При этом прислужники, державшие животное, мяли и растирали бока, по-видимому с целью усилить поток крови. После нанесения описанных ран наступала пауза, во время которой кровь собиралась в сосуды и при установленных молитвах выливалась на пол, покрывая его целыми лужами[148]; затем, когда животное с трудом удерживалось на ногах и оказывалось в достаточной мере обескровленным, — его быстро приподнимали, клали на спину, вытягивали голову, причем резник наносил последний, заключительный удар, перерезая животному горло.
Вот этот последний и был единственным режущим ударом, нанесенным резником жертвенному животному. После этого резник переходил к другому, тогда как убитое животное поступало в распоряжение простых мясников, которые сдирали с него шкуру и приступали к разделке[149] мяса. Производился ли убой крупного скота тем же способом или же с какими-либо отступлениями — судить не могу, потому что при мне производился убой овец, телят и годовалых бычков. Вот каково было зрелище еврейского жертвоприношения; говорю «жертвоприношения», так как другого более подходящего слова не могу подобрать для всего виденного, потому что, очевидно, передо мной производился не просто убой скота, а совершалось священнодействие, жестокое, — не сокращавшее, а, наоборот, удлинявшее мучение. При этом по известным правилам с установленными молитвами на некоторых резниках надет был белый молитвенный плат с черными полосами, который надевают раввины в синагогах»[150]. На одном из окон лежал такой же плат, два жертвенных сосуда и скрижали, которые при помощи ремней каждый еврей наматывает на правую руку во время молитвы. Наконец, вид резника, бормочущего молитвы, и прислужников — не оставлял ни малейшего сомнения. Все лица были какие-то жестокие, сосредоточенные[151], фанатически настроенные. Даже посторонние евреи-мясоторговцы и приказчики, стоявшие во дворе, ожидавшие окончания убоя, даже они были странно сосредоточенны[152]. Среди них не слышно было обычной суеты и бойкого еврейского жаргона, они стояли молча[153], молитвенно настроенные.
Будучи утомлен и подавлен всем видом мучений и массою крови, какой-то жестокостью ненужной, но желая все же до конца досмотреть убой скота, я облокотился о притолку двери и невольным движением приподнял шляпу. Этого было достаточно для того, чтобы меня окончательно выдать. По-видимому, ко мне давно присматривались, но последнее мое движение являлось прямым оскорблением таинства, так как все участники, а также посторонние зрители ритуала все время оставались в шапках, с покрытыми головами.
Ко мне немедленно подскочили два еврея, назойливо повторяя один и тот же непонятный для меня вопрос. Очевидно, это был известный каждому еврею пароль, на который я также должен был ответить установленным же лозунгом.
Мое молчание вызвало невообразимый гвалт. Резники и прислужники побросали скот и бросились в мою сторону. Из других отделений также выбежали и присоединились к толпе, которая оттеснила меня во двор, где я моментально был окружен.
Толпа галдела, настроение было несомненно угрожающее, судя по отдельным восклицаниям, тем более что у резников в руках оставались ножи, а у некоторых прислужников появились камни.
В это время из одного из отделений вышел интеллигентного вида представительный еврей, авторитету которого толпа беспрекословно подчинялась, из чего я заключаю, что это должен был быть главный резник, лицо несомненно священное в глазах евреев. Он окликнул толпу и заставил ее замолчать. Когда толпа расступилась, он вплотную подошел ко мне и грубо крикнул, обращаясь на «ты»: «Как смел ты взойти сюда? ведь ты знаешь, что по нашему закону запрещено присутствовать при убое лицам посторонним?» Я по возможности спокойно возразил: «Я ветеринарный врач, причастен к ветеринарному надзору и прошел сюда по своим обязанностям, ввиду чего прошу вас говорить со мной другим тоном». Мои слова произвели заметное впечатление как на резника, так и на окружающих.
Резник вежливо, обращаясь на «вы», но тоном, не терпящим возражения, заявил мне: «Советую вам немедленно удалиться и не говорить никому о виденном[154]. Вы видите, как возбуждена толпа, я не в силах удержать ее и не ручаюсь за последствия, если только вы сию же минуту не покинете бойню». Мне оставалось только последовать его совету.
Толпа очень неохотно, по оклику резника, расступилась, — и я, по возможности медленно, не теряя самообладания, направился к выходу. Когда я отошел несколько шагов, вдогонку полетели камни, звонко ударяясь о забор, и я не ручаюсь за то, что они не разбили бы мой череп, если бы не присутствие старшего резника и не находчивость и самообладание, которые не раз выручали меня в жизни. Уже приближаясь к воротам, у меня мелькнула мысль: а что, если меня остановят и потребуют предъявить документы? И эта мысль заставила меня против воли ускорить шаги. Только за воротами я облегченно вздохнул, почувствовав, что избегнул очень и очень серьезной опасности. Взглянув на часы, я поражен был тем, как было еще рано. Вероятно, судя по времени, я пробыл на бойне не более часа, так как убой каждого животного длился 10—15 минут, тогда как время, проведенное на бойне, казалось мне вечностью. Вот то, что я видел на еврейской бойне, вот та картина, которая не может изгладиться из тайников моего мозга, картина какого-то ужаса, какой-то великой сокрытой для меня тайны, какой-то наполовину разгаданной загадки, которую я не хотел, боялся разгадать до конца. Я всеми силами старался если не забыть, то отодвинуть подальше в моей памяти картину кровавого ужаса, и это мне отчасти удалось.
Со временем она потускнела, заслонена была другими событиями и впечатлениями, и я бережно носил ее, боясь подойти к ней, не умея объяснить ее себе во всей ее полноте и совокупности.
* * *
Ужасная картина убиения Андрюши Ющинского, которую обнаружила экспертиза профессоров Косоротова и Сикорского, как ударила мне в голову. Для меня эта картина вдвойне ужасна — я уже ее видел! Да, я видел это зверское убийство! видел его собственными глазами на еврейской бойне. Для меня это не новость, и если меня что́ угнетает, так это то́, что я молчал. Если Толстой при извещении о смертной казни, даже преступника, восклицал: «Не могу молчать!» — то́ как же я, непосредственный свидетель и очевидец, — так долго молчал?
Почему я не кричал «караул», не орал, не визжал от боли? Ведь мелькало же у меня сознание, что я видел не бойню, а таинство, древнее кровавое жертвоприношение, полное леденящего ужаса! Ведь недаром же в меня полетели камни, недаром я видел ножи в руках резников? недаром же я был близок, и может быть, очень близок к роковому исходу! Ведь я осквернил храм. Я облокотился о притолку храма, тогда как в нем могли присутствовать лишь причастные ритуалу левиты и священнослужители! Остальные же евреи почтительно стояли в отдалении!
Наконец, — я вдвойне оскорбил их таинство, их ритуал, сняв головной убор!
Но почему же я вторично молчат во время процесса? Ведь передо мной уже была эта кровавая картина, ведь для меня не могло быть сомнения в ритуале? Ведь передо мной все время, как тень Банко, стояла кровавая тень милого дорогого мне Андрюши!
Ведь это же знакомый нам с детства образ отрока-мученика, ведь это второй Дмитрий-царевич, окровавленная рубашечка которого висит в Московском Кремле, у крошечной раки, где теплятся лампады, куда стекается Святая Русь. Да, прав, тысячу раз прав защитник Андрюши, говоря: «Одинокий, беспомощный, в смертельном ужасе и отчаянии приял Андрюша Ющинский мученическую кончину. Он, вероятно, даже плакать не мог, когда один злодей зажимал ему рот, а другой наносил удары в череп и в мозг». — Да, это было именно так, это психологически верно, я этому был зритель, непосредственный свидетель, и если я молчал, — так, каюсь, потому, что я был слишком уверен, что Бейлис будет обвинен, что беспримерное преступление получит возмездие, что присяжным будет поставлен вопрос об ритуале, во всей его полноте и совокупности, — что не будет маскировки, трусости, не будет места для временного хотя бы торжества еврейства!
Да, убийство Андрюши, вероятно, было еще более сложным и леденящим кровь ритуалом, чем тот, при котором я присутствовал; ведь Андрюше нанесено было 47 ран, тогда как при мне жертвенному животному наносилось всего несколько ран, 10-15, может быть, как раз роковое число тринадцать; но, повторяю, я не считал количества ран и говорю приблизительно. Зато характер и расположение ранений совершенно одинаковы: сперва шли удары в голову, затем в шею и плечо животному, одни из них дали маленькие струйки, тогда как раны в шею дали фонтан крови; это я отчетливо помню, так как струя алой крови залила лицо, руки и платье резника, который не успел отстраниться. Только мальчик успел отдернуть священную книгу, которую все время держал раскрытою перед резником, затем наступила пауза, — несомненно, короткая, но она казалась мне вечностью; в этот промежуток времени вытачивалась кровь. Она собиралась в сосуды, которые мальчик подставлял к ранам. В это же время животному вытягивали голову и с силой зажимали рот, оно не могло мычать, оно издавало только сдавленные хрипящие звуки. Оно билось, вздрагивало конвульсивно, но его достаточно плотно держали прислужники.
Но ведь это как раз то, что устанавливает судебная экспертиза в деле Ющинского: «Мальчику зажимали рот, чтобы он не кричал, а также чтобы усилить кровотечение. Он оставался в сознании, он сопротивлялся. Остались ссадины на губах, на лице и на боку».
Вот как погибало маленькое человекообразное животное! Вот она жертвенная смерть христиан, с заткнутым ртом, подобно скоту. Да, так мученически умирал, по словам профессора Павлова, «молодой человек, господин Ющинский, от забавных, смехотворных уколов!».
Но что с несомненной точностью устанавливает экспертиза, это паузу, перерыв, последовавший вслед за нанесением шейных обильных кровоизлиянием ран. — Да, эта пауза, несомненно, была; она соответствует моменту вытачивания и собирания крови. Но вот подробность, совершенно пропущенная, не замеченная экспертизой и которая ясно, отчетливо запечатлелась в моей памяти. В то время как животному вытягивал голову и плотно зажимал рот один из прислужников, трое других усиленно мяли бока и растирали животное, очевидно, с целью усилить кровотечение. По аналогии я допускаю, что то же самое проделывали с Андрюшей. Очевидно, и ему усиленно мяли, надавливали на ребра и растирали тело, с целью усилить кровотечение; но эта операция, этот «массаж» не оставляет вещественных следов; вот, вероятно, почему это осталось не зафиксированным судебной экспертизой, которая констатировала лишь ссадину на боку, не придав ей, очевидно, должного значения.
По мере истечения крови, животное ослабевало, причем его поддерживали прислужники в стоячем положении. Это, опять, то, что́ констатирует профессор Сикорский, говоря: «Мальчик ослабел от ужаса и отчаяния и склонился на руки убийц». Затем, когда животное было достаточно обескровлено, кровь, собранная в сосуды, вылита была на пол при чтении молитв. — Еще подробность: кровь на полу стояла целыми лужами, причем резники и прислужники оставались буквально по щиколотку в крови. Вероятно, так требовал кровавый еврейский ритуал, — и только по окончании его кровь спускалась, что я, проходя, видел в одном из отделений, где был уже окончен убой.
Затем, по окончании паузы, следовали дальнейшие также рассчитанные спокойные удары, прерывавшиеся чтением молитв. Эти уколы давали очень мало крови или вовсе не давали ее. Колющие удары наносятся в плечи, под мышки и в бок животного.
Наносятся ли они в сердце или прямо в бок животному — установить не могу. Но вот некоторое различие от ритуала, описанного экспертами: животное, по нанесении названных уколов, переворачивается, кладется на спину, причем ему наносится последний заключительный удар, которым перерезают горло животному. Было ли проделано что-либо подобное с Андрюшей — не установлено. Не сомневаюсь в том, что в том и другом случае ритуала есть свои особенности, которые я объясняю себе тем, что над Андрюшей совершен был более сложный ритуал, в лице его была принесена более сложная жертва, над ним совершено, быть может, вроде нашего архиерейского богослужения, которое приноравливалось к торжественному моменту освящения еврейской молельни. Виденный же мною ритуал был более элементарной, простой ежедневной жертвой, — нечто вроде нашей обыкновенной литургии, проскомидии. Еще подробность: в роли ритуальной версии указывают на то, что при еврейском убое скота якобы наносятся режущие раны, тогда как судебная экспертиза установила на теле Андрюши исключительно колющие. Я полагаю, что это не более как наглое вранье, рассчитанное на незнание, на полную неосведомленность нашу того, как производится ритуальный убой скота на еврейских бойнях; и против этой лжи я, как свидетель и очевидец убоя, протестую и опять повторяю: у резников я видал в руках два орудия: узкий длинный нож и шило, и этими-то двумя орудиями попеременно наносились колющие удары. Резник колол, «шпынял» животное. При этом, вероятно, и форма укола, форма самой раны имела какое-нибудь символическое значение, так как одни удары наносились острием ножа, — другие же шилом. Лишь последний заключительный удар, которым перерезывалось горло животного, был режущий. Вероятно, это была та горловая рана, через которую, по мнению евреев, выходит душа.
Наконец, враги ритуальной версии указывают на целый ряд ненужных, якобы бессмысленных ударов, нанесенных Андрюше. Указывалось, например, на «бессмысленные» раны под мышками; это утверждение опять рассчитано на наше невежество, на полное незнание еврейских обычаев. По этому поводу я припоминаю следующее: однажды, проживая в черте оседлости, я попал в деревенскую глушь, где поневоле мне пришлось временно устроиться в еврейской корчме, которую содержала очень зажиточная и патриархальная еврейская семья местного лесопромышленника. Долгое время хозяйка уговаривала меня у них столоваться еврейским кошерным столом; в конце концов я принужден был сдаться на доводы хозяйки. При этом хозяйка, уговаривая меня, объясняла, что все отличие их птицы и мяса в том, что «оно обескровлено», а главное, — «перерезаны сухожилия под мышками у животных, у птиц же — на ногах и под крыльями». Это, по мнению хозяйки, имеет глубокий религиозный смысл в глазах евреев, «делая мясо чистым» и годным для пищи, тогда как «животное с неперерезанными сухожилиями считается нечистым»; при этом она добавила, что «раны эти может наносить только резник» каким-то особым орудием, причем «раны должны быть рваные».