсиживался в Коморове, и никто его не беспокоил. Разумеется, покой этот был весьма относительным. Лично его, Януша, не трогали, но он постоянно оказывался невольным участником каких-то событий. В Сохачеве действовала биржа по вывозу рабочей силы в Германию и лагеря, крупные имения отбирали и превращали в легеншафты, а в окрестных лесах творилось бог знает что. Приходилось вызволять молодежь из рук арбайтсамта — Януш сам ездил на тележке в Сохачев улаживать эти или подобные дела. Однако, убедившись, что и о нем самом, и о его усадьбе в немецких учреждениях имеют довольно туманное представление, он перестал мозолить немцам глаза, чтобы подольше сохранить свое инкогнито. Посылал теперь в уездный городок Игнаца или Ядвигу, а чаще пана Фибиха, который благодаря фамилии мог даже сойти за «фольксдейче». Пан Фибих доставал также нормированные материалы, потребовавшиеся тогда Янушу для разукрупнения хозяйства.
Годы войны и оккупации были погожие и урожайные. В первый же год, удостоверившись, что такой мелкий объект, как Коморов, не возьмут под немецкое управление, Януш на добытые где-то деньги (в этом ему помогла панна Текла) начал строить большие оранжереи. Маленькую теплицу, напоминавшую о первом разговоре с Зосей, он велел снести. Януш не любил всего, что было связано с покойной.
Как вскоре выяснилось, расходы на оранжереи окупились с лихвой, несмотря на некоторые трудности с получением нормированного кокса; выращивание помидоров, поставленное с размахом, начало приносить солидный доход, а осенью хозяева Коморова занимались цветоводством. Хотя Коморов находился вдали от местечка и железной дороги, пан Фибих наладил бесперебойный сбыт и доставку, нанимая «левые» грузовики.
Ядвига твердой рукой вела бабье хозяйство; битые куры, гуси и утки частенько попадали даже в Варшаву, и смелая девушка как-то так устраивалась, что к ней не привязывались жандармы. Ядвига больше всех обитателей Коморова ездила в столицу; чаще теперь бывала там, чем до войны. И всегда заходила на Брацкую улицу, заносила провизию для Голомбеков и панны Теклы.
Как-то вечером, под осень, Ядвига вернулась из Варшавы не одна. Януш стоял у окна в первой комнате и в зыбком сумраке увидел, как из брички, которую посылали в Сохачев за экономкой, вылезла еще какая-то хрупкая фигурка. Он скорее догадался, что это Геленка, чем узнал ее.
Девушка вошла в комнату как ни в чем не бывало. Она поздоровалась с Янушем так, будто бы час назад покинула Коморов, и словом не обмолвилась о причинах своего приезда.
Ядвига появилась следом за ней и сказала:
— Панна Геленка поживет у нас несколько дней. Хорошо?
Януш без удивления посмотрел на Геленку, но ответил не сразу.
— Вот и прекрасно. У тебя, Ядя, будет общество…
Экономка явно была не в восторге от такой компании. Она согласилась взять с собой Геленку в Коморов, уступив отчаянным мольбам панны Теклы, которая внушала ей уважение и даже нечто вроде страха. Впрочем, Ядвиге не нравилась мрачная, но броская красота Геленки. Она всегда отдавала предпочтение Анджею.
Однако теперь с миролюбивым видом принесла приборы и подала запоздавший обед.
Януш, как обычно, мало разговаривал с приезжей. Он задал лишь несколько вопросов, касающихся домашних. Поймал себя на том, что хотел спросить об Антеке: забыл на минуту, что того нет в живых. Геленка, уничтожая котлетку с брюссельской капустой, осведомилась безразличным тоном:
— Дядя, а немцы к вам не заглядывают?
Никогда прежде Геленка не называла Януша дядей. А теперь начала подражать Анджею. Видно, ей для чего-то понадобилось это фиктивное родство.
Януш ответил отрицательно:
— Никогда не заглядывали.
Он привык ни о чем не спрашивать. И раньше-то он не отличался любопытством, а сейчас тем более. Геленка заняла одну из комнаток наверху и спускалась вниз или приходила, что Януша тоже почти не интересовало, только к обеду.
Присутствие Геленки за столом сначала тревожило Януша. Он не мог привыкнуть к ее красоте. Особенно сходство Геленки с Юзеком Ройским мешало ему спокойно с ней беседовать; каждое ее слово, каждая улыбка будили в нем давно забытые сны. Но и к этому он привык спустя несколько дней.
Глядя в ее ясные, с косым разрезом глаза, Януш вспоминал скорее фразу, услышанную в горах: «Ты уж никогда не будешь с ними», чем прежние времена. Разумеется, он тогда не мог быть с ними. Но, заметив, что Геленка не такая, как в те времена, веселая, гримасничающая, что она может быть ему сестрой в грусти, в разочаровании, в беде, он почувствовал к ней горячую симпатию. Она была теперь не так красива, как несколько лет назад, но стала как будто более близкой. Огромную разницу в возрасте, которая существовала между ними, как-то сгладила общая беда. Поэтому немного погодя Януш обнаружил в себе какие-то перемены.
Хотя Януш с самого начала войны, пожалуй, еще раньше, после возвращения из Испании и Рима, постоянно пребывал в какой-то прострации — состоянии духа, которое легко определить словами «ни к чему», — он все же вскоре почувствовал, что с приездом Геленки многое изменилось в Коморове. Изменилось самое главное — настроение. А если меняется настроение, то меняется и все остальное. Не ощущалось уже вялой меланхолии, которую распространял вокруг себя Януш и которой подчинялись его домашние. Что-то происходило в доме. Януш не знал, в чем причина — в красоте ли Геленки или попросту в ее молодости. Иные жизненные интересы были той новью, которую внесло в его дом присутствие девушки.
И в себе самом заметил Януш некоторую перемену. Словно бы пробуждение чего-то нового. Словно бы слабой тени надежды. А может, все это и обойдется — и с войной, и вообще со всем человечеством?
Когда они сидели втроем за обедом, Янушу достаточно было взглянуть на золотую прядь, вьющуюся надо лбом «малышки», на луч света, преломлявшийся в витках этой пряди, на отблеск осеннего дня, отраженный в ее зрачках, чтобы почувствовать эту перемену. Порой ему казалось, что нет войны, нет чудовищных зверств гитлеровцев, которые этой осенью бесчинствовали вовсю, а есть только осеннее солнце, осыпающее светлыми бликами косу девушки. Януш почти не разговаривал с Геленкой. Слишком поглощенный работами в теплицах и строительством нового крыла оранжереи, он обычно перебрасывался лишь несколькими словами с Ядвигой: отправлено ли то или это? Кто поедет в Сохачев и не надо ли ехать в Варшаву?
Но Ядвига не дала себя обмануть этим безразличием. Как-то она спросила:
— Чего ты так теряешься за столом?
Януш только пожал плечами.
— Je t’embête, oui[79], — мрачно произнесла Ядвига и вышла, громко хлопнув дверью.
«Только этого мне еще не хватало», — подумал Януш.
Однако вечером, за ужином, он вспомнил:
— Я видел вас когда-то в горах, на Хале Гонсеницовой.
Геленка внимательно посмотрела на него.
— Когда вы нас видели, дядя? — спросила она.
— Перед самой войной. Ты была с Анджеем и еще с каким-то чернявым пареньком…
— Это был Бронек.
— Вы шли на Кшыжне?
— Да. Анджей хотел сделать сюрприз, не говорил нам, какой вид открывается с Кшыжны…
— А это великолепный вид.
— Целая панорама.
— Вероятно, это была для вас большая неожиданность…
— Да, — как бы собираясь с мыслями, проговорила Геленка, — но, собственно, по пути туда я пережила большую…
— Какую?
Геленка вдруг оживилась. Януш никогда ее такой не видел. Сначала это его озадачило, потом он все понял. В страшные годы оккупации та экскурсия была для девушки светлым воспоминанием, единственным событием, к которому хотелось мысленно возвращаться, — та пешая прогулка с братом и его другом, который наверняка именно тогда стал ее возлюбленным.
— Удивительно приятная была прогулка, — сказала она, улыбаясь и словно бы отбрасывая вдруг всю свою серьезность — серьезность конспиратора, человека, который так много знает.
«Интересно, носит ли она при себе цианистый калий?» — невольно подумал в этот момент Януш.
— Удивительно приятная была прогулка, — повторила Геленка, глядя мимо Януша в окно, словно видела там пройденный тогда путь. — Ведь мы шли пешком… Бронек всегда говорил: «Мы шли пешком от Кракова до Закопане», но это было не совсем так. Мы доехали до Мыслениц автобусом… и только потом двинулись до шоссе.
— Долго шли? — поинтересовался Януш.
— Три дня, — ответила Геленка и, взглянув на Януша, со вздохом добавила: — То были самые счастливые дни в моей жизни.
— И какой вас ждал сюприз?
— Мы не пошли по шоссе прямо до Кликушовой, а свернули в Рабку. Я никогда не была в Рабке и не знала, красиво там или нет. А вы бывали когда-нибудь в Рабке, дядя? — спросила она с внезапным любопытством.
Януш испытующе посмотрел на нее. Геленка изменилась до неузнаваемости, казалось, это была другая девушка. Ее восхитительные черты утратили скованность — улыбка озарила их изнутри. Она слегка выпячивала красиво очерченные губы, у глаз сбежались мелкие морщинки, и на щеке снова появилась ямочка, которая некогда придавала ей столько очарования.
— Нет, никогда не был, — ответил он. — И что же ты там нашла особенного?
— Ах, это была такая неожиданность, когда мы подошли к старому костелу. Я совершенно выдохлась и рухнула, как колода, вод первым попавшимся деревом. Я видела, что деревья там старые и раскидистые, но не заметила, до чего же огромные…
— Ты, должно быть, утомилась. Жуткое дело — столько протопать пешком…
Януш старался изъясняться в стиле Геленки, между тем она забыла о своих обычных словечках и выражалась очень литературно. Это поразило Януша.
— Деревья как деревья, — продолжала девушка. — Но когда я взглянула на костел, то онемела от восторга; только схватила Бронека за руку и воскликнула: «Взгляни, взгляни…»
— Это деревянный костел?
— Из лиственницы. Но когда его видишь словно присевшим среди могучих, высоких лип и ясеней, он кажется совершенно нереальным. Точнее, он построен не из дерева, а из чего-то другого. Попросту чудится, что весь из шелковых полотнищ. Ты будешь надо мной смеяться, дядюшка… — вдруг заколебалась Геленка, — будешь презирать меня. Ведь я действительно ничего не видела. Но все-таки мне кажется, что этот костел потрясающе прекрасен. Всюду был бы прекрасен.
— Наверняка, — поддакнул Януш, упиваясь чудесным преображением Геленки. — Наверняка. Эти сооружения очень красивы.
— И не в смысле каких-либо архитектурных красот, по крайней мере, так говорил Бронек, а с точки зрения красоты фактуры, — продолжала Геленка. — Бронек был помешан на этой красоте фактуры. Он обо всем говорил так. И о костеле в Рабке, и о ясенях возле Кликушовой… Его восхищала фактура. Он говорил, что лишь Константен Гиз умел передать красоту фактуры. Вечно ссылался на этого Гиза.
— А ты когда-нибудь видела рисунки Гиза?
— Ведь я же ничего не видела, дядя, — произнесла Геленка, заметно сникая.
— И Анджей был с вами? — чуть ли не с ревностью спросил Януш.
— Был.
— Не поехал тем летом на каникулы в Пустые Лонки?
— Ах, нет, — сказала Геленка уже с суховатой язвительностью. — Его возлюбленная как раз вышла замуж. А ее супруга посадили в каталажку… Боялся соблазна.
Она цинично усмехнулась. Януш смутился.
Жермена захихикала. Торжествующе взглянула на Януша, точно хотела сказать: «Видишь, каковы эти детки». Но промолчала.
Януш уставился в тарелку, чувствуя, как у него сжимается сердце. И лишь немного погодя пробормотал:
— Ты недобрая, Геленка.
— Никто не велит мне быть доброй. И уж от того, что творится вокруг, вряд ли подобреешь, — довольно резко проговорила девушка. Злая усмешка не сходила с ее лица. — Анджей — тот добрый. Он был так забавно влюблен в простую девушку, проще которой не найдешь на целом свете.
— Все-то ты знаешь, Геленка, — заметила несколько задетая Ядвига. — И помнишь, что было четыре года назад. А почему нельзя любить простых девчат? — добавила она спустя минуту.
Геленка ничего не ответила. Она ушла к себе в комнату и в тот день уже не спускалась вниз.
Так коротали они дни в невеселых разговорах или в еще более суровом молчании. Только недели через три Януш осознал, как жаждет он, чтобы это молчание продолжалось вечно. И полные разногласий застольные беседы, и этот шорох в мансарде — признак жизни на верхотуре, которая прежде всегда пустовала, а теперь была обитаема. Он не хотел признаться самому себе, что этой осенью, когда новости одна хуже другой приходили не только из Варшавы, но и из Сохачева, сердце его наполняло удивительное чувство гармонии, какого он давно не испытывал. Януш лицемерно приписывал все добрым вестям с фронтов. Впрочем, это не мешало ему следить за каждым шагом Геленки.
Постепенно он убедился, что ее пребывание в Коморове вовсе не связано с бегством из Варшавы. Смекнул, что Геленка здесь, на месте, выполняет какое-то задание. Она совершала далекие прогулки по направлению к Сохачеву, но ходила и в противоположную сторону, к лесам. Януш видел ее однажды прохаживающейся по аллее в обществе какого-то юнца. Это его сердило. Как ему казалось, его злило слишком неосторожное поведение девушки.
— И это они называют конспирацией! — сказал он как-то Ядвиге.
Экономка испытующе поглядела на него и, пожав плечами, вышла. Янушу не понравилось это молчание.
— А, пусть называют как хотят, — проворчала она, когда он в другой раз повторил ей свои наблюдения.
В Коморове ни для кого не было тайной, что в лесу под Броховом, за Кампиносом, обосновались партизаны. Отряд, ближе всех находящийся к Варшаве, но как будто весьма активный. Януш подумывал, что Геленка выполняет роль связной между отрядом и Варшавой. Однако потом он убедился, что это не так.
В конце октября стояли теплые, солнечные дни. Лес, казалось, был отлит из меди. По утрам чистое, сапфировое небо подымалось из предрассветной мглы.
Чувство гармонии нарастало. Януш находил в себе силы преодолевать все преходящее. Взирал на события как бы с высоты. И в то же время он знал, что скоро все эти чувства будут в нем подавлены. Решил сочинить что-нибудь. Сидел теперь по утрам за столиком, что-то писал и зачеркивал.
В то утро он тоже сидел часа два. Устал. Решил немного поработать в оранжерее. С радостью вышел во двор, оставив листки на столе.
Когда он уже был в теплице, Игнац доложил, что его непременно хотят видеть какие-то бабы.
Януш был несколько раздосадован.
— Какие бабы? Что за бабы?
— А это, сударь, бабы из леса, из-за Брохова.
— Что им надо?
— Они, сударь, из Люцины.
— Из Люцины? Что это значит?
— А это деревня такая есть, — сказал Игнац. — В глубине леса. Сами понимаете, сударь…
Игнац многозначительно подмигнул. Януш знал, что Игнац тайком в овине слушает радио и почитывает газеты. Поэтому сразу догадался, о чем он ведет речь.
«Люцина, — вспомнил Януш, — деревня, лежащая глубоко в пуще. Полностью контролируется партизанами».
— Ну так зови этих баб, — сказал он, сдаваясь.
Вошли две женщины, высокие, загорелые, громкоголосые. Какие-то удивительно смелые и очень симпатичные. Януш улыбнулся, только увидев их. Та, что повыше ростом и постарше, подождала, пока Игнац вышел из оранжереи, и начала без всяких предисловий:
— Мы пришли сюда, благодетель, с просьбой.
— Это не наша просьба, — добавила младшая.
— А чья?
— Да тех, из леса, — без смущения сказала старшая.
— Что вам нужно? — холодно спросил Януш.
— Да у них, благодетель, теперь есть два англичанина, а столковаться с ними невозможно.
— Значит, я должен пойти к тем, из леса? И служить им переводчиком?
— Просили, чтобы сейчас же, а то им очень некогда. Надо этих англичан поскорее отправить, что ли… А столковаться с ними — ни в какую!
— Но ведь это далеко, чертовски далеко.
— Безделица для таких ножек, как ваши. Километров двенадцать будет… Только они просили, чтобы вы непременно пришли пешком. Ведь бричка да конь и все такое прочее могут навлечь… Ей-ей, недалеко, двенадцать…
— Да что ты болтаешь, — перебила младшая, — до Люцины восемь, а там еще два-три…
— Надо в обход, не через деревню. Так что будет километров тринадцать… Часа два ходу.
— Но как же я туда попаду? — спросил Януш, раздосадованный.
— А мы вас проводим. За этим и пришли.
— Значит, я прямо сейчас должен собраться и идти?
— Выходит так, благодетель. Пока еще тепло и солнышко светит. Мы пойдем впереди…
— Чтобы не навлекать…
— А вы следом. Мы будем оглядываться, поспеваете ли за нами. — Бабы засмеялись. Януш почувствовал себя задетым.
— Не бойтесь, — сказал он, — ноги у меня еще сильные.
— Так мы межами, межами. Прыг-скок, словно зайчишки…
— Сюда-тο мы шли, пожалуй, не более часа.
— Ну так и я пойду межами, — улыбнулся Януш. — Надо только взять какой-нибудь еды. Ведь это займет целый день.
— Не стоит, благодетель, там вас покормят. И у нас в Люцине перекусите. Не стоит нагружаться.
Януш уже давно не был в чистом поле. Он бодро шагал теперь за двумя веселыми бабами; они шли легко, как цыганки. Сперва у него чуть-чуть захватило дух, так стремительно двинулись они вперед. Бабы оглядывались на него и подталкивали друг друга локтем, словно это была какая-то любовная игра. Смешно ему было мчаться так вдоль межи, «прыг-скок, словно зайчишки», вдогонку за женщинами. Во всей этой осенней безмятежности он уловил вдруг новый, давно забытый оттенок сердечности или дружелюбия, нечто отрадное и прекрасное.
Мышинский не объяснил, куда направляется, но Геленку и Ядвигу, встретившихся ему в саду, слегка встревожило упрямое выражение его лица. Януш миновал их, ничего не сказав, и направился к лазу, пробитому в каменной ограде сада; вышел в поле. Когда обернулся, увидел, что обе женщины стоят в проломе стены и смотрят ему вслед. Махнул им рукой, чтобы успокоить.
Меж тем его провожатые двинулись не прямо к лесу, а, сделав большой крюк, обогнули Коморов, пересекли шоссе и только здесь повернули к видневшимся на горизонте желтым и голубоватым полоскам леса.
«Я смогу вернуться каштановой аллеей, — подумал Януш, почти бежавший по меже, — они берут лишку».
Бабы шли полями. По межам, а издали казалось, что идут напрямик. Вскоре на опушке дубняка они пропали из виду. Но их черные с зеленоватым отливом платки мелькали среди стволов.
Януш торопился изо всех сил. Он чувствовал, как бодрящий воздух ускоряет ток крови, дышал так, словно у него убавилось лет, и совсем перестал думать о том, что его ждет. А вначале он досадовал, представляя себе предстоящую встречу с партизанами, наверняка трудный разговор с английскими парашютистами или заблудившимися летчиками. А когда достиг опушки и ступил на тропу в дубняке, уже совсем забыл о цели своего путешествия.
Януш сам не знал почему — и вряд ли смог бы объяснить эти ассоциации, — ему вспомнилась ранняя молодость. А может, и знал? Разумеется, похожая дорога, только меньше песку, вела из Маньковки в Молинцы. Так же надо было идти по дороге, петлявшей среди старых дубов. Такая старая дубрава и на Украине и здесь — редкость. Януш поглядывал на высокие дубы и восхищался медно-красным оттенком листвы. Свернулась она и скорчилась, а не опадала. В воздухе стояла тишина, и не было ветра, который мог бы ее развеять. Над бурым лесом простиралось небо без единого облачка, темно-сапфировое и очень высокое. Итальянское небо.
Януш постепенно припоминал те ежедневные прогулки между двумя домами его детства. Сколько раз — порой даже по нескольку раз в день — он проделывал этот путь, когда был в Маньковке! Старик Мышинский посылал его к Ройским со всякими пустяками: с запиской к пану Ройскому, чтобы взять в долг сахару или обменять газеты, ибо тех газет, которые читали у Ройских, Мышинский не выписывал.
Пожалуй, он не прошел лесом еще и четверти часа, как уже совсем забыл, где находится и стечению каких удивительных и страшных обстоятельств обязан тем, что оказался здесь, а не между Маньковкой и Молинцами.
Как-то естественно исчезло ощущение времени, словно чьи-то руки сняли с его плеч тяжесть суровой и грустной жизни, — он снова стал молодым Янушем, влюбленным не столько в Ариадну, сколько вообще в весь мир. Молодым Янушем, который шагает лесом из одной усадьбы в другую.
Он тихонько насвистывал мелодию Второго концерта Шопена и даже принялся помахивать в такт рукой, как делал это на прогулках в дни своей юности. Этому он научился на гимназических экскурсиях в Житомире. Тогда все ребята махали так, подражая солдатам. Януш улыбнулся.
Ему было очень хорошо сейчас в лесу. Действительно хорошо. Давно уже он не чувствовал себя таким счастливым. Разумется, это ощущение счастья возникло из того, что кто-то снял с его плеч все тяготы жизни. Снял, как пальто. И уже не было ни жизненного опыта, ни смерти близких, ни всех разочарований, черствости, тревог, Испании. Была только огромная вера и огромная радость, как перед самым отъездом из Молинцов в Одессу. Он повторял про себя:
— Все будет хорошо, вот увидишь, Януш, все будет хорошо.
Только в минуты пьянящего душевного покоя он называл себя по имени: Януш.
А теперь он добавил:
— Все будет хорошо, дорогой.
И еще раз улыбнулся, ибо эта фраза напоминала ему Янека Вевюрского и его безграничную доброту, лучистость глаз, которые потом Януш закрывал собственными руками. Нет, не закрывал, ибо всего этого не было. Еще не было.
Была только горечь молодости, словно горьковатый привкус первого березового листка.
И странно: всей жизни не было. Он избавился от гнетущей тяжести. Шел так легко, так легко, и вовсе не чувствовал усталости. Не думал о том, что должен идти за какими-то бабами: следовал за ними машинально. Но хоть и не ощущалось на плечах тяжести жизни — она существовала вне его и растягивалась между стволами берез и дубов, как гигантское полотнище. Он смотрел теперь на нее всю, на огромную, долгую, как ему казалось, и совершенно бесплодную жизнь, видел ее как нечто единое, и удивило его, что была она столь тяжела, трудна, хоть и не изобиловала творческими усилиями, — была пуста и вместе с тем тяжела, как железо. Может, потому и тяжела, что пуста.
Он даже остановился и присвистнул.
— Боже мой, посмотрите-ка, — сказал он, — вот ведь до чего дошло.
Сколько в этой жизни было хлопот и суеты. А ведь он так старался, чтобы их было как можно меньше. Но с первой минуты жизни… а что было первой минутой его жизни? Конечно, тот момент, когда он увидел Ариадну в белом платье на самом верху лестницы в странной квартире Тарло в Одессе… С первой минуты жизни все у него не складывалось. Все превращалось в проблему, и проблемы эти не решались, а падали нерешенные в пропасть, как искореженные куски железа. И столько лежало на дне его жизни этих вопросов, запутанных и неразрешимых. В сущности, он не знал, зачем женился на Зосе, а еще меньше знал, почему потерял ее. И почему после этой потери все пошло не так, как надо. Нелепые путешествия, во время которых перед глазами стояла улыбка маленькой Мальвинки. Не только нелепость, но и преступление! Те страшные дни в Испании. И смерть Ариадны.
Тут он содрогнулся, ибо жизнь, которая распростерлась перед ним как нечто чужое, безразличное и скучное, вдруг снова стала его собственной жизнью и крепко схватила за горло. Ариадна, лежащая под автомобилем, который бесстыдно изорвал и задрал ей юбку, лежащая в красной луже с открытыми, но уже мертвыми глазами, застывшими, как у застреленного зайца, не могла стать чем-то чужим и далеким. Она настолько глубоко вошла в жизнь Януша, что была неотделима от его «я». Он не мог ее отторгнуть, не мог из-за нее обрести своей невинной молодости, вернуть легкость прогулки между Маньковкой и Молинцами. Всюду, где бы он ни шел — хотя бы даже дубравой молодости, — он шел со всеми этими смертями за пазухой.
Один Янек Вевюрский остался где-то в стороне, не торчал в его жизни, как колючка, вонзившаяся в ладонь, и только о нем одном подумал Януш, продолжая шагать, почти с радостью. Он испытывал облегчение оттого, что — разумеется, не в его жизни, а вообще где-то — существовал такой человек, со светлым чубом, голубыми глазами и этим ласковым словом.
— Дорогой, — снова повторил Януш.
И вдруг ржавые дубы, словно по воле волшебного заклятья из «Тысячи и одной ночи», превратились в зеленые, весенние. И Януш, уже давно шагавший по лесу, рассердился: «Почему, черт побери, я не вижу этой Маньковки?» И лишь когда дубрава поредела и Мышинский, выйдя на опушку, увидел среди леса широкую котловину, где дымили хаты Люцины, он заметил, что его окружает осенний пейзаж.
Бабы остановились у изваяния Мадонны на перекрестке и делали ему знаки, чтобы он обошел деревню. Одна из них пошла межой к лесу, лежавшему за деревней, а другая своим легким, цыганским шагом направилась к дому, из трубы которого подымался высокий, кудрявящийся столб дыма.
Младшая миновала дворы и за деревней тоже свернула к лесу. Пуща была здесь не такая старая, и деревья росли плотнее.
Когда Мышинский ступил под сень листвы, лес показался ему таинственным. Попросту он отдавал себе отчет в том, что постепенно приближается к месту расположения партизан. Однако шел по этим зарослям еще минут сорок пять; уже ни о чем не вспоминал и не раздумывал. Следил только, как бы не отстать от женщины, платок которой снова мелькал то здесь, то там между деревьями. Вперемежку с дубами тут росли сосны, попадались и высокие, старые, старше всего леса, липы.
«Нелепо, что она по-прежнему идет впереди меня, — подумал Януш. — Здесь мы могли бы идти уже вместе».
И вдруг ему захотелось — благо чувствовал себя молодым и свежим — пройтись вот так зеленым лесом с этой женщиной, шагать рука об руку, бездумно шутить и смеяться над чем попало. Одним словом, быть молодым. Мог бы даже и месяц посветить — как в цыганском романсе{91}, — ведь нынче вдобавок ко всему еще и полнолуние…
На прощанье шаль с каймою
Ты на мне узлом стяни:
Как концы ее, с тобою
Мы сходились в эти дни…
Ему стало бесконечно жаль утраченной молодости и утраченной любви. Хоть он и подумал в утешенье себе, что не было у него ни настоящей молодости, ни настоящей любви… Ни с кем он не был так крепко связан, как концы шали на груди. Ядвига? Он не любил Ядвигу. Геленка пришла слишком поздно. Да, вне всяких сомнений, теперь он видел вполне отчетливо — или это только мнимая отчетливость — что так и не познал настоящей любви. А может, и иначе: не изведал любви счастливой. Это большая разница. Вечно все либо не удавалось, либо повисало в пустоте. В тот, единственный раз, когда Зося поцеловала его в губы, тотчас же после свадьбы, он ощутил какую-то особую тревогу. Но это уже никогда не возвращалось. Может, это вовсе и не было счастьем? А то, что было у него с Ариадной, погребено во прахе забвения, в пепле времени, в серой нынешней повседневности — он уже не помнил этого.
Это было давно,
Я не помню, когда это было…
Может быть, никогда?
Может, никогда не было?
— Не было? Ну и слава богу, что не было, — громко сказал он самому себе. — Не было Ариадны, не было любви, не было смерти. Не было смерти Ариадны, белого «линкольна», лужи крови. Что лучше? Чтобы не было ни любви, ни смерти? Или чтобы была огромная, прекрасная любовь — а потом смерть?
В эту минуту он наткнулся на свою младшую спутницу, которая разговаривала с партизаном. Он, кажется, требовал какого-то официального пропуска, а женщина, по-видимому, решила взять горлом.
— Мне велели привести, вот и привела, — бойко тараторила она. — Это помещик из Коморова, он должен потолковать с вашими англичанами. Ну пустите же нас, Христа ради! Невесть какие церемонии устраиваете.
Януш приблизился к молодому партизану. Это был невысокий блондин, красавчик с удивительно плебейским лицом. У него были большие голубые глаза и пшеничные бакенбарды. Янушу человек этот показался жестоким, и он сразу почувствовал к нему антипатию.
— Ступайте вперед, — резко сказал он наконец Янушу. — По этой тропинке, прямо.
И повел его, как на расстрел.
Так дошли они до изгороди, за которой стоял домик лесника, небольшой, выкрашенный бурой краской, крытый гонтом. По двору сновали какие-то весьма непрезентабельные с виду люди.
Скрипел колодезный журавль.
«Как у Сенкевича», — подумал Януш.
К ним подошел пожилой партизан. Януша провели в какую-то странную пристройку, похожую на дровяной сарай или кладовую. На стенах висели уздечки и хомуты. Обладатель бакенбардов задел на ходу бубенчики — они зазвенели, напомнив о зиме и катанье на санях. Стояли здесь и винтовки.
— Эй, ты, — окликнул пожилой кого-то из пробегавших по двору, — приведи-ка тех барчуков в оружейную мастерскую.
Януша усадили на табурет у стола, вернее, у станка, на котором ремонтировали, очевидно, и хомуты и винтовки. Тут валялись обрезки черной кожи, грязная пакля, шомполы и ржавые шурупы.
— Присядьте здесь, — сказал пожилой партизан, между тем как молодой стал на страже у дверей. Это не понравилось Янушу.
— Видите ли, — продолжал его собеседник, — им надо растолковать, что сегодня или завтра прибудет самолет, приземлится на шоссе, тут, неподалеку, и что они должны сесть и уехать. И что полетят они в Россию, матушку-Расею, понятно? И чтобы они не воображали, что их собираются доставить в Лондон, к английскому королю под крылышко. Ничего подобного. Пусть и не мечтают.
— А откуда они тут взялись? — спросил Януш.
— С неба упали, — сказал пожилой.
Вдруг отозвался часовой, тот, с бакенбардами. Голос у него был хриплый и очень неприятный:
— Я бы посоветовал вам прекратить эти расспросы.
Януш обернулся к нему, крайне удивленный.
— Это вы мне говорите? — осведомился он.
— А то кому же! — грубо ответил партизан. — Может, вашей мамаше?
— Успокойся, Збышек, — сказал пожилой, который явно почувствовал себя неловко. — Ну чего ты задаешься?
Но в эту минуту ввели двух «барчуков». Действительно, вид у них был такой, словно явились они прямо с Пиккадилли. Один был рослый, светловолосый, с коротеньким носиком, вылитый лорд Дуглас. Ангелочек. Второй, пониже и потемнее, с черными глазами, казался более мужественным. Они стали возле станка и дружно поклонились Янушу.
— Cood afternoon[80], — произнесли оба одновременно, как благовоспитанные дети.
Януш с трудом сдержал улыбку.
В этом странном и жестоком мире, среди закаленных и грубоватых партизан, каждый день находящихся на волосок от смерти, благовоспитанные англичане действительно выглядели не только смешно, но и трогательно. До чего же они были уверены в своей ценности.
У одного шея была повязана пестрым шотландским шарфиком, у другого из кармана френча торчал небольшой томик в сером сафьяновом переплете. Библия или стихи?
«Наверняка «Потерянный рай» Мильтона», — подумал Януш и сказал:
— Боже мой, господа! Откуда вы взялись? И что тут делаете? Вы должны сматываться отсюда при первом же удобном случае. На днях вам как будто представится такая возможность. Не разводите церемоний, садитесь в самолет — и до свиданья!
— All right[81], — сказал брюнет, — но мы требуем, чтобы нас как боевых офицеров отослали в Англию.
— Хорошо, хорошо, — согласился Януш. — Я вас понимаю, но надо же считаться с возможностями. С Англией нет связи…
— Но мы не хотим в Россию, — возразил блондин и жалобно взглянул на Януша.
— Если уж нельзя отправить нас в Англию, то мы предпочитаем остаться здесь, — сказал брюнет.
— Но сейчас идет война, — увещевал их Януш. — Вы не можете здесь оставаться.
— Почему?
— Потому что здесь опасно.
— Почему?
Януш развел руками.
— Почему! Почему! Неужели вы совершенно не понимаете своего положения?
В эту минуту часовой у дверей снова забыл о своих служебных обязанностях и подошел к столу. Резко обратился к Янушу:
— Ну что вы так долго им втолковываете? Молитве их учите, что ли? Вы должны им объявить, что они поедут в Россию, и точка.
Януш бросил разгневанный взгляд на юнца с баками и тоже повысил голос:
— Я говорю с ними так, как считаю нужным! А если вы не доверяете мне, нечего было меня вызывать.
— Чего они от вас хотят? — испуганно спросил блондинчик. — Этот солдат, — он показал на часового, — нам очень неприятен.
— Перестань, Збышек, — снова принялся успокаивать часового пожилой партизан, который привел сюда Януша. — Отвяжись и не задавайся.
— Не стал бы я доверять такому, — буркнул Збышек и отступил к дверям.
Януш обратился к английским летчикам со всей учтивостью, на какую был способен:
— Увы, господа, я не могу продолжать разговор с вами. Мне было поручено сообщить вам, что вы должны выехать при первой же возможности. Полагаю, что вам следует подчиниться. У вас нет выбора. А упорство в данном случае нежелательно.
— Что это значит? Почему нежелательно?
— Это значит — опасно, — решительно заявил Януш.
— Это значит, что нас могут убить? — спросил чернявый.
— С ума ты сошел! — напустился на него блондинчик. — Ведь мы же офицеры королевских военно-воздушных сил и находимся среди союзников. Здесь нам не может грозить никакая опасность.
— Ну, а если немцы окружат этот лес? — вышел из терпения Януш. — Если они начисто перебьют весь этот партизанский отряд, тогда что? Советую, господа, подчиниться. Вы находитесь в оккупированной стране. Вы как бы в плену…
— Мы находимся среди друзей, — отчетливо произнес блондин-идеалист.
— Разумеется, но… — Януш развел руками, — но моя миссия окончена. Больше мне нечего добавить. — И он обратился к партизану, который привел англичан: — Я кончил.
Тот звонко хлопнул себя по бедру.
— Ну, шагом марш, — скомандовал он англичанам. — Пошли.
У «барчуков» головы снова наклонились, как у двух китайских болванчиков.
— Good bye![82] — произнесли они одновременно и вышли спокойным, ровным шагом из «арсенала».
Януш изложил содержание беседы с англичанами пожилому партизану, который казался ему наиболее рассудительным из всей этой компании.
Партизан выслушал его и тут же вышел.
Тогда Януш обратился к типу с бакенбардами, который продолжал стоять на страже у дверей:
— Моя миссия закончена. Можно идти домой?
— Погодите, — мрачно ответил тот и, к величайшему изумлению Януша, тоже вышел, оставив его одного среди хомутов и винтовок. Пропадал он довольно долго.
«Вечно теряешь время», — вздыхал Януш.
Наконец приплелся Збышек с бакенбардами и проговорил даже с некоторой грустью:
— Ну, теперь все. Больше вы никому не нужны.