Вдобавок к тому, несмотря на перестройку Парижа при Второй империи, вызвавшую определенное разграничение богатых и бедных кварталов, значительная часть рабочих еще жила (или хорошо помнила, как совсем недавно жила) в тех же самых домах (только на других этажах), что и хозяева, и постоянно с ними по-соседски общалась. То есть и вне производства нравы были ремесленно-патриархальные[61].
Это должно было порождать именно мелкобуржуазные настроения, пусть даже и социалистические. Прудонизм как раз и был таким мелкобуржуазным учением, к тому же – по сравнению с другими вариантами анархизма – чудовищно патриархальным и нереволюционным. Неразвитость капитализма и слабая классовая дифференциация между пролетариями и ремесленниками в Париже просто обрекли прудонизм на массовый успех. Не случись в 1871 г. революции, влияние прудонизма по мере экономического развития Франции само собой сошло бы на нет. Но в условиях революции оно стало фатальным фактором.
Поразительно, но массы, ведомые, по сути, классовым инстинктом, в условиях гражданской войны куда раньше своих вождей избавлялись от анархистских иллюзий. Однако в отсутствие массовой теоретической грамотности, массовых организаций, классовой революционной традиции и эффективных механизмов воздействия на вождей это опережение массами вождей могло дать лишь ограниченный результат. Это понял Ленин, который – постоянно выдвигая Коммуну в качестве примера для революционного пролетариата – все-таки вынужден был отметить, что «Коммуны не понимали те, кто ее творил, они творили гениальным чутьем проснувшихся масс» и что в Коммуне «революционный инстинкт рабочего класса прорывается вопреки ошибочным теориям» ее вождей[62]. Или, как сказал о том же Плеханов, «если в мероприятиях Парижской Коммуны незаметно… утопизма, то это объясняется тем, что объективная логика великого революционного движения оказалась сильнее субъективной логики его вожаков, и зараженная утопизмом мысль подчинялась … властным указаниям общественной жизни»[63].
Итак, что же принесла рабочему населению Парижа похвальная настойчивость и принципиальность анархистов в деле внедрения своих идейных принципов в жизнь? 1. Развал в военной области, что сделало вооруженные силы Коммуны неспособными противостоять регулярной армии версальцев. 2. Изоляцию Парижа – из-за отказа выступить в роли общефранцузской революционной власти (плод коммуналистских антигосударственнических догм). 3. Дезорганизацию и делегитимацию системы управления (включая – в условиях гражданской войны! – репрессивный аппарат) – опять же из-за отказа признавать, что Коммуна де-факто была революционной государственной властью. 4. Подрыв социальной опоры Коммуны вследствие половинчатой и непоследовательной социальной политики. 5. Подрыв авторитета Коммуны путем открытого раскола.
Именно анархисты несут львиную долю ответственности за «кровавую неделю» в Париже, за смерть 35–40 тыс. коммунаров, из которых менее 3 тыс. погибло в бою, а все остальные были казнены без суда (en masse) и по суду, умерли – в том числе от ран, лишенные медицинской помощи – в заключении[64].
Анархисты всего мира гордились Парижской Коммуной именно как «опытом преодоления государства». Например, Бакунин до конца жизни был уверен, что Коммуна – это пример безгосударственности, пример социальной революции против государства[65]. И в наши дни А. Шубин восхваляет анархистов Коммуны – причем именно за реформизм, за отказ от классовой борьбы, за ориентацию «на конструктивные формы экономического соревнования с капиталом, а не насильственное его уничтожение», за намерение «создать новый сектор» в экономике – в форме, если вдуматься, ЗАО (АОЗТ), за то, что они «взяли на себя функции посредников между трудом и капиталом»[66].
Анархисты, безусловно, имеют полное право считать Парижскую Коммуну «своей». Вопреки тому, что привыкла говорить марксистская традиция, ссылающаяся на Коммуну как на пример пролетарского государства (государства диктатуры пролетариата), Коммуна в собственном смысле слова государством не была. Это знал еще Энгельс[67], но по тактико-политическим соображениям марксисты эту точку зрения не пропагандировали, а со временем и вовсе забыли.
Коммуна была формой этатоидной власти. Но именно это ее и погубило. Коммуна потерпела в первую очередь военное поражение, а только этатоидная власть повстанцев, типичная для анархистов, могла сознательно совершить две недопустимые ошибки: избрать оборонительную тактику, в то время как «оборона есть смерть всякого вооруженного восстания»[68], и максимально дезорганизовать военные структуры, в то время как «организация – это победа, разрозненность – смерть»[69].
Анархия убила Коммуну. Это (пусть и выражаясь в 1877 г. сдержанно, с учетом чувств родных и товарищей погибших коммунаров) констатировал и В. Либкнехт: «Отсутствие политической и военной организации проходит красной нитью через всю историю Коммуны. Этим была заранее предопределена судьба ее»[70]. Энгельс в 1872 г. в частном письме мог себе позволить высказаться жестче: «Именно недостаток централизации и авторитета стоил жизни Коммуне»[71]. А публично Маркс с Энгельсом дважды в 1873 г. процитировали письмо Гарибальди (причем Энгельс во втором случае счел нужным выделить эти слова): «Парижская Коммуна пала потому, что в Париже не было никакой авторитетной власти, а лишь одна анархия»[72].
Но еще более суровые претензии предъявил анархистам – членам Коммуны теоретик народничества, участник и свидетель Коммуны и такой же, как парижские прудонисты, член Интернационала, П.Л. Лавров: «…именно члены социалистического меньшинства ничем не проявили того, что … “экономическое равенство” составляет главное дело, необходимое и предварительное условие “политической свободы”. Они толковали об автономии общин, о свободе слова, о вреде диктатуры – всё вопросы политические – и откладывали на будущее обсуждение … отношений труда к капиталу, пролетариата к собственности; они едва решались дотронуться до святыни собственности казначейства, банков, … а тем менее – до святыни собственности частных людей, ограничиваясь в этой области осторожными полумерами. …ни один камень экономического строя, враждебного пролетариату, не был сдвинут с места представителями его революции»[73]. Коммуна «объявила “социальное возрождение”, но не попыталась даже осуществить его. Она объявила “конец старого правительственного и клерикального мира, конец милитаризма, чиновничества, эксплуатации, биржевой игры, конец монополий и привилегий”, но не сделала ни одного решительного шага к их концу. Она поставила программу социальной революции, но не решилась выполнить этой программы»[74].
Иначе говоря, Лавров обвинил анархистов Коммуны в том, что они оказались препятствием на пути социальной революции! Для революционера и социалиста нельзя придумать более страшного обвинения.
Во всех трех указанных в начале статьи случаях, когда анархисты действительно попытались всерьез ввести «безначалие», они – противники власти («анархия» значит «безвластие») – вынуждены были взять власть в свои руки, стать властью. И, ненавидя государство, вынуждены были создать этатоидные (подобные государству) структуры. Но только в Парижской Коммуне анархисты не сделали уступок Realpolitik, сохранили идейную чистоту. И наглядно показали всему миру, чем это в кратчайший срок кончается. Гекатомбой.
9–23 июля 2009