Так получилось, что Анджей выехал из Варшавы поздним поездом и до Пустых Лонк добрался вечером, к полуночи. Повозка тихо подкатила к крыльцу. Навстречу вышел один Франтишек, сонный и зевающий, и, забрав чемодан, сказал:
— Тете Михасе что-то неможется, а пани Эвелина уже легла.
В доме была полная тишина. Анджей торопливо съел оставленный ему ужин и вышел на крыльцо. Крыльцо в Пустых Лонках напоминало скорее беседку — оно не выступало вперед, а уходило вглубь, как бы связывая два крыла дома. По бокам оно все заросло диким виноградом, а в середине была открытая площадка с видом на высокие деревья. Но сейчас ночь была темным-темна — и на крыльце и снаружи. Видимо, собирался дождь, и звезд не было видно. Духоты, правда, не чувствовалось. Ночь дышала свежестью и ароматом. Последнее сено (за парком, а может быть, уже на сеновалах), выкошенные поляны, огромные, покрытые цветом липы и, наконец, сама земля, сухая и истомившаяся от жажды, — все источало летнее благоухание.
Анджей присел на ступеньку, стараясь проникнуть взглядом сквозь темноту, окружающую старый дом, но так ничего и не увидел. Слышал только время от времени, как ветер, стараясь подготовить мир к приближающемуся дождю, рывком сгибал вершины деревьев — и вновь над макушками их воцарялась тишина. Анджей глубоко втягивал эти запахи и прохладный, уже сыроватый воздух. Даже чувствовал бальзамический воздух где-то в животе. Он был сейчас безмерно счастлив.
Вот он и добился своего. Антек каждый год ездит в горы, все лазит там, таскает с собой котелки, рис и флиртует с патлатыми девицами в штанах; Геленка с матерью собрались к морю. Его тоже тянуло и в горы и к морю, и все же он решил провести первое «свободное» лето в Пустых Лонках. Тут ему всегда нравилось больше, чем где бы то ни было, он привязан был к этому дому, к бабке, к тете Ройской. А кроме того, он знал, что сможет совершать одинокие прогулки, располагать просторной комнатой в башенке — ведь надо же подумать и о том, что ожидает его в будущем. Он иронически улыбнулся при этой мысли, но все-таки…
Впереди ждала его жизнь, целая жизнь, которая уже начиналась. Она приближалась к нему сейчас из темной ночи, а он никак еще не мог постичь этого. Большое, черное, бесформенное и шумящее, как ветер, порывами бьющий в кроны кленов и лип. Какая же она, какой она будет, эта жизнь? И сколько лет будет длиться? И каково это, когда время уходит и человек стареет?
Никогда нельзя представить себе, как достичь зрелости, преодолеть самый высокий порог, нельзя представить, каково это, когда человек стареет. Вот и Анджей не представлял себе. И все же это страшно интересовало его и так хотелось об этом знать.
— Еще узнаю. Потом, — произнес он шепотом.
Спать не хотелось, ведь завтра с утра его захватит обычный распорядок деревенской жизни, и тогда уже не придется думать об этом. Нет, сейчас перед ним черная, теплая ночь, и ночь эта дана ему, чтобы подумать о громадном, черном океане, в который он, как и любой юнец, выплывает безоружным и неподготовленным.
Ему отпущено только несколько часов ночного одиночества, отданных «фаустовским» размышлениям, как называл их дядя Эдгар. Анджей слышал иногда разговоры матери с дядей Эдгаром, и все, что говорил Шиллер, производило на него большое впечатление. Только он очень редко позволял себе «фаустовские» мысли. Вопреки внешности, Анджей был очень сосредоточенным человеком, разные бесплодные науки, которые приходилось зубрить ради экзаменов на аттестат зрелости, отнимали у него много времени, да еще несколько часов уходило на легкую атлетику. Такого вот окна для размышлений, как сейчас, у него давно не было, и поэтому так приятно было вместе с ароматным воздухом вбирать серьезные, взрослые мысли. И он упивался ими, как водкой или первым поцелуем, когда, кроме самого действия, безумное удовольствие доставляет сознание, что он уже может это делать, что уже может так думать, что он уже достаточно взрослый.
Старый пес Латек вынырнул из тени и тихо положил голову ему на колени. Это хорошо, когда рядом пес, и Анджей подумал, что каждый год будет приезжать в Пустые Лонки и с каждым годом будет становиться все умнее и опытнее, все совершеннее и благороднее, и только чувство любви в сердце всегда будет неизменным.
— Никогда никуда я не буду ездить, только в Пустые Лонки, — сказал он Латеку, гладя его теплую, словно за день нагретую солнцем, голову.
И он почувствовал в темноте ночи, как его натренированное легкое тело впитывает в себя ток тени и ветра, и все, что вокруг, как он сливается с мимолетным шелестом и с беспредельной тишиной, которая простиралась далеко-далеко — за лес, в поля и далеко в высь, где мчались тучи; чувствовал себя единым с молчанием, теплом и ароматом.
Одновременно он чувствовал, что тело его требует какого-то дополнения, чего-то взыскует, так же как взыскуют ответа все его «фаустовские» вопросы. И несмотря на то, что он спокойно сидел на ступеньке крыльца («на ступеньке ночи», — подумал он) и гладил голову старого, молчаливого пса, он бросал в темноту шумящего парка настойчивый и важный вопрос. Он взывал о чем-то, на что ни ночь, ни ветер, ни парк, ни аромат не отвечали.
Но он знал, что они могли ответить, только не хотели. И знал, что в этом шуме есть много такого, от чего у него могла бы закружиться голова.
«Завтра будет обычный день, — подумал он, — но сегодня эта ночь вплоть до утра моя, и никто ее у меня не отнимет. Я должен бодрствовать и слушать, как дует ветер и хлещут ветви, должен бодрствовать и слушать, как во мне что-то растет и переливается.
Кровь? Любовь? И кто меня слушает? Природа? Бог?»
Пришел старый Франтишек и потрогал его за плечо.
— Спать пора, сударь.
Но Анджей отослал его, сказав, что сам замкнет двери (запирались они на большие старомодные засовы). И просидел в одиночестве до той поры, пока не стали отчетливо вырисовываться очертания деревьев на светлеющем небе и не застучали первые тяжелые капли теплого дождя.
— Этой ночи никто у меня не отнимет. Это начало жизни, — произнес он, поднимаясь.
Закрыв двери на засов, он прошел через гостиную в свою башенку, где стояла простая деревянная кровать. Здесь он съел клубнику со сливками, которую, очевидно, приказала поставить ему «на сон грядущий» бабушка Михася, разделся догола и укрылся тонким одеялом.
«Какая ночь», — подумал он, засыпая каменным сном.
Проснулся он довольно поздно, и все выглядело уже по-обычному. На дворе шел дождь. В столовой стоял только один его прибор, и в конце длинного стола сидела маленькая Зюня, дочка Валерека, девочка лет пяти, со своей воспитательницей, панной Вандой — особой небольшого роста, но строгой на вид. Гувернантка очень холодно ответила на поклон Анджея, а девочка уставилась на него хмурым взглядом своих черных глаз. Анджей спросил, встали ли уже тетя и бабушка, на что панна Ванда ответила, что тетя занята по хозяйству, а бабушка последнее время не встает с постели.
И как будто только для того, чтобы опровергнуть эти слова, появилась тетя Михася, в халате, такая маленькая, сухонькая. Анджей заметил, что она очень изменилась с той поры, как уехала из Варшавы. Особенно бросилась ему в глаза ее желтая кожа неестественного, глинистого оттенка.
Он поцеловал бабушке руку.
— Вы что, тетя, прихварываете? — вежливо спросил он. Пани Сенчиковская не разрешала звать себя бабушкой, и потому для всех внуков была «тетей».
Тетя Михася махнула рукой.
— Ну как там дома? Все здоровы? — спросила она, садясь рядом с Анджеем.
Анджей ответил, что все разъезжаются в разные стороны, потом замолчал.
— А отец?
— Отец занят. Может быть, приедет сюда денька на два.
— Хорошо бы. Мне хочется его повидать, — как-то многозначительно сказала тетя.
— Спасибо за клубнику. Это вы, верно, поставили?
— Велела поставить. Это же последняя. Поздний сорт — черненькие. Сладкая, как сахар. Но больше уже нет.
— Жалко.
— Сейчас малина пойдет. Верно, панна Ванда? Эвелина мне говорила.
Панна Ванда пробормотала что-то невнятное. Анджей удивился было, почему это гувернантка относится к нему так недоброжелательно, но тут же перекинулся мыслями на другое.
— Вы не выходите, тетя? — спросил он.
— Нет. Лежу теперь целый день. Но мне уже лучше.
Вошла Ройская. В полотняной шляпе, светлом платье с черными цветочками, в черных митенках, со связкой ключей, она показалась Анджею воплощением безмятежного лета.
— Немножко промокла, — сказала она, когда Анджей поцеловал ей руку. — Вот что, дорогой, в амбаре овес перевешивают. Правда, там Козловский, но я хотела бы, чтобы ты побыл там до обеда. Запиши только круглый вес. И больше ничего. Завтра евреи из Седльц должны за ним приехать.
Тетя Михася покачала головой.
— И как только они не боятся, — шепнула она.
Ройская вскинулась:
— Михася, дорогая, почему ты спустилась? Так ужасно вчера себя чувствовала, а сегодня вдруг встала… Ты же бледная как полотно…
— Анджея хотела повидать.
— Анджей хороший внук, он, конечно, поднялся бы к тебе. Хотя бы для того, чтобы поблагодарить за клубнику, из-за которой ты нам вчера все уши прожужжала.
Тетя Михася встала.
— Эвелина, — спокойно сказала она, — я не узнаю тебя. «Уши прожужжала», quelle expression![4]
Анджей выбежал во двор. Дождь был мелкий, моросящий, и на волосах его осели прозрачные капельки. В амбаре было сумрачно и сыро. Козловский, низкорослый, пузатый брюнет с глазами навыкате, которые он непрерывно таращил, вскидывая голову, встретил Анджея радостным возгласом.
— А, привет, привет! — закричал он, протягивая ему руку.
Анджей смутился. Умения «досматривать по хозяйству», которое всегда поражало его в тете Эвелине, у него не было. Каждый раз, когда приходилось что-то перевешивать, подсчитывать, записывать, что так или иначе говорило о недоверии к работникам, которых словно подозревали в воровстве, он чувствовал себя страшно неловко. Но Козловский сам облегчил его положение.
— Графиня, — так он всегда называл Ройскую, — с самого утра записала пятьдесят шесть мешков, которые мы успели перевесить. Извольте, вот вам бумага и карандаш. В каждом мешке по пятьдесят кило. Подсчитать проще простого. Лучше всего ставить палочки, а потом каждый десяток перечеркивать, вот и пятьсот кило сразу.
— И много этого овса? — спросил Анджей, стараясь придать своему голосу как можно более деловитый тон.
— А вот он весь. Тонн двенадцать. Но на завтра нужно только пятьдесят центнеров.
Анджей оглядел просторный амбар. Закрома с овсом находились в глубине, там высились огромные пирамиды золотого, чистого зерна, которое так приятно — по-иному, чем рожь, — шуршало, когда в него погружали деревянный совок. Работали здесь пять девушек. Одна насыпала зерно совком в подставленный мешок, а другие подхватывали его и оттаскивали к стене, где уже стояли мешки. По дороге они ставили мешок на десятичные весы и, ловко закрутив свободно свисающий верх, засовывали его в середку мешка. Зерно ссыпалось с этих пирамид и шуршащей массой заливало ноги девушек.
Козловский стоял возле весов, неуклюжими пальцами передвигал гирьку и либо отсыпал овес небольшим совочком в стоящую рядом кадку, либо, если был «недовес», немножко подсыпал. Широко расставив ноги в высоких сапогах, он то приосанивался и громко считал вслух, то болтал с девушками и Анджеем. А болтун он был изрядный.
Анджей стоял возле взвешенных мешков и каждый раз, как только подтаскивали новый, ставил в записной книжке палочку.
Между тем дождь усилился и шумел на дворе вовсю.
— Шестьдесят, шестьдесят один, — считал Козловский. — Пошевеливайтесь, девчата, — кричал он, прерывая счет, — а то паничу записывать нечего! Соскучится он тут с вами.
— Ну зачем вы так, — тихо, хотя и с усилием, сказал Анджей, чувствуя, что краснеет до корней волос.
— Да, скучно с вами паничу. Здесь, в амбаре. Зато в парке под каштанами небось не заскучал бы. Это уж точно!
И Козловский захохотал, звучно и плотоядно.
— Что, не так? Ну, пошевеливайтесь, пошевеливайтесь! Сегодня дождь льет, не до каштанов, ничего уж тут не попишешь. В другой раз панича кликните, авось придет.
— Это уж пусть он нас зовет, а не мы его, — весело откликнулась одна из девушек, та, что с большим совком.
— Да перестаньте же вы, пан Флориан, — взмолился потихоньку Анджей.
— Нас уже предупреждали, хо-хо! — продолжал смеяться Козловский. — Шестьдесят пять, шестьдесят шесть… Ну где же там шестьдесят седьмой? Пошевеливайтесь, до обеда сто мешков надо навесить. Так вот, тут уже барышня Ванда девчат предупреждала, что приедет такой красивенький барин из Варшавы, этакий черноглазый. Так вот, чтобы наши девчата не смели с ним заигрывать!.. Хо-хо! Барышня Ванда уж так за наших девчат тревожится, ведь ей хотелось бы, чтобы все старыми девами остались, вроде нее. Ну, ну, пишите шестьдесят восемь, шестьдесят девять.
— А кто ее там знает, сама-то она барышня или нет, — снова откликнулась та, что с совком, самая разговорчивая. И только по тому, как неестественно громко она это говорила, видно было, что девушка пытается преодолеть свою застенчивость.
— Ты, Яся, не пищи там, а знай подсыпай овса этим горлинкам. Ну, живей, живей!
Но не бойкая Яся обратила на себя внимание Анджея. Одна совсем молоденькая девушка, из тех, что таскали мешки, была чудо как хороша. Невысокая, стройная, темненькая, с нежным румянцем и с такой приятной, умной, трогательной улыбкой, особенно в глазах. Каждый раз, подтаскивая мешок и ставя его к остальным, она бросала взгляд на Анджея. Тот даже отводил глаза.
«Постыдился бы, — принялся он выговаривать самому себе, — сельская батрачка — это же бессовестно. Точно в книжках Вейсенгофа. Барчук и поселянка, просто позор!»
Девушки называли ее Касей. Подружка, с которой они вместе несли мешок, даже прикрикнула на нее:
— Ну, ставь, и пошли. Чего уставилась? Панича не видала? Каждый год приезжает.
— Она новенькая, — откликнулась из глубины Яся, — никогда еще панича из Варшавы не видала.
— Вот еще! — фыркнула, точно кошка, Кася и побежала за новым мешком.
— Из Варшавы, не из Варшавы — это дело десятое, — продолжал свое Козловский, уравнивая носики весов и как будто изображая растопыренными пальцами бабочку, — а уж с паничем вы поосторожнее. Жениться не станет.
— А чего бы нет? — откликнулась Яся. — Нынче мода такая! Из Варшавы — трубочист, из трубы — невеста!
Остальные закатились смехом, хотя поговорка была совершенно бессмысленная. Видимо, что-то она значила для этих девушек.
Вдруг перед амбаром раздался какой-то шум, топот — и влетел промокший парень в полотняной рубахе.
— Папа, из Седльц приехали! — крикнул он с порога, после чего ущипнул первую попавшуюся девушку, точно выполняя необходимый ритуал.
— Да побойся ты бога, Ромек, бессовестный! — прикрикнул Козловский, но видно было, что поведение сына ему по душе.
Ромек поздоровался с Анджеем.
— Давайте, папа, я буду взвешивать, а вы ступайте. Они ведь приехали только прицениться и тут же уедут.
Козловский ушел, и сразу вся работа остановилась. Яся сняла с головы платок и принялась перевязывать его по-новому. Кася, как зачарованная, не сводила с Анджея глаз. Остальные стояли возле закрома.
— Кабы вы знали, девки! Пан Валерек в Седльцах этакую партию сколачивает — ух ты! Собирает своих парней, а те охраняют его. Ходит только с двумя из них, а уж одеты — чуть не в мундирах. Сапоги, штаны светлые, тужурки не то серые, не то синие. Ясь Биневский уже пристроился к ним… Парни все на подбор.
— Полиция, что ли, какая? — спросила Яся.
— Хуже еще. Парни — во!
— Чистые гитлеры, — сказала Кася.
— Ну и как же, — спросила обеспокоенно Яся, — с гитлерами мы будем или против гитлеров?
— Война-то будет? — спросила Кася опасливо и невольно взглянула на Анджея.
Вернулся Козловский.
— Вижу, немного вы тут взвесили, — ехидно заметил он. — Ну, сколько там, сударь?
— Семьдесят три! — громко откликнулся Анджей, радуясь, что и от него есть какой-то прок.
— Ну, поехали дальше, пошевеливайтесь, девчата, пошевеливайтесь!
Ромек подошел к Анджею.
— Ну как там твоя скрипка?
— Ничего, играю. Раз в неделю езжу в Седльцы к учителю.
— И разучиваешь?
— Разучиваю. Только аккомпанировать мне некому.
— Приходи вечером к нам. Сыграем.
— Ладно. Приду.
Анджей и не заметил, как зазвонили к обеду. Он медленно направился к дому: все еще шел дождь, и дорожки в парке раскисли. Розы перед домом посвежели. Резко пахло мокрой листвой.
Только сейчас Анджей распаковал свой чемодан, поставил на полку несколько привезенных книжек и разложил в шкафу белье.
«Хоть теперь Антек не будет у меня все раскидывать».
Его позвали обедать. Тетя Михася обедать не вышла. Ройская была недовольна тем, что пришлось взвесить шестьдесят центнеров овса, а не пятьдесят, и не хватало мешков. Анджей во всем этом не очень разбирался. Он внимательно поглядывал на строгую панну Ванду (это была приятельница панны Романы, которая воспитала Антека и Анджея, а теперь занималась Геленкой) и гадал, почему она разговаривала с девушками о нем и что бы это могло значить.
Ройская попросила его, чтобы после обеда он отнес бабушке черный кофе.
— А ей можно черный кофе? — спросил он заботливо.
— Конечно. Даже нужно. У нее сердце слабое.
Бабушку Анджей застал в шлафроке на диване.
— Ох ты, дорогой мой, какой ты у меня хороший. А мне вот хуже стало после того, как я спустилась к тебе.
— Вот видите, — сказал Анджей, ставя чашку и насыпая в нее сахар. — Ведь тетя Эвелина говорила, что не надо было вам вставать.
Тетя Михася довольно бодро принялась за кофе.
— Ах, мой мальчик, я так мучаюсь.
Анджея уже слегка стали раздражать все эти «Ох, дорогой мой» и «Ах, мой мальчик».
— А что такое с вами? — спросил он, садясь рядом.
Вопрос был задан несколько грубовато, но здоровьем тети Михаси никто особенно не интересовался, так что она была благодарна и за это. Вопрос Анджея даже растрогал ее.
— Сама не знаю, дорогой. Слабость какая-то, одышка. Как пошевелюсь, так и давит что-то в груди.
— А доктор что говорит?
— У доктора я еще в Варшаве была. Тайком от мамы — что ей со мной возиться! У нее, бедненькой, и без того забот хватает.
— Ну и что?
— Покачал головой, капли прописал. От сердца. Только ведь не в одном сердце дело. Тут все вместе, просто старость уже. — В голосе тети Михалины послышались слезы.
— Ну, вечно вы, тетя, про свое, — неловко попытался успокоить ее Анджей.
— Твой отец так добр ко мне. Право, уж так добр, что родной сын не мог бы лучше быть…
— А сюда доктор приезжал?
— Да уж Эвелина беспокоится, через день посылает лошадей в Петрыборы за доктором. Тот меня все время слушает и говорит одно и то же: «Покой вам нужен, пани Сенчиковская, покой». А у меня тут и так полный покой. За Олю я спокойна. Твой отец очень хороший человек…
Анджей улыбнулся и откинул черные вихры, падающие на глаза.
— Я это и сам знаю, к чему вы, тетя, все время повторяете?
Тетя. Михася слегка поджала губы.
— Да. Ты знаешь. — И тут же добавила: — Впрочем, ты уже большой мальчик. Так вот, не все ценят достоинства твоего отца.
Анджей пожал плечами.
— Не хватало еще из-за этого переживать, — вздохнул он.
Но тетя Михася не сдавалась. Видимо, ей нужно было высказать что-то важное.
— Даже самые близкие не знают настоящей цены твоему отцу, — выразила она то же другими словами.
Анджей поерзал на своем креслице, стоящем возле бабкиной постели.
— Что вы, тетя, хотите этим сказать?
Тетя Михася досадливо поморщилась.
— А то, что твоя мать не очень ценит отца.
— Ну что вы говорите, тетя, ведь она же, его жена. Двадцать лет женаты.
— Да, но твоя мать никогда не любила его.
— Это вам так кажется, — засмеялся Анджей. — Откуда вы можете знать?
— Ах, дитя мое, ведь она была обручена со Спыхалой.
— Со Спыхалой? Это с тем, из министерства иностранных дел? Что вы говорите? Вот забавно!
— Не так уж забавно.
— Очень забавно. И у меня мог бы быть другой отец!..
На этом разговор кончился. Анджей поцеловал бабушку в лоб и пошел к себе. Разложил учебники и начал кое-что просматривать. Дождь не унимался, хотя Анджей то и дело поглядывал на низкие тучи, ползущие над самыми верхушками кленов и белых тополей. Там, на дворе, было все то же самое, и он вновь возвращался к математике. Ему нравились математические дисциплины. Поступать он собирался в политехнический, конкурс на архитектурный факультет был большой. Потом Анджей прикрепил к чертежной доске ватман. Экзамена по рисованию он боялся, тут он был полнейшим самоучкой и даже не знал, как приняться за дело.
К полднику приехал ксендз Ромала. Он очень постарел, но, как обычно, рассказывал о последних свадьбах, оглашениях и крестинах. Вот на днях двое захотели оглашение сделать, органист было принял и записал, но ведь он-то, ксендз, знает их, ему-то ведомо, что они в дальнем родстве. Так легко со свадьбой не получится. Уж он-то в деревне всех наперечет, как своих детей, знает. Всех по имени и фамилии помнит.
— Ну а ты как? — обратился он к Анджею. — Придешь к мессе прислуживать?
— Большой я уже, — непринужденно засмеялся Анджей. Ксендз Ромала ему всегда нравился.
— Почему это большой? И постарше тебя прислуживают. А министрантуру еще помнишь?{14}
— Помнить-то помню, только вот звонить так и не научился.
— Как же так? Ты же отменно звонил.
— Это не я, это Антек. А я никогда не умел, — засмеялся Анджей.
— Ну, научишься.
— Простите, ваше преподобие, а что сталось со Стефаном? — спросил вдруг Анджей.
— В Седльцах он сейчас, у пана Валерия, — быстро проговорил ксендз, внезапно замолчал и кинул беглый взгляд на Ройскую, которая возилась с кольцом для салфетки.
— Разогнулось, надо будет отдать в кузню. Там щипцами выправят.
— А как там Алюня? — снова спросил Анджей.
Ксендз сделал вид, что не слышал вопроса.
— Живет с сестрой здесь, в деревне, — сказала Ройская. — Можешь его навестить.
Ксендз удивленно посмотрел на Ройскую. Потом взглянул на конец стола, где сидела Зюня с панной Вандой, и спросил:
— Вот это и есть дочка пана Валерия? Очень на отца похожа…
Зюня не была похожа на отца. Анджей уже знал, что ксендз Ромала каждый раз задает один и тот же вопрос, желая тем самым подчеркнуть, что он не крестил этого ребенка. Дело в том, что Валерек окрестил дочку в Седльцах у православного попа. И брак с Климой у них был только православный.
Полдник окончился быстро. Выйдя на крыльцо, Анджей, к своему великому изумлению, увидел в конце садовой аллеи зеленую полосу неба. Дождь прекратился, и завеса туч быстро сползала к горизонту. Длинная ровная черта отделяла теперь скопление туч от чистого неба. Вскоре половина неба стала серой, половина — зеленой. В парке слышался только шелест скатывающихся с листка на листок капель.
Анджей собрался пойти на двор, но в эту минуту почувствовал в своей руке крохотную ручонку Зюни.
— Пойдем, — сказала она, — я покажу тебе моих детей.
В вестибюле небольшая доска отгораживала угол. За этой загородкой стояла воткнутая в горшочек еловая ветка, а вокруг горшочка сидели в кружок, подняв руки, куклы.
— Это у них сейчас елка, — пояснила Зюня.
Анджей указал на первую с края куклу.
— Как зовут эту куклу?
Зюня смутилась, не зная, что сказать.
— Как же это ты не знаешь, как зовут твою куклу?
Зюня что-то зашептала. Он пригнулся к ее губам.
— Эта не кукла, это человек. Это моя дочка.
— Ну и как же твою дочку зовут?
— Геня, — шепнула Зюня.
Куклы назывались: Геня, Стася, Имогена и Боб. Боб был негритенок.
Анджей присел возле кукол и развел им руки. Теперь они как будто держались за руки, образуя круг.
— Это они вокруг елки поют.
Зюня пришла в восторг.
— Вокруг елки поют, — повторила она и затянула своим тонким, как паутинка, голоском какую-то рождественскую песенку.
Анджей собрался уходить.
— Не уходи, не уходи, — взмолилась Зюня.
— Мне надо идти во двор.
По дороге он пытался понять, почему разговаривал с маленькой Зюней так грубовато.
«Видимо, хотел выглядеть совсем взрослым. Ведь еще недавно я играл Геленкиными куклами и тетя Кошекова привозила мне всяких китайчат и негритят. А тут даже испугался, что меня увидят с Зюниными куклами».
И он улыбнулся.
«Ты хочешь быть совсем взрослым, дорогой мой Анджей», — произнес он про себя, но так и не прочувствовал полностью этих слов.
Идя по двору, он увидел выходящих из амбара девушек. Каси среди них, кажется, не было; он в этом не был уверен, но решил не оглядываться. И так старательно удерживался от этого, что вошел к Козловским с занемевшей шеей. Еще издалека он услышал скрипку Ромека.
Анджей и сам не знал, почему сюда забрел. Ведь он же уговорился с Ромеком, что тот придет к нему вечером поиграть. И все же невольно направился во двор. Остановившись на крыльце дома Козловских, он оглянулся. Парк стоял вымытый, зеленый и как будто озаренный собственным светом. Над деревьями вздымалось мокрое, салатного цвета небо, словно туго натянутый шелк. А ближе — уползающая туча, бледно-лиловая, холодная. Все было мокрое, холодное и сверкающее. И все предсказывало устойчивую хорошую погоду.
В доме Козловских никого не было, кроме Ромека. Ромек стоял посредине большой, низкой, заставленной мебелью комнаты и водил смычком.
Ромек ничуть не удивился, закончил пассаж и сказал:
— О, Анджей! Хорошо, что пришел. А я как раз упражняюсь, чтобы играть с тобой.
— Ну так играй.
— Нет, нет. Это сплошная жуть.
— Верно, — признал Анджей, оглядывая комнату.
Дом этот очень нравился Анджею. Тут было полно старой, простой дубовой мебели, на постелях множество подушек, куча охотничьих трофеев на стенах. Тут было тепло и пахло свежим бельем, лавандой, майораном.
— А что я тебе сейчас дам! — сказал вдруг Ромек, подошел к дубовому буфету и достал пузатый графинчик с водкой. Водка была зеленоватая, с какой-то плавающей в ней длинной травой. — Выпьем, — предложил он.
— Помилуй, я никогда водки не пью… — запротестовал Анджей.
Ему стыдно было сказать: «Я никогда водки не пил». Но Ромек уже налил две граненые рюмки чуть не до краев. Потом отрезал по куску черного хлеба на закуску.
Анджей нерешительно взял рюмку. Ромек сказал: «Поехали!» — и пришлось выпить все до дна.
Водка сильно отдавала травой зубровкой. Огонь заполнил рот и горло, ударил в нос. Анджей даже закашлялся.
— Понюхай хлеб, — посоветовал Ромек.
Анджей понюхал и почувствовал чудесный ржаной запах. Потом принялся есть хлеб, откусив от нижней корки, такой ароматной и осыпанной мукой. Жжение в горле быстро прошло.
— Пойдем погуляем, — сказал Ромек, пряча графинчик в шкаф. — Больше пить не будем, а то мама заметит.
— Я бы все равно не стал, противно.
— Пошли?
— Пойдем в деревню, к Алюне? — предложил Анджей.
— К Алюне? Зачем? — удивился Ромек.
— Так. Хочу навестить. Давно его не видал.
— К Алюне теперь не очень-то ходят, — как-то очень уж назидательно произнес Ромек, — но если хочешь, то пойдем.
Они пересекли двор, потом через парк вышли к деревне. Вдоль дороги стояли довольно ладные, частично с кирпичной кладкой домики. Перед домиками цвела красная фасоль и начинали уже распускаться подсолнухи.
Алюня с сестрой жили на самом конце деревни, справа, если идти от парка.
Он сидел у открытого окна. Это был рослый юноша с пышным и густым чубом черных как смоль волос, зачесанных назад. Он читал какую-то книжку, но, как только друзья остановились перед окном, быстро ее отложил. Анджею показалось, что книжка была русская.
— Как ты изменился, Алюня, — сказал Анджей, — ведь ты же был меньше меня.
— И теперь меня зовут уже не Алюней, а Алексием, — улыбнулся старый приятель. Зубы у него были белые, а голос низкий-низкий. Здороваясь, он подал им руку.
— Почему ты никогда не заходишь ко мне? — спросил он Анджея. — Ты же часто бываешь в Пустых Лонках.
Анджей не знал, что ему ответить.
— Кто это к тебе пришел? — спросила, входя в комнату из другой половины дома, сестра Алюни. В руках у нее было висящее на плечиках легкое красное в белый горошек платье.
— Это Анджей и Ромек.
— Какой Анджей?
— Анджей Голомбек.
Швея взглянула на Анджея. Она была гораздо старше брата, лет за двадцать — уже зрелая, несколько осунувшаяся женщина, но все еще красивая. Волосы такие же черные, как у Алексия, и большие голубые глаза. У нее было больное сердце.
— Входите, пожалуйста, — сказала она.
Приятели вошли в комнату. Анджей пожалел было, что пришел, подумав, что разговаривать будет не о чем. Зато Ромек любил поболтать.
— Какое платье красивое. Для кого это? — спросил он.
— Для Каси, — ответила с улыбкой Геня.
— Для Каси? Это для какой же Каси? Для твоей Каси, Алюня?
Алексий вспыхнул и сердито буркнул:
— Нет у меня никакой Каси.
Анджею стало как-то не по себе. В комнате стоял большой шкаф с книгами.
— Ого, сколько у тебя книг, — сказал он. — Ты что, в университете?
Алексий снова заулыбался.
— Нет. Сам занимаюсь. Да ты садись, Анджей.
Геня захотела угостить их чаем.
— Большущее вам спасибо, — сказал Анджей, — но я как раз после полдника. И ксендз Ромала у нас был, — обратился он к Алексию.
Тот ничего не ответил.
— Я его спросил о тебе, но он сделал вид, что не слышит.
— Еще бы, — буркнул Алексий.
— Ох, Алюня, Алюня, — вздохнула Геня.
— Значит, все-таки Алюней тебя еще зовут! — воскликнул Ромек.
— Ведь он же в семинарию собирался, на ксендза учиться. И как его ксендз Ромала уговаривал! Так уговаривал! — продолжала Геня. — И ведь решился было идти.
— А потом взял да и не пошел, — нарочитым басом отозвался Алексий.
— Вот то-то и оно, что не пошел, — сокрушенно продолжала Геня, раскладывая красное платье на кровати. — Жалко, ох как жалко.
— А мне не жалко, — откликнулся Алексий.
— И верно, — подхватил со смехом Ромек. — Ну что бы из него был за ксендз? Ведь он же за девками так бегает — пыль столбом.
Поболтав еще немного, они встали и вышли.
— А ты знаешь… — сказал Ромек, когда они уже довольно далеко отошли от дома, где жили брат с сестрой, — знаешь, он ведь коммунист. Потому ксендз Ромала так на него и злится. Знать его не хочет. Он-то ведь ему вроде воспитанника…
Сразу же после ужина пришел Ромек, и они с Анджеем немного поиграли. Оля старалась дать своим детям музыкальное образование. Антек так и не сделал никаких успехов и быстро отказался от занятий, не поддаваясь на уговоры матери и брата. Зато Анджей играл на рояле. Разумеется, систематически он не занимался и особого увлечения не проявлял, но с удовольствием исполнял нетрудные вещицы, играл со своим учителем, симпатичнейшим паном Миклашевским, в четыре руки, неплохо читал с листа, так что мог аккомпанировать Ромеку простенькие пьески. Одной из любимых вещиц Ройской и тети Михаси было сентиментальное произведение Francis Thomé под названием «Simple Aveu». Эта миленькая, легко запоминающаяся и непритязательная мелодия, нечто вроде мендельсоновской «Песни без слов», стала для Анджея словно символом лета и каникул. Каждый год она звучала в гостиной деревенской усадьбы. И потом, напеваемая весь день, мелодия заполняла и зеленый парк, и двор, полный движения и суеты, и деревянный дом с двумя башенками.
Когда они кончили музицировать, пришла Ройская и сказала Анджею, что тете Михасе стало плохо. После полудня у нее был сердечный приступ, но сейчас она заснула. За доктором уже послали.
— А что, собственно, с тетей Михасей? — спросил Анджей, когда спугнутый Ромек укутал скрипку сиреневым шелком, спрятал в футляр и пошел домой. — Что-нибудь серьезное?
— Доктор подозревает рак, — сказала Ройская, не глядя на Анджея.
— О боже, — вздохнул Анджей. — Так надо же дать знать маме!
— Мама знает, только это может протянуться еще долго.
— Значит, не надо ее сюда вызывать?
— Пусть побудет у моря. Это может протянуться еще недели, а то и месяцы. Только вот с сердцем у нее все хуже — слабеет.
— Ох, тетя, дорогая! — воскликнул Анджей и только тут почувствовал страх.
— Ничего, ничего, милый, все мы должны пройти через это.
— Но ведь тетя Михася моложе вас…
— Да, но она всегда была болезненной. Мы еще подтрунивали над ее недомоганиями, и вот оказалось, что напрасно.
Анджей ушел в свою комнату, разделся и умылся. Было еще не поздно, над парком висело зеленое, прозрачное, мокрое небо. Но сон уже одолевал его. Так, голышом, он и сел на окно, впитывая аромат влажного воздуха и щебет последних птиц. Постепенно они смолкли, и лишь вдалеке куковала неуемная кукушка. Тягучий голос ее долго еще раздавался в лесу, даже когда совсем стемнело.
«Кого она так призывает?» — спросил про себя Анджей.
Потом повалился на постель и мертвым сном проспал до самого утра.
Так прошел первый день его лета в Пустых Лонках. Все последующие были похожи один на другой и пролетали необычайно быстро. Почти ежедневно Ромек с Анджеем ездили купаться на пруд за лесом, километрах в пяти от дома. Это были настоящие путешествия.
Пруд был мелкий и маленький, ехать к нему приходилось по песчаной, неудобной дороге, чтобы запрячь старую водовозную клячу, требовалась уйма времени. На сборы уходило полдня, и это только для того, чтобы поплескаться в тинистой, желтоватой воде. Даже поплавать было негде. Но, несмотря на это, Анджей с Ромеком устраивали состязания, а потом загорали. Ромек был светлый блондин, и загар приставал к нему плохо. Анджей же через несколько дней стал черным, как голенище. Приложив свою руку к руке Ромека, он удивлялся разнице. Кожа у Ромека была тонкая, девичья, и Анджею доставляло удовольствие прикасаться к его телу, но он скрывал это.
По вечерам он всегда засыпал как убитый. И уже не повторялась та первая ночь, когда он долго сидел на крыльце и думал о жизни. Теперь эти мысли — мысли серьезные — совсем не приходили. Разве что иногда его охватывал страх перед экзаменами в политехническом. Впрочем, и это не очень его мучило. Если не сдаст, то лучше подготовится на будущий год, ему же всего семнадцать лет. Он даже подсчитывал на пальцах. «Ну хорошо, если сдам в этом году, и пять лет в политехническом — значит, окончу в сорок втором году. А если поступлю на будущий год, то окончу в сорок третьем. И будет мне тогда двадцать три года. Ух ты, какой же я буду старый!» — думал он.
Все было бы хорошо и спокойно в эти каникулы, если бы не болезнь тети Михаси. Чувствовала она себя все хуже и уже не вставала с постели. Видно было, что она очень страдает, но куда больше донимало ее сердцебиение, нежели страшная органическая болезнь. Так уж повелось, что каждый день после обеда Анджей относил бабке наверх кофе. Тетя Михася всегда радовалась его приходу, но говорила уже совсем мало, да и то с трудом.
Анджей ничуть не тяготился визитами к больной бабке. Он чувствовал, что она была спокойна и даже испытывала удовлетворение, когда бледная, как изваяние, с осунувшимся лицом сидела в постели, откинувшись на высокие белоснежные подушки. Никогда она не играла большой роли в этом доме, а вот теперь все крутилось вокруг нее и ее болезни.
Анджей не мог избавиться от впечатления, что вся эта ситуация доставляет тете Михасе удовольствие. Поэтому он и не принимал всерьез то, что говорила ему каждый вечер Ройская.
Иногда бабушка пыталась сказать Анджею несколько слов, но это были обычно пустяковые жалобы: то подушка неудобная, то ступня немилосердно ноет. Анджей целовал бабушку в лоб, который бывал либо холодный, либо горячий, но всегда влажный. И каждый раз испытывал при этом легкое чувство — не отвращения, а чуждости умирающего тела. Но он считал своим долгом не показывать этого бабке и гордился тем, что ему это удавалось.
В конце июля началась жара. Небольшая комнатка тети Михаси, расположенная в правой башенке, раскалилась, как печь. Все окна были распахнуты, а занавески опущены. Кровать больной выдвинули на середину комнаты. И все равно было жарко.
Для Анджея наступила пора летних «сумасбродств». Он вставал с рассветом, шел в парк или в лес босиком, чтобы ощутить кожей капли обильной утренней росы, которая моментально исчезала, как только вставало солнце. Парк и лес звенели от птичьих голосов. Кукушка уже не куковала, зато свистели иволги то тут, то там. Полет их был таким же извилистым, как и пение, — точно неожиданные взлеты флейты. Иногда Анджей выходил на самую опушку. Жатва была уже в полном разгаре. Но работать в поле он, в отличие от прошлых лет, не ходил. Боялся, что заподозрят, будто он пришел вязать и подавать снопы вовсе не для того, чтобы помочь людям в тяжелой работе. И хотя он стыдился своей лени и боязни, но все же не шел.
Порой ему удавалось растормошить Ромека и даже Алексия. Алексий готовился поступать на какие-то курсы и не отрывался от книги. Геня даже радовалась, когда Анджей приходил к Алексию с утра, почти на рассвете, и вытаскивал его в лес.
Иногда Анджей — уже в одиночку — пробирался по знакомой тропинке, по тропинке детства, которое казалось таким далеким, к костелу в Петрыборах, входил в костел, забирался там в сырой угол, заставленный огромными хоругвями в чехлах, и никем не замеченный слушал службу. Прятался он, чтобы его не увидел ксендз Ромала. Ни в бога, ни в святость богослужения он уже не верил, но — странное дело — сохранил способность молиться. Молился он за бедную, страдающую бабушку, молился и за отца, о котором тетя Михася рассказала ему такие грустные вещи. Много думал он теперь о матери. Отец в его жизни существовал как-то вполне естественно: просто есть и все, и без отца он не представлял себе жизни, как не представлял детства. Подле него он засыпал с чувством доверия и любви. А вот мать была другой, она как будто появлялась извне. Высокая, стройная, словно из другого мира. Он не любил, когда она «наводила фасон» для других. Не любил, когда у нее были гости. Она должна была быть только для него и Антека — только. Когда он бывал с нею на людях, например, ездил на концерт в филармонию, то гордился ею, восхищался, глядя на нее. Но дома ему не удавалось установить с ней духовную близость — здесь он даже слегка побаивался ее. С другой стороны, он часами разговаривал о ней с Антеком. Но ему и в голову не приходило задуматься об отношениях между родителями. Есть родители — ну и все. Тетя Михася смутила его покой, рассказав, что мать никогда не любила отца. «Возможно ли это? — размышлял он, сидя в темном углу костела. — Не любить… и быть женой! Как это может быть?»
«Выходит, мама несчастна?» — спрашивал он сам себя и начинал молиться за мать. Потом выходил из церкви, и ему казалось, что мир за эти полчаса изменился. Зной уже сгущался над ветвями дубов, роса высохла, и под босые пятки подвертывались колючие сухие сучья и желуди. Так и разматывался этот летний день, точно лента, до самого вечера, увлекая его ярким светом, зеленью, зноем. После купанья в пруду с Роменом (иногда с ними ездил и Алексий) жара чувствовалась еще больше. Ромен ходил в одних трусах, Анджей никогда не сбрасывал рубашки, но загорел, как индус.
И только послеобеденные часы были невеселыми. Когда он приносил тете Михасе кофе, она уже не брала чашку в руки, как раньше, а просила ставить ее рядом. Иногда она выпивала его, а иногда, он видел вечером (теперь он заходил к бабке перед сном — пожелать спокойной ночи), что невыпитый кофе так и стоит на ночном столике. Жара в комнате была невыносимая, пахло лекарствами и цветами, которые ежедневно приносила Ройская. К этим запахам начал примешиваться какой-то легкий неприятный запах, который особенно чувствовался, когда Анджей наклонялся над бабкиным лбом.
Ройская говорила, что у тети Михаси ужасные пролежни. Анджей не знал, что это значит, но по запаху понял, что бабка начинает разлагаться заживо. Это привело его в ужас. Особого внимания своему телу он не уделял, хотя ему и нравилось ощущать, какое оно натренированное, подтянутое, упругое. Наконец, нравилось ощущать свое тело как нечто свежее, свое собственное, не такое, как у других — у того же белого Ромека. То, что оно могло разлагаться заживо, как тело бабки, он считал ужасающим. Он отгонял от себя эту мысль и, когда целовал бабку в лоб, старался не дышать.
Жара не спадала. С жарой появились полчища мух. Внизу на окнах были сетки, но и они не спасали. В комнате Анджея поживы для мух не было, поэтому там их было мало. Зато в комнате тети Михаси они летали тучами. Черные, отвратительные насекомые лезли больной в глаза, в уши, у нее уже не было сил отгонять их, и она только стонала, когда мухи щекотали ноздри.
И вот как-то в жаркий полдень, когда солнце создавало вокруг оконных занавесей желтый пылающий ореол, Анджей, войдя с чашкой кофе в комнату бабки, увидел, что у постели больной сидит молодая девушка и большой веткой орешника отгоняет мух. Он торопливо произнес: «Добрый день», — и быстро поставил чашку возле постели.
Бабушка открыла глаза, взглянула на Анджея и улыбнулась:
— Видишь, какая у меня сиделка, — сказала она довольно бодрым голосом, — теперь хоть мухи живьем не съедят.
Анджей невольно посмотрел на девушку. Первое, что он увидел, — красное платье в белый горошек, а потом лицо, показавшееся ему совсем иным, чем там, в амбаре. Это была Кася.
— Добрый день, — повторил он и протянул ей руку.
Кася переложила ветку из правой руки в левую, беспомощно улыбнулась и наконец протянула ему ладонь.
— Не думал встретить здесь тебя, — сказал он, сам дивясь своей смелости, потому что вообще-то горло у него перехватило и голос звучал не как обычно, а очень уж басовито — как, впрочем, всегда в минуты волнения.
Кася ничего не ответила, а тетя Михася снова закрыла глаза, тяжело дыша.
Вечером к бабушке его не пустили — у нее был ксендз Ромала. Наутро у панны Ванды за завтраком были красные от слез глаза, и она не позволяла маленькой Зюне говорить громко. Тете Михасе стало хуже. Анджей пытался понять, почему панна Ванда, которая живет в Пустых Лонках всего около двух месяцев (до этого она жила в Седльцах у Валерека), так принимает к сердцу болезнь тети Михаси. Но, видимо, так надо было.
Ройская пришла к завтраку, озабоченная хозяйственными делами и расстроенная. День был, пожалуй, самый жаркий. Ройская сказала, что она телеграфировала Оле и Франеку. Приедут родители, наверное, завтра утром, а отец на автомобиле может даже успеть еще сегодня к вечеру. Действительно, зной был ужасный. После завтрака Анджей лег с книжкой под деревом в парке, но заниматься не смог. Пчелы жужжали в последних цветах липы, и мухи звенели над головой, налетая тучами; время от времени жалили ноги слепни.
«Наверно, гроза будет», — подумал Анджей.
Он увидел, как из дома вышла Кася — верно, Ройская послала ее на двор. В руке у нее еще была ветка орешника. Шла она почему-то медленно, ступала так, будто шла по грязи, а ведь было сухо-сухо и жарко. Была она в том самом красном платье, которое сшила ей Геня.
«Наверняка у нее шуры-муры с Алексием», — лениво и почти равнодушно подумал Анджей, покусывая пахучую травинку.
И пока Кася медленно шла к калитке, ведущей во двор, он смотрел на нее, смотрел бездумно, и только пчелы и мухи над его головой как будто гудели еще сильнее.
«Наверно, гроза будет», — повторил он про себя.
После обеда, когда он хотел взять чашку кофе, чтобы отнести ее наверх, тетя Эвелина грустно сказала ему:
— Сегодня можешь не носить.
Анджей посмотрел на нее и сказал:
— Схожу узнаю.
Когда он вошел в комнату, тетя Михася, лежавшая на высоких подушках, была без сознания. Она была похожа на мумию фараона. Правда, дышала она еще довольно громко, но казалась мертвой. Он поставил чашку на окно, а сам подошел к Касе, которая, увидев его, принялась бестолково размахивать веткой. Он отобрал ветку и сказал:
— Дай теперь я.
Сев на место Каси, он замахал веткой над бабушкиным лицом. Лицо ее сморщилось, и вся голова как-то уменьшилась, точно высохла, как малайские или египетские головы. Анджей, не отрываясь, смотрел на рот, который, округляясь, как рот рыбы, выброшенной на песок, громко и глубоко втягивал и выпускал воздух.
Кася с минуту постояла рядом, с деревенским жалостливым видом глядя на умирающую. Потом вздохнула и вышла. Анджей остался подле бабки один. Мухи становились все назойливее, облепили всю подушку вокруг запрокинутого желтого лица тети Михаси. Анджей беспрерывно и резко взмахивал веткой.
Так просидел он несколько часов. Кася вернулась, постояла в ногах постели и снова вышла. Несколько раз заходила Ройская и поправляла подушки. Заглядывала и панна Ванда.
— Как тяжело человеку умирать, — сказала тетя Эвелина и, нагнувшись над Анджеем, поцеловала его в волосы.
Анджей сам не знал, о чем он думает. Так и сидел, оцепеневший и совершенно разомлевший от жары, которая с каждым часом усиливалась. Смутно припомнилось, как он болел в детстве и как «тетя Михася» тогда вот так же сидела подле его постели.
«Так вот, значит, как человек умирает, — думал он, когда проходило это оцепенение. — Как это ужасно».
Запах живого, но уже разлагающегося тела усиливался вместе с жарой. Наконец он заметил, что в комнате стало темно. Он не слышал, как вошла панна Ванда, только увидел, как она зажигает свечу на столике перед постелью. За окном загрохотало. Гром был еще далекий, но ему тут же ответил ближний раскат. Блеснула вспышка.
Панна Ванда встала на колени между дверью и кроватью. Вновь вошла Кася, внесла огромный букет лилий. Сладкий, такой сильный и мучительный аромат больших белых цветов в один миг заполнил всю комнату. Но и он не заглушил запах тлена, наполнявший ужасом Анджея.
Кася опустилась на колени рядом с панной Вандой, а у порога застыла коленопреклоненная тетя Эвелина. За открытой дверью виднелись еще люди.
Дыхание тети Михаси становилось все более легким. Неожиданно она шевельнула левой рукой, будто махнула Анджею, — и все ее тело сдвинулось на подушках, сползая влево.
Гроза разразилась уже по-настоящему. Анджей встал, пошел к окнам и стал закрывать их. Ройская подошла к нему и сказала шепотом:
— Тех, что с подветренной стороны, не закрывай.
Анджей кивнул в знак того, что понял, и закрыл два окна, в которые хлестал дождь. Когда он обернулся, его поразила странная тишина. Тетя Эвелина и он быстро подошли к кровати. Тетя Михася перестала дышать.
Ронская подала знак, и зазвучала громкая заупокойная молитва. Панна Ванда поднялась с колен, взяла в руки свечу и демонстративно погасила ее.
Анджей стоял и смотрел на умершую. Стянувшаяся кожа на лице тут же начала разглаживаться. Лоб обретал молодость. И одновременно его ошеломила эта поражающая чуждость трупа — того, что не дышит. Молчание, идущее от умершей, он чувствовал всем своим существом.
Ройская кивнула всем, кто был в комнате, выпроводила их за дверь и осталась одна с панной Вандой. Анджей не двигался с места, глядя, как тетя Эвелина поправила голову умершей на подушке, закрыла ей веки, потом обратилась к панне Ванде:
— Дайте из комода полотенце. Надо подвязать челюсть.
Панна Ванда подала тонкое полотенце. Ройская взяла голову умершей и подвела полотенце под подбородок.
— Помоги мне, Анджей.
Анджей придержал голову. Он чувствовал под пальцами твердость черепа и мягкие букли волос, волос точно таких же, какие были у тети при жизни. Волосы не умерли. Тетя Эвелина натянула полотенце и завязала его на макушке тугим узлом. Голова упала на подушки, как голова большой куклы.
С минуту тетя Эвелина постояла в ногах кровати, сухими, без слез, глазами глядя на сестру. Только у панны Ванды слезы катились по щекам, когда она спросила:
— В какое платье прикажете ее одеть?
Ройская повернулась и заметила Анджея, который стоял рядом с нею у кровати и со страхом глядел в лицо умершей.
— Ступай, милый. Потом придешь. Надо как можно скорее сделать для покойной алтарь, чтобы она возвышалась над всеми.
В эту минуту гром ударил так близко, что задребезжали стекла. Ройская улыбнулась.
— Всю жизнь была сама скромность, а умерла, как Бетховен. В грозу.
Анджей притронулся к плечу тети Эвелины.
— Тетя, а почему надо подвязывать полотенцем?
— Как это почему? Потому что у покойников челюсть опускается. Так и застывают с открытым ртом. Обязательно нужно подвязывать…
— Челюсть опускается? — повторил Анджей. — Почему?
— Так уж бывает. А ты не знал? Ну ступай, ступай вниз, милый.
Анджей покорно вышел за дверь. На лестнице еще стояла духота, как перед грозой. Но в гостиной он уже смог вдохнуть свежий воздух. Шуршал дождь, позвякивали водосточные трубы, извергая воду, а в самой комнате свежо и совсем иначе, чем наверху, благоухали огромные букеты белых лилий, которые приготовили для катафалка тети Михаси. Анджей сел за столик к окну и, уткнувшись лицом в локоть, заплакал. Плакал он не оттого, что умерла тетя Михася, а потому, что человек умирает так страшно.
— И так каждый, каждый… — повторял он сквозь слезы.
И тут он почувствовал на волосах чью-то руку. Он поднял голову и увидел, что рядом стоит грустная, но словно как-то внутренне улыбающаяся Кася. Он повернулся на стуле, обнял ее за талию и, спрятав лицо на ее груди, разрыдался по-настоящему. А она, ничего не говоря, гладила его черные вихры.
И как раз в этот момент послышались шаги. Быстрые и мелкие.
Анджей вскочил и увидел, что в комнату вбегает отец. Спутанные пряди мокрых волос упали ему на лоб.
— Что случилось? Что случилось? Ради бога!.. — воскликнул он, успев, однако, бросить настороженный взгляд на смущенную Касю.
— Тетя Михася умерла, — сказал Анджей, у которого сразу высохли слезы.
— Где? — спросил старый Голомбек.
Анджей молча показал наверх. Отец бросился вверх по лестнице, скинув по дороге на перила промокшую одежду. Анджей побежал за отцом. Кася исчезла где-то за дверью, ведущей в сад.
На другой день около полудня приехала Оля. Бабка к этому времени была уже «как алтарь». Она лежала на возвышении, окруженная серебряными подсвечниками и букетами лилий, как нечто ненастоящее, чужое, как предмет поклонения. Выглядела она так, будто никогда не жила на свете, не рожала детей, не завидовала положению Эвелины и не вставляла в разговоре французских словечек, которых не понимали ее новые приятельницы. Оля широко раскрытыми глазами смотрела на это вознесение матери и не понимала, почему Анджей сказал ей при встрече два слова: «Это ужасно».
Вечером пани Эвелина, утомленная приготовлениями к похоронам, ушла к себе, в свою большую и пустоватую комнату.
Оля пошла за нею.
— Тетя, — сказала она, — Франек сказал, что застал Анджея плачущим на груди какой-то девушки. Кто она такая?
Пани Эвелина взглянула на Олю так, точно с луны свалилась.
— Какая девушка? Оля, дорогая, ну какое это имеет значение? Анджей был так поражен смертью бабушки.
— Он что, романы тут завел? — спросила вновь Оля, присаживаясь к туалетному столику, за которым Ройская принялась расчесывать волосы.
— Не заметила. Пожалуй, нет еще. Но ты же сама понимаешь, что это придет.
— Ужасно! Одна эта мысль для меня омерзительна.
— Оля! Тебе надо денно и нощно благодарить бога за то, что у тебя такие сыновья, — вздохнула Ройская.
— Именно поэтому я и не хотела бы их потерять.
— Лучше потерять их так, чем иначе.
Оля смутилась.
— Прости, пожалуйста.
— Дитя мое, все матери одинаковы. Но Анджей действительно чудесный. Очень хороший мальчик. Если бы ты видела, как он играет с Зюней.
— Зюня такая прелесть.
— Да, прелесть. Но мне тяжело видеть ее здесь все время. Нехорошо, что она тут.
— Какие-нибудь неприятности с Климой?
— С Климой нет. С Валереком. Власть ее над ним оказалась недолговременной. Теперь он вытворяет что хочет…
— Просто не знаю, как я теперь буду без мамы, — вздохнула Оля, меняя тему разговора.
— Сначала будет тяжело, а потом… привыкнешь, — слегка замялась Ройская, — как и ко всему в жизни.
— Да, это мне только сейчас кажется. Но мне никак не удается уверить себя, что там в гробу — мама. Такая она иногда была смешная с этими флюсами.
— Вот видишь, все же она была очень болезненная.
— И иной раз, когда я думаю об Анджее или еще там о чем-нибудь, я вдруг ловлю себя на мысли: надо рассказать об этом маме.
— Да. Иногда это длится всю жизнь. Вот и я обо всем думаю: как бы я это рассказала Юзеку…
— Значит, за Анджея беспокоиться не стоит? — спросила Оля, уходя.
— Я за ним поглядываю. Он очень хороший мальчик.
— Спасибо. Теперь у меня только вы, тетя, остались, — сказала Оля, целуя тетке руку.
— Как и раньше, дорогая. — Ройская поцеловала ее в голову. — А что касается сыновей, то я тебе просто завидую…
— Ой, тетя, не надо, а то накличете… — Оля даже испуганно замерла на пороге. Потом снова обернулась. — Вы поспите, тетя, я посижу у гроба.
И пошла наверх.
Перед высоко поставленным гробом, над которым потрескивали восковые свечи, уже сидел на стуле задумавшийся и пришибленный Франек. Оля чуть не улыбнулась, когда он молча взглянул на нее, толстый, бледный, с губами, казалось, уже готовыми произнести вежливое: «Мое почтение, сударыня!» — такой грустный, с красными и слезящимися глазами, жалкий и страшно забавный в своей скорби толстяк.
«Сама добродетель, — подумала она. — Он любил маму».
И, взяв у стены стул, придвинула его к стулу мужа. Уселась рядом с ним, и так же, как он, обратила взгляд к темным очертаниям гроба, к складкам черного шелкового платья и к металлическому кресту, лежавшему высоко на груди матери под сплетенными восковыми пальцами. Так просидели они часа два.
— Франек, — нагнулась она к мужу, — ступай ложись. Завтра похороны, ты устанешь.
— Сейчас, сейчас, — прошептал Голомбек и скорбно вздохнул.
Оля и на этот раз едва удержалась от улыбки.
«Боже, до чего он добродетелен, — подумала она, — я просто подметки его не стою. Ведь он куда больше моего убит смертью мамы. И детей куда больше любит. И дети его больше любят. Анджей…. Дети испытывают ко мне смутную обиду за то, что я не люблю его так, как он того заслуживает. Но неужели я его действительно не люблю? Его, отца моих детей, такого доброго, хотя, правда, недалекого… О боже, о чем я думаю у гроба родной матери!»
Но несмотря на все старания, она продолжала думать о Франеке, о первых годах их супружеской жизни, о той минуте, когда, тронутая его добротой, уступила его мольбам и стала ему женой. Вспомнила о том, как родился Антек, такой чудный, крохотный Антек. А потом Анджей. Франека он растрогал куда больше, чем Антек. Потом мысли ее отклонились. Она подумала об Эдгаре, которого не видела со времени его возвращения из Рима. Говорят, болен. А Януш так и не вернулся из-за границы. Керубин поехал в Закопане, даже не заглянув к ней… И вот так, окольным путем, переходя от знакомого к знакомому, мысль ее набрела на Казимежа. И вновь, как всегда в минуту одиночества где-нибудь на пляже, или в минуту ночного пробуждения, возник тот вопрос, на который она не могла ответить. Хотелось бы задать этот вопрос и ему, но она знала, что и он не ответил бы, потому что на такое ответить нельзя. Хотя вращались они в разных кругах, но время от времени все же сталкивались. Даже разговаривали, то есть перекидывались парой банальных фраз. И все же она знала, что не сможет задать этот самый важный вопрос: почему? Не то чтобы это было неприлично, бестактно, нет, просто на этот вопрос не существует ответа.
В этот момент Франек встал со своего стула и нагнулся к ней.
— Ну, я пошел. А ты что, будешь всю ночь сидеть?
— Нет, — ответила Оля, точно пробудившись от сна. — Я приехала ночным поездом, у меня уже сил нет.
— Ложись. Завтра похороны, измучаешься.
— Да, ступай в нашу комнату, я сейчас приду. — Оля хотела еще немного спокойно подумать наедине.
— А где Анджей? Уже спит?
— Спит. Он тоже страшно устал. Вчера ночью сидел подле мамы.
— Это хорошо. Спокойной ночи, родная.
— Спокойной ночи.
И Франек побрел к выходу.
Оля еще слышала, как он медленно спускается по лестнице. Вдруг она встала и приблизилась к гробу. Поднявшись к самому изголовью, она увидела лицо умершей вблизи и напряженно вгляделась в него, точно хотела что-то прочитать в этих мертвых чертах. Лицо матери, только теперь тронутое резцом смерти, приобрело выражение силы. Красивый нос, гордые и как будто сведенные в высокомерной улыбке губы.
Оля стиснула кулаки, вглядываясь в эти твердые черты. Губы ее искривила недобрая, вернее горькая гримаса.
— Это ты меня уговорила, — прошептала она с жаром, — ты настояла на этом замужестве. Я никогда тебе не говорила — так и не сказала. Но это ты была повинна в моем несчастье. Что же ты сделала из моей жизни? Злая ты мать… Во что ты превратила мою жизнь?
И она судорожно припала к гробу, так что покачнулся подсвечник и свечи закапали стеарином.
— Ох, сумасшедшая я! — воскликнула она вполголоса. — Что я такое говорю! Дура я, мерзавка! — И зарыдала. Впервые за все это время громко зарыдала.
В комнату вошла Кася и подняла ее.
— Ступайте, пани дорогая, я уж посижу до утра с покойницей.
На похороны тети Михаси съехалось много народу — все делалось по старым обычаям. Экипажей оказалось маловато, и для Голомбека с Анджеем не нашлось места.
— Ну, мы с ним и пешком дойдем, — сказал Голомбек и, не дожидаясь, пока лошади тронутся, они направились лесом.
Погода после грозы резко переменилась, начались ветреные, прохладные дни, которые так хороши для жатвы. Дышалось легче.
Анджей заметил, что отец идет медленнее обычного, как-то волочит ноги и посапывает.
— Ты устал? — спросил он.
— Да. Давно не отдыхал, достается мне в Варшаве. А потом еще, как прихожу домой, вечно один.
— Вот кончатся каникулы — все соберемся дома.
— Иногда, хоть вас и много, мне все кажется, что я один. Вы уже ничем не помогаете мне, дети мои.
Анджей удивленно взглянул на отца.
— Что это значит — не помогаем?
— Да вот так. Как я уже не помогаю своей матери. Уже не с ней я, вот так и вы.
— Ты хочешь сказать, что нас не интересует твоя работа?
— Вот именно.
— Да, так вот оно и бывает. Ничего не поделаешь.
Анджей и сам удивился своим словам, а особенно тону, каким он это сказал. Прежней душевной близости уже не было. Отец как-то раздражал его. Раньше такого не случалось, Анджей даже задумался над этим.
— Вот и похоронили мы нашу тетю Михасю, — произнес минуту спустя Голомбек.
Они остановились на поляне. Резкий ветер сгибал верхушки деревьев, и, несмотря на то, что был самый разгар лета, казалось, наступила осень.
— Это ужасно, — сказал Анджей, — просто предел варварства. Положить умершего в ящик и зарыть в землю. Пусть там гниет.
— Так уж заведено.
— Но это говорит о том, какие мы еще варвары. Люди будут умирать иначе, они должны умирать иначе.
— Но как?
— Откуда я знаю! Распылиться вот с этим ветром, улететь куда-то… А так — это ужасно.
— Да, мир не очень хорошо устроен, — философски заметил Франтишек. Было похоже, что он не очень понял, что имеет в виду Анджей.
Они прошли еще немного.
— Как-то по-осеннему все выглядит после этой грозы, — сказал Анджей. — А ведь еще только начало августа.
— Через месяц тебе уже надо быть в Варшаве.
— Ужасно боюсь экзаменов. На архитектурном всегда такой большой конкурс.
— Ты — и вдруг не сдашь! — Франтишек с нежностью посмотрел на своего умного сына.
— Ты так веришь в меня?
— А что? Верю.
— Да, если бы там была одна математика. Но ведь еще рисунок. А рисунок мне не очень дается. Рисую я, как Билинский. Архитектор должен иначе.
— Ветер какой. И верно, будто осень.
— Ты еще останешься?
— Нет, после обеда возвращаюсь в Варшаву.
— И маму захватишь?
— И маму. Там же Геленка осталась… у одной женщины. Маме надо вернуться в Орлов.
— Вместе поедете?
— Конечно.
— А ведь мама… — и Анджей заколебался. — Ты любишь маму? — спросил он вдруг. — Очень любишь?
Франтишек снова удивленно остановился.
— Ну, знаешь ли, странный вопрос. Разумеется, люблю. А почему ты спросил?
— Потому что мама иногда кажется мне грустной.
— Грустной?
— Ну как тебе сказать — какой-то такой…
Зажатым в руке прутиком он сбивал листья с придорожных кустов.
— Оставь ты эти листья, зачем сбиваешь?
— Ох, папа. Иногда я ничего не понимаю.
Франтишек улыбнулся.
— Утешься, я тоже.
И остановившись, отец поцеловал сына в голову.
— А эта самая Кася, она что? — спросил он.
Анджей побагровел как рак.
— Ну что ты! Абсолютно ничего, уверяю тебя.
— Столько тут девиц всяких крутится, — озабоченно заметил Голомбек.
— Совсем как у тебя в кондитерской, — отпарировал Анджей и даже как будто в чем-то взял верх.
— Ну, там совсем другое дело, — несколько огорченно возразил Франтишек.
— Одна там была довольно хорошенькая. Та, что по-французски болтала.
— Ты считаешь? Возможно. Но ее уже нет.
— Да, как будто.
— Откуда ты знаешь?
— Антек говорил. Это была его симпатия.
— О боже. Вечно с вами одни неприятности.
Они уже подходили к дому.
— Ты не думай, Анджей, — неожиданно серьезно сказал Голомбек, — не думай, что мама из-за меня такая грустная. Я в этом не виноват. Совершенно.
— Папа, дорогой, — расчувствовался вдруг Анджей, — я же знаю.
И поцеловал отцу руку.
Поминальный обед был роскошный, не то что в будни. Было несколько соседей, приехал ксендз Ромала. Ройская, очевидно желая отличить Касю за то, что та ходила за больной, велела ей прислуживать за столом. Распоряжался всем старый Франтишек, а Кася разносила картошку, салат, пирожные к компоту. Анджей ничего не мог с собой поделать: каждый раз, когда девушка наклонялась к нему с блюдом, он заливался ярким румянцем. Ему было не по себе, казалось, черное платье Каси, которое она взяла у горничной, неприятно пахнет потом и какими-то кухонными соусами. Да и Кася тоже смущалась и багровела. Оля несколько раз кинула взгляд в сторону Анджея.
За столом разговаривали о покойной. Ксендз Ромала превозносил ее достоинства, ее набожность. Анджея поразило, в каком тоне все говорили о тете Михасе. Еще недавно все отзывались о ней с легкой иронией, с усмешкой, подшучивали над ее флюсами и лечебными травами. А теперь говорили, как о римской матроне. Только Франек сидел неподвижный, молчаливый, уставясь в светлые окна, и лишь время от времени вытирал свои маленькие жирные от еды губы.
Сразу после обеда родители уехали. Оля как-то особенно сердечно обняла Анджея и поцеловала его в лоб. Анджею стало совестно. Как он все же несправедлив к матери.
— Я скоро вернусь в Варшаву, — сказал он.
И действительно, каникулы уже подходили к концу. Дни становились все короче, но долгие теплые вечера были особенно хороши. Именно в такие вечера приходил Ромек, и они играли с Анджеем «Simple Aveu» и другие сентиментальные пустячки. Несколько знаменитых садовниц Ройской (в этом году их было немного, да и со времени женитьбы Валерека на Климе никакой роли в «светской» жизни двора они уже не играли) под руку прохаживались перед домом, среди благоухающих левкоев и настурций, и шептались о разных господских переживаниях и секретах. Кася работала опять на дворе, и Анджей совсем перестал ее видеть.
Как-то поздно вечером, уже после ужина, Ромек вытащил его на «круг» в Петрыборы. Петрыборы были куда больше Пустых Лонк, и перед волостным правлением там устроили танцевальный круг. Площадку сделали довольно просторную, только вот оркестр был убогий, типично деревенский — гармошка, скрипка и барабан, монотонный ритм которого придавал музыке совсем примитивный характер.
— Ну прямо Центральная Африка, — заявил Ромек тоном бывалого путешественника.
— Можно подумать, будто ты не вылезал из этой самой Центральной Африки, — засмеялся Анджей.
Освещенные большим рефлектором, танцоры кружились по площадке без особого увлечения. И вообще веселье протекало спокойно. Чинно и благородно, как говорят в таких случаях люди преклонного возраста.
Стоя в сторонке, Анджей с Ромеком поглядывали на танцующих.
— Гляди, — воскликнул Ромек. — Кася с Алюней танцует!
И действительно, они заметили в толпе высоченного Алексия.
Кася была гораздо ниже его и почти терялась среди танцующих пар. Время от времени мелькала только ее черная, гладко причесанная голова.
— А нам и потанцевать-то не с кем, — сказал Ромек. — Все девчата танцуют со своими постоянными кавалерами.
Анджей не очень-то был знаком ни с девчатами, ни с кавалерами. Но Ромек, как местный житель, конечно, разбирался лучше.
Музыка оборвалась. Пары сошли с деревянной площадки и подались в тень, избегая яркого света лампы.
— А я и не знал, что в Петрыборах есть электричество, — сказал Анджей.
— Уже второй год. Ты что, не заметил в костеле?
— И верно, какой же я раззява.
Неожиданно из тени появилась Кася. Она прошла по освещенному месту, но Анджей заметил ее, только когда она была уже рядом.
И вновь Кася была совершенно иная. Впервые он увидел ее во время работы, тогда она выглядела такой кроткой, и ее маленькая фигурка как-то терялась. Потом он видел ее возле умирающей бабки — в патетической роли сиделки, и она была окружена, как и тетя Михася, торжественным нимбом смерти. А теперь вот Кася подошла к нему свободно, этакой, подумал Анджей, совершенно «светской» походкой. Он чувствовал ее превосходство, понимал, что Кася гораздо лучше, чем он, владеет собой. И только тут заметил, насколько он выше ее ростом; чтобы взглянуть ему в лицо, ей приходилось закидывать голову, и тогда он видел ее белую полную шею. На ней была белоснежная блузка и темная, тонувшая в тени юбка.
— Здравствуйте, — сказала она, и голос у нее тоже был совсем другой, низкий и глубокий. Она еще тяжело дышала после танца и говорила свободнее, чем всегда, непринужденнее.
Анджей никогда еще не ощущал так обаяния человеческого голоса. «Как хорошо она это сказала», — подумал он и откликнулся:
— Здравствуйте.
— А теперь вы со мной потанцуете.
— А как же Алексий? — вмешался Ромек.
— Нехорошо все время танцевать с одним кавалером, — ответила Кася и улыбнулась. — Я теперь с паном Анджеем хочу станцевать.
— А со мной? — спросил Ромек.
— А с тобой потом, — засмеялась она, — с тобой я уже натанцевалась.
Анджей заметил, что у нее тот приятный полесский выговор, который не имеет ничего общего с искаженным языком окраин и вместе с тем совершенно отличен от варшавской речи, особенно от речи варшавских женщин.
Ударил барабан, зачастила музыка, и начался быстрый танец. Анджей чувствовал, что не он, а скорее Кася ведет его в танце, и это задело его. Когда оркестр перестал играть, он крикнул:
— Еще, еще! Давайте куявяк!
И музыканты с готовностью, медленно и степенно начали куявяк. Не все оказались любителями этого танца. На площадке стало просторнее, танцевало лишь несколько пар. Анджей просто обожал куявяк, особенно солидно-неторопливую часть, и даже жалел, что у него нет усов (только при таких оказиях и жалел), чтобы можно было их подкручивать. Кася куявяк танцевала неважно, она не всегда понимала, что нужно делать, вначале слишком спешила и сбивалась с такта. И Анджей радовался, что теперь он может вести ее.
— Нет, нет, Кася, не торопись. А вот теперь — пошли!
И вертелся с нею до головокружения, чтобы потом вновь остановиться, медленно покачиваясь на месте. Скоро Кася освоилась, и дело пошло на лад. Когда оркестр смолк, они спустились с площадки. Подошел Алюня.
— Хорошо танцуешь, — сказал он Анджею.
— Куявяк — самый лучший танец, — ответил тот, отдуваясь.
Кася ничего не говорила, но не выпускала руки Анджея. Оркестр переключился на модное танго.
— Станцуем? — предложил Алексий.
Кася покачала головой.
— Устала. Погоди немножко.
Алексий помрачнел. Анджей заметил это и выпустил Касину руку.
— А где Ромек? — спросил он.
Кася усмехнулась.
— Танцует, наверно, со своей Анусей, — сказала она, обмахиваясь платочком. Ночь была душная.
Анджей протанцевал еще несколько раз с Касей, потом с другими девушками и наконец, не дожидаясь Ромека, направился домой. Тропинку он знал хорошо, с детства ходил по ней, но только сейчас ему пришло в голову, что ночью он идет по ней впервые. Узнать ее было трудно, деревья казались выше, кусты гуще. Он услышал за собою шаги, оглянулся и увидел в темноте фигуру Алексия.
— Один доберешься? — спросил доброжелательно Алексий. — Гляди не заблудись ночью.
— А ведь я впервые иду здесь впотьмах, — признался Анджей.
— Я провожу тебя немного.
В голосе Алексия не было угрозы, и все же Анджею сделалось не по себе.
Они шли молча.
Неожиданно Алексий остановился и взял Анджея за руку.
— Кася тебе нравится? — спросил он.
Анджей мгновенно превратился в благовоспитанного юношу и призвал на помощь всю свою сообразительность.
— Очень милая девушка, — ответил он вежливым тоном.
Алексий постоял, помолчал.
— Я не собираюсь махать кулаками, — сказал он, — не пойми меня плохо. Но это моя девушка. Мы думаем пожениться… Оставь ее.
В темноте не было видно, как Анджей пожал плечами, но от этого движения рука Алексия упала с его плеча.
— Если бы я тебя не знал, то подумал бы, что ты вызываешь меня на драку. Поверь мне, я не бегаю за Касей и не обхаживаю ее. Я и видел-тο ее всего раз или два… и мне все равно… А кроме того, Алюня, не занимайся мифотворчеством, — произнес он вдруг по-ученому, — оставь, пожалуйста, этот извечный сюжет — молодой барин и крестьяночка. Давно прошли те времена…
— Не совсем, — отозвался в темноте серьезный, низкий голос Алексия.
— Для меня — во всяком случае. Я считал бы это… Как бы это выразить? Как говорят у Сенкевича, считал бы это посрамлением чести своей.
Алексий коротко рассмеялся.
— Можно, конечно, и просто притвориться холодным, — сказал он, точно оскорбленный тем, что Анджей выказывает столь явное равнодушие к прелестям Каси, — до поры до времени.
— А времени-то у меня немного, через неделю я уезжаю, — откликнулся Анджей, все старательнее придавая этому разговору тон объяснения мужчины с мужчиной, — и думаю я сейчас исключительно об экзаменах… Ты и не представляешь, как я трясусь от страха.
Алексий замедлил шаг.
— Ну ладно, только ты не обижайся, что я об этом заговорил. Мог бы поступить иначе, но ты мне нравишься… давно еще, с тех времен…
— Это ты ксендза Ромалу вспомнил?
— Ага. Ну, привет! До свиданья. Я еще вернусь туда, на танцы.
Алексий остановился.
— Желаю тебе хорошо повеселиться, — неожиданно барским тоном произнес Анджей и как-то снисходительно подал Алюне руку. Его самого удивил этот жест, когда потом, позднее, он вспоминал о нем.
Дальше он шел уже парком. Огромные деревья шумели над ним, хотя внизу ветра не было. Анджею вспомнился его приезд, ночь и размышления на крыльце дома. С того времени все дни были похожи один на другой, одинаково увлекательные и подчиняющие его своей власти вереницей самых обыденных событий. Но он ощущал, что та, первая, памятная ночь как будто отметила своим знаком все последующие дни и именно этим нынешние каникулы отличались от всех предыдущих.
Он так задумался, что не заметил, как подошел к дому. Услышав громкий разговор в темноте, он остановился.
Ройская и Валерек сидели на крыльце и разговаривали повышенным тоном. Они не слышали его шагов по гравию дорожки, не видели его самого. В доме было светло. Крыльцо тонуло в темноте; увитое виноградом, оно выглядело частицей сада.
Анджей стоял как вкопанный, не зная, что ему делать. Сердце колотилось в груди. С той давней, еще детской и глупой сцены он не мог спокойно видеть Валерека, не мог спокойно слышать его голоса. Каждый раз при виде его в Анджее вздымалось чувство стихийной ненависти. Он уже не помнил, обменялся ли он с Валерием за все эти годы хотя бы двумя фразами, но всегда стискивал кулаки, не только когда видел его, а стоило подумать о нем. У Анджея просто в голове не укладывалось, что очаровательный ребенок, которого он каждое утро видел за столом, — дочка Валерия. К счастью, Валерий почти не бывал в Пустых Лонках, только иногда, вот как сейчас, появлялся поздним вечером. Приезжал он из Седльц верхом на чудесном скакуне со своего завода.
Анджей прислушался к разговору.
— Что ты, собственно, думаешь? — резко произнесла Ройская. — Нет у меня для тебя денег. Все, что у меня есть, я завещаю твоей дочери. А тебя и знать не хочу…
— Вы как будто забыли, мама, что я ваш единственный сын.
— К сожалению.
— Вы этих щенков тети Михаси, этих Олиных сынков, и то больше любите.
— Ошибаешься.
— Во всяком случае, для них вы делаете больше, чем для меня. Деваться от них некуда. Ну почему вы не хотите дать мне эти деньги?
— Потому что знаю — толку от этого не будет.
— Не пропью же я их!
— Уж лучше бы пропивал.
Валерий засмеялся. Даже сейчас, когда его не было видно, смех этот таил в себе удивительное очарование. В нем еще оставалось обаяние прежнего, юного Валерека, обаяние, уже улетучившееся из расплывшихся черт его лица. И голос тети Эвелины как будто смягчился:
— Ведь для Климы и Зюни у тебя хватает.
— Климе, к счастью, не много надо. Опустилась до того, что смотреть стыдно. Хоть бы вы, мама, повлияли на нее, чтобы молодая Ройская не ходила по Седльцам такой распустехой.
— Ты ее любишь? — неожиданно наивным тоном спросила Ройская.
Валерий снова засмеялся, но на этот раз уже неприятно. Анджей почувствовал, что на лбу его выступают капельки пота. Он кашлянул и, не дожидаясь ответа Валерия, поднялся на крыльцо. Ройская насторожилась.
— Кто тут? — спросила она.
— Это я, Анджей.
— О боже, я думала, ты давно спишь, — всполошилась тетя Эвелина.
— Где это наш кавалер так поздно разгуливает? — спросил Валерий, небрежно сунув Анджею руку.
Анджей промолчал.
— Ты ужинал? — встревожилась Ройская.
— Ну конечно, тетя, я просто вышел пройтись после ужина.
Но неуверенные нотки в голосе выдали его. Валерий обрадовался.
— Гулять ходил?! Один? спросил он, хихикая совсем уж противно; что-то маниакальное было в этом смехе.
— А если и не один? — сказала Ройская. — Анджей уже взрослый, аттестат зрелости получил.
— Ах да, знаю, знаю, — торопливо и с иронией проговорил Валерий.
— Мы с Ромеком и Алексием были в Петрыборах, — смело заявил Анджей. — Они еще там остались.
— Вы гляньте! — воскликнул Валерий. — Наш барин общался с народом… Так сказать, с крестьянством…
— Я не барин, — отрезал Анджей.
— Как знать, а вдруг моя мать как раз тебе-то и откажет Пустые Лонки со всеми капиталами… Но ты не обольщайся, голубчик, там одни долги.
— Как ты можешь говорить мальчику такие вещи! — воскликнула задетая за живое Ройская.
Но Анджей быстро нашелся.
— Не беспокойтесь, тетя, я уже привык к шуточкам дяди Валерия. — И направился к двери. — Спокойной ночи, тетя, — добавил он совсем иным, неожиданно теплым, грудным голосом.
На этот раз он долго не мог заснуть. Уже за полночь услышал конский топот и галоп; уехал Валерий. Но он думал не о Валерии, а о Касе, Алюне и Ромеке, о том, что через неделю надо возвращаться в Варшаву, а в Варшаве нет никого, кроме отца и панны Романы. И так пусто будет без бабушки Михаси. И он подумал, что бабушка Михася лежит неподалеку отсюда, возле круга, где он танцевал с Касей, и что сейчас, помещенная в деревянный ящик, она страшно изменяется. А ему в Варшаве будет без нее очень плохо. Только сейчас он осознал все значение этой смерти. Анджей встал, подошел к окну и глянул в темноту. Ему показалось, что он еще слышит топот скачущего коня. Он так редко глядел в это окно, что даже сейчас не знает, какой из него вид. Время от времени слышались порывы ветра, как в ту, первую ночь. Неужели опять к дождю? Ветер налетал на его голое тело и наполнял его дрожью. В зыбком сумраке виднелись высокие стволы. Он перегнулся через подоконник и прислушался, не долетают ли сюда звуки «африканского» барабана. Но было тихо. Дождя ветер так и не нагнал.
Под конец пребывания Анджея в Пустых Лонках погода совсем испортилась. Было очень ветрено, холодно и вместе с тем сухо.
— Такая скверная погода, чтобы тебе не жалко было уезжать, — сказала ему за завтраком тетя Эвелина.
— Будь она еще хуже, все равно жалко, — ответил Анджей.
И тут же почувствовал, что с той поры, как он узнал, что с его приездами в Пустые Лонки связывают какие-то материальные расчеты и что кто-то может подумать, будто он караулит Пустые Лонки и видит в них вовсе не место для отдыха и размышлений, а предмет каких-то посягательств, он почувствовал, что нет у него уже былой свободы в отношениях с тетей Эвелиной, нет прежней радости от пребывания в этом чудесном месте.
«Какая гнусь этот Валерек, и тут сумел мне все испортить», — произнес он про себя.
Дни шли за днями, то погожие, то дождливые. Губерт, уехавший в Роточно, откуда он должен был дня на два заглянуть в Пустые Лонки, прислал полную восклицаний открытку, из которой явствовало, что он с больным отцом едет во Францию. За этими звучными фразами таились три недели чертовской скуки в Виши, скрашенной трехдневным пребыванием в Париже. Но Анджей об этом не знал и немножко завидовал Губерту. Но только совсем немножко. В этом году Пустые Лонки доставили ему много радости.
Последняя неделя прошла в самых обыденных занятиях. Он присматривал за молотьбой, стоя на ветру, который ослеплял пылью и вздымал целые охапки соломы. Кася последнее время работать не выходила. По вечерам он пил холодное молоко, наслаждаясь запахом черного хлеба с маслом. Запах черного хлеба с раннего детства был у него связан с представлением о доме в Пустых Лонках. Только в этом году и дом, и парк, и все остальное показались ему совсем другими, как будто слегка окрашенными новым запахом — запахом тела.
Несмотря на холодную погоду, они с Ромеком ездили на пруд за лесом. В поездках была своя прелесть, хотя бы потому, что они выбирались из парка и леса в широкие ровные поля. По пронзительно синему августовскому небу быстро неслись белые рваные облака, принимающие самые разнообразные формы. Линейку они ставили у самого пруда, ленивая водовозная кляча даже не двигалась, только мерно помахивала мордой, отгоняя мух и слепней, которых ветер ничуть не пугал.
Купались нагишом. Ромек заплывал на самую середину пруда, и его светлая голова торчала среди кувшинок, точно большая золотая лилия. Анджей тоже хорошо плавал, раз даже решил вплавь обогнуть весь пруд. Пруд был мелкий, и разогнаться в нем было трудно, но вода по сравнению с холодным воздухом казалась теплой.
— Как парное молоко! — кричал Ромек.
Анджею она совсем не казалась парным молоком, но в воде было все-таки лучше, чем на берегу, где холодный ветер хлестал по его загорелому телу и оно синело, покрываясь гусиной кожей.
Ромек был превосходным пловцом. Его гибкое, щучье тело то выныривало, то снова погружалось в воду. В несколько бросков он догнал Анджея и попытался схватить его за ногу. Анджей со смехом вырвался. Неожиданно Ромек обхватил его. Анджей, обороняясь, тоже обнял его, и так они барахтались, брызгая водой и пытаясь удержаться на поверхности. Наконец Анджей нырнул и высвободился. Оба выбрались на берег.
И тут Анджей почувствовал стеснение. Быстро натягивая шорты, он старался не глядеть на Ромека. Ромек стоял, раздвинув ноги, подставив все свое великолепное тело резким порывам ветра.
— Одевайся, замерзнешь, — предостерег его Анджей.
Но Ромек вдруг повернулся к Анджею и, подойдя к нему вплотную, спросил:
— Ну а как у тебя насчет баб?
Анджей пожал плечами.
— Ничего не знаю.
— У вас же там в Варшаве только пальцем помани. А уж ты-то мог бы им угодить.
Анджей залился краской и все старательно выворачивал рукава рубашки, но тем не менее постарался оказаться на высоте затронутой темы.
— Это тебе только кажется. Не так-то уж и легко.
— А тут, думаешь, легко? — Ромек все еще не одевался, хотя и дрожал всем телом, а только старательно прикрывался обеими руками. — Девок хоть завались, но ведь у каждой свой парень.
Анджей знал, кого имеет в виду Ромек, но промолчал.
— И опять же каждый знает, где, кто и как. Ничего не скроешь. Так только, иногда кого-нибудь подловишь.
Анджей наконец-то натянул рубашку.
— Или тебя кто-нибудь подловит. Не строй-ка ты из себя героя, — сказал он спокойно.
— Да, в деревне это не так легко. Сразу же крик поднимут. Да и отец вечно предостерегает, чтобы потом жениться не пришлось. И еще нагайкой вечно грозит… Какая это жизнь!..
Анджей вдруг задумался. Вопрос этот впервые пришел ему в голову.
— А чем ты, собственно, занимаешься?
— Я? Практикуюсь при отце… — без запинки ответил Ромек.
— Баклуши, значит, бьешь…
Ромек вскипел.
— А ты не строй из себя, великого ученого. Отец уже старый, сам зимой бездельничает. Ты и не представляешь, как он тогда на мне ездит. Летом малость посвободнее, вот я и рыскаю. Зимой раз в неделю езжу в Седльцы к учителю. А на будущий год поеду в консерваторию, в Варшаву. Там у меня тетка, в Варшаве. Не моя, а отца, тетка, так что жить есть где.
— Приходи сегодня, поиграем, — сказал Анджей, поворачиваясь к Ромеку спиной.
Ромек тоже начал одеваться. Потом они вывели из кустов лошадь, которая все же забрела туда. Анджей сидел на козлах, Ромек — за его спиной, на линейке, и обнимал его, чтобы не свалиться. Застоявшаяся водовозная кляча довольно резво пустилась к конюшне.
— Ты эту самую Касю мог бы иметь, — сказал вдруг Ромек, еще крепче обнимая Анджея.
— Да отстань ты со своими бабами, — сказал Анджей, наклоняя голову от резкого ветра, который дул ему прямо в лицо.
— Тоже мне святой, — засмеялся Ромек.
— И вовсе не святой, только не могу я сделать такую подлость Алюне.
— А он-то откуда узнает? Бабы, они это так умеют провернуть…
— Да не тискай ты меня, а то прямо дышать нечем! — закричал Анджей, отпихивая локтем Ромека.
И почувствовал легкое прикосновение к шее, как будто что-то скользнуло. Он бы, может, и не заметил этого, только Ромек как-то странно засмеялся.
— Отстань!
— Ну ладно, здесь мне ближе до дома! — крикнул Ромек, перекинув ногу через сиденье, и, спрыгнув на ходу, остановился у опушки парка. — Приду сегодня поиграть, — крикнул он еще и исчез в гуще деревьев.
Анджей въехал во двор, передал лошадь и линейку конюху и поспешил в дом. Время было обеденное. Но он еще прошел в свою комнату и, причесывая мокрые волосы, полил их одеколоном. Потом вытер одеколоном шею.
Вечером были гости — ксендз Ромала и еще несколько человек. Молодые люди сыграли для гостей «Simple Aveu», «Весну»{15} Грига и что-то еще в этом роде.
Наутро ветер, не утихавший уже несколько дней, наконец нагнал дождь. Дождь пошел частый, плотный, затяжной. Анджея разбудил гудящий над окном водосточный желоб и замедленный ритм капель, падающих с одного липового листа на другой. Он с досадой подумал, что это последний день его пребывания в деревне.
Он быстро вскочил и быстро оделся и, только одевшись, сообразил, что ему не на что убить этот ненастный день. Никаких определенных планов у него не было, а гулять в парке или по двору в такой дождь нечего было и думать. Поэтому он решил повторить начертательную геометрию и просмотреть те разделы, в которых был не очень уверен. Задачи он сделал уже почти все.
Он спустился завтракать. В конце длинного стола, как обычно, стоял его прибор, а на другом конце сидела панна Ванда и тщетно уговаривала Зюню съесть кусок булки с маслом.
Когда Анджей садился за стол, ему показалось, что панна Ванда взглянула на него с какой-то неприязнью. Ему стало не по себе.
«Что ей от меня надо?» — подумал он и в тот момент, когда Франтишек наливал ему кофе, поймал на себе еще один хмурый взгляд.
«Наверно, злится из-за того, что я свидетель этого препирательства с Зюней, из которого она наверняка не выйдет победительницей».
Он очень любил девочку, и та питала к нему необычайное доверие. Порою они играли целыми часами. Поэтому он решил использовать свой авторитет.
— Не капризничай, Зюня, сейчас же съешь булочку.
Но ему не повезло. Зюня не только не подумала слушаться, а даже показала ему язык. Анджей возмутился:
— Фу, как нехорошо! Ты, я вижу, с самого утра капризничаешь.
Зюня заерзала на стуле.
— Дядя бяка! И урод!
И вдруг с панной Вандой что-то случилось. Залившись румянцем, она резко прикрикнула на девочку:
— Не смей так говорить!
И ударила ее по руке.
Зюня расплакалась. Анджей даже растерялся, не зная, что сказать. И девочку было жаль, и поведение панны Ванды его удивило.
— Простите, — сказал он, — за что вы на нее так рассердились?
— А зачем она так говорит? Это же неправда.
— Правда, правда, — засмеялся Анджей, — я ужасный урод.
Зюня, делая вид, что плачет, уткнулась в колени панны Ванды, но одним глазом глядела на него.
А панна Ванда еще больше покраснела, прядки волос упали ей на глаза, и она смахнула их со лба.
— Что вы говорите, — сказала она быстро, тихо и убежденно, — вы же очень красивы.
В эту минуту со двора вошла Ройская, как всегда, в перчатках, в пальто, промокшая и расстроенная. Дождь мешал убирать снопы. Козловский неистовствует, избил Ромека нагайкой. За что? Даже неизвестно, за что, верно, за какое-нибудь художество. Вся работа, намеченная на сегодня, псу под хвост (так Ройская и сказала, очевидно подражая Козловскому), и вообще непонятно, что делать.
— Давайте, тетя, играть в пикет, — сказал Анджей, довольный тем, что появление тети Эвелины прервало щекотливый разговор.
Тетя Эвелина взглянула на него так, точно он с неба свалился.
— В карты? В будний день?
Так этот последний денек и прошел в безделье — Анджей слонялся из угла в угол, пробовал новый радиоприемник, разглядывал старые комплекты «Свята»{16}, нашел там фотографию тети Эвелины в амазонке — она принимала участие в любительских конных скачках. В более позднем комплекте наткнулся на фотографию отца, молодого, еще не очень полного, на фоне его кондитерской. Это было большое, во всю страницу объявление фирмы «François».
«Какое странное у меня происхождение», — впервые в жизни подумал он, глядя в окно на совершенно прямые полосы дождя, которые без малейшего перерыва обрушивались на двор и образовывали на стекле узор из быстро снующих ручейков и капель. И вдруг Анджей вспомнил, что совсем забыл в этом году про гробницу дяди Юзефа. Даже ни разу не сходил туда. Решив хотя бы сейчас исправить это упущение, он надел непромокаемый плащ, взял садовые ножницы и нарезал чудесных сентябрьских роз, которые уже начинали распускаться перед домом. Цветы были совсем мокрые, с парным запахом оранжереи. Намокшие лепестки на ощупь напоминали кожу. Уткнувшись носом в букет, он вдохнул приглушенный запахами дождя аромат.
Такие роскошные цветы жалко отдавать умершим, подумал он, ведь этой красотой должны любоваться только живые. Но тут же отогнал эти мысли и пошел к гробнице. Положив цветы на красную плиту, Анджей присел и в тысячный раз прочитал простую надпись. Он с удивлением заметил, что гробница запущена. Не было никаких цветов, и даже штукатурка немного осыпалась.
Прежнего благоговения перед этим местом он тоже не ощутил. Дождь и здесь монотонно стучал по крыше.
«Спи, спи, Юзек», — подумал Анджей, даже не прибавив обычного «дядя», точно обращаясь к ровне.
Потом быстро вышел в мокреть, всего раз оглянувшись на красные розы на камне.
И когда уже лежал в постели и снова вслушивался в монотонный стук капель и все тот же ритм слез, скатывающихся с одного липового листка на другой, он вспомнил Юзека.
Анджей уже засыпал, мысленно произнося это имя, когда услышал тихий скрип двери.
Он даже испугался, хотя сразу понял, кто это.
Кася села к нему на кровать и положила ладонь ему на грудь. Он взял ее за руку.
— Зачем ты пришла?
— К тебе. Ведь ты завтра уезжаешь.
— Как ты сюда попала?
— Так и попала. Я тут все ходы знаю.
— И никто тебя не видел?
— Я хотела с тобой попрощаться.
— Тебя наверняка никто не видел?
— Я даже не знаю, что будет, когда ты уедешь, — сказала она вдруг почти громко.
Анджей обнял ее и притянул на постель, отодвинувшись к стенке. Даже не поцеловал ее, а сразу проник к ее телу, что было не очень трудно — так мало одежды было на ней.
И, уже обхватив ее за талию, он понял, что все, к чему прикасался этим летом — лепестки мокрых цветов, листья липы, которыми он стрелял, хлопая по ним ладонью, загорелое плечо Ромека, поздри старой водовозной клячи, кожаные вожжи — все было как бы предвоплощением, предсказанием этого прикосновения, показавшегося ему самым совершенным на свете.
И он крепко прижал к себе обнаженное тело Каси. В эту минуту он не думал ни о чем, и только когда уже обессиленно лежал возле нее, продолжая поглаживать ее свободной правой рукой, его поразило совершенство этого тела, продуманность и предельная красота каждой его частицы. И его охватило счастье и радость, а не разочарование, столь часто возникающее после первого соприкосновения с телом, — и изумление. И то, что произошло, показалось ему чем-то великим, значительным, совершенным в своем чисто человеческом земном падении и в чисто человеческом наелаждении.
— Ох, Кася, — воскликнул он, — какие же мы безрассудные!
И только теперь поцеловал ее в губы.
Когда она ушла — он даже не заметил. Ему казалось, что он не спал всю ночь, так и лежал, удивленный и пораженный, так и лежал рядом с нею — счастливый. В комнате было уже совсем серо, и Каси не было рядом. И даже постель в том месте, где осталась вмятина — след ее тела, — была совсем холодной. Только рядом с постелью валялась узкая белая ленточка. Единственное доказательство, что все это не было сном.
Окно стало уже голубовато-серым, от него потянуло свежестью и беспредельной тишиной; дождь прекратился, и даже тучи рассеялись. Он смотрел в окно с таким чувством, словно впервые видел высокие зеленые летние деревья.
В дверь постучал Франтишек:
— Вставать пора. Через полчаса лошадей подадут.
Анджей, дрожа от сырости и холода, принялся надевать белье.
— Это лето было совсем иное, чем прежние, — сказал он, натягивая новые, «городские» носки.
