К книге
Юдаизм. СахарнаСтраница 33
30%
Страница 33
33

Россия?

Где ее место?

   —  Этого клоповника?!! Клопов передавали, — ответит Плеханов, перехвативший пенсию после умершего Кутлера и занявший должность Герценштейна в еврейском банке. Место — очистили, и заняли его истинно культурные народы.

   —  Вот и банки...

   —  Вот и еврейские лавочки...

   —  Черты оседлости нет.

   —  И эти милые русские, исполняющие у нас роль репетиторов, бонн и нянь; и усердно переводящие на финский и эстонский язык, которому они теперь выучились по нашему указанию, «Городок» Шелома Аша. Мы живем и даем жить другим. От нас и хлеб, и подачки, и золотые часы из Варшавы «за преуспеяние».

Я думаю, Горнфельд подарит тогда золотые часы Короленке.

* * *

Единственный барин в литературе и есть революция.

Нет, единственный — Государь ее. «Его Величество никто не смеет оскорбить. Ни — заподозрить».

Но я снимаю с него хламиду и говорю: «Лакей».

«Всем барин, а мне лакей». Хочу и буду кричать.

* * *

   —  Герои! Они 20 лет сидели под замком. Потом «женились».

   —  Друг мой. Секрет «долготерпения» их заключается не в героизме, а в замке. Потому что если меня запрут, то как же я уйду? Это стоит всего два рубля, и о «человеческом достоинстве» поднимать речь — не на тему. Будут «сидеть» Сократ, кошка, мышь, Галилей, вор, фальшивомонетчик, «кого запрут». Два рубля. А прочие определители — недостоверны. Карпович зарезал Боголепова, и для других он «политик», а для меня он — гимназист, зарезавший отца семейства. И если бы его выпустили, я своими руками опять посадил бы его в Шлиссельбург. Он — злая крыса.

   —  Но он для свободы народа.

На это я молчу и даю оплеуху.

Ибо он не только убийца, но фальшивомонетчик.

   —  Кто же его уполномочил ?

   —  «Своя партия» в Париже?

   —  Друзья?

Вообще:

   —  Сам?

Но тогда я «сам» буду брать чужие кошельки, делать кредитки и насиловать чужих жен и дочерей: потому что 1) одному нравится убить Боголепова, п. ч. «сам», 2) а другому «нравится» изнасиловать ну хоть Веру Фигнер, п. ч. тоже «сам», 3) и третьему нравится «пороть в тюрьме арестантов», потому что тоже «сам». Тогда отчего же «мутило в душе» Вере Засулич, раз объявлен лозунг, что «сам хочу» и «сам могу». Карпович, Вера Фигнер, начальник тюрьмы, генерал-губернатор тогда пусть убивают, порют, дают зуботычины. Почему «Карповичу» можно, а генерал— губернатору «нельзя». Под этим и лежит: «мы — цари», «нам все можно», «мы святые».

Но тогда я, не желающий иметь над собою царем Карповича и царицею Веру Фигнер, даю обоим:

   —  Оплеуху.

Вот и разговор.

* * *

«Р-в крестник Победоносцева», — пишет Яблоновский. Да уж никак не «крестник Яблоновского». А очень хотелось бы Яблоновскому иметь крестником Розанова. «Розанов либерал, как и я». Просто, как апельсин скушал бы. Теперь может только говорить: «Мой крестник Оль д’Ор. Оба сидим в баре и через соломинку тянем 8-рублевое шампанское... Потому что мы, Ицка и Шмуль, замечательные русские писатели. Просвещаем страну, насаждаем свободу, читаем Герцена и отдыхаем в баре».

(бар — учреждение, где начинают пить с 2 часов ночи и где дамы пьют даром, п. ч. за них уплачивает сосед, какой-нибудь, все равно. Состоит из высокой скамейки перед полкой с винами, откуда им подают, что требуется. К удовольствию Иванова-Разумника, бар с успехом заменяет все религии, и христианство давно уступило ему место. Видел бар один раз — в литературном ресторане «Вена», где обедали обычно и убийцы-сутенеры тоже) (за корректурой книги)

* * *

В 12 часов по ночам

Из гроба встает барабанщик...

В 12 часов он сдергивает со стола скатерть, на которой были расставлены лицемерные, приветливые чайные чашечки и бокалы, из которых пили вино «его дорогие гости в четверг», восхищенные «Ларами» с «вездъ» (въезд) на воротах, — ударом ноги он разбивает флагшток с надписью: «Входите, дорогие гости, никак не раньше 2-х часов дня и не засиживайтесь позднее 8-ми вечера», «Громко звоните в там-там», «Сами снимайте калоши и пальто» и «Чувствуйте себя весело и приветливо, как подобает» при «давлении барометра в 750 миллиметров, температуре в 17° по Реомюру, при голубом небе и ясном виде на море»...

— Господи, какая чепуха! Господи, откуда в одно место стащили столько чепухи. Но это же ее чепуха, к которой, впрочем, на старости лет и в самсоновском ослаблении примкнул и я сам...

В 12 часов по ночам

входят в «Пенаты» ведьмы. Она спит, раскидавшись на пуховой, вкусной постели, спит тупым, деревянным сном удовлетворения, что «новая глава» глупой повести начата и с нее рисуется «23-й эскиз немного со спины и сбоку», а главное, что «в этот четверг было сказано особенно много милого ему и главное мне», и уже окружающее общество, видимо, начинает сознавать, что «не там, в официальном и чиновном Петербурге», огни коего виднеются по ночам из «Пенат», но именно здесь, в «Пенатах», горит все молодостью, счастьем, кооперацией, кухарками, пьющими чай с сахаром и с господами, и всем этим Россия обязана МНЕ, МНЕ, МНЕ, которая стала вне предрассудков...

Сон переходит в неясность, и раздается храп, столь же могущий принадлежать кухарке, как и барыне. Голова отдыхает, бедра отдыхают под теплым одеялом, купленным в Париже в магазине №№...

В 12 часов по ночам

он хватает свои толстые кисти, огромную палитру и рисует свою ночную истинную душу...

Он вознаграждает себя за день...

Он отдыхает от тех сахарных улыбок, которые одни были допущены и вообще допускаются в блаженных «Пенатах», где все цветет счастьем, прогрессом, всемирным братством людей, — молодых людей в молодом счастьи, — и рисует, рисует...

Вот он рисует эту стерву, о таланте, душе и успехах которой говорил так много «своим милым гостям» утром... Он выдвинул у нее правую ногу немного вперед: как бы одновременно она и топает ею, и раздавливает какого-то гада и ничтожество... Хвастливая голова откинута назад, хвастливая, плоская и самодовольная... Голова горничной, «попавшей в счастливое обладание» своим барином, голова международной авантюристки, сбиравшей деньги, мальчишек, девчонок, шелк и титулы в Берлине, Монако, Париже и Лондоне...

   —  Потом он нарисовал этого толстого русского увальня, с неизмеримым телом, с небольшим количеством в себе крови, состоящего вообще из жира и «мягких частей», — в красной рубахе и детском «пояске» монастырского или старорусского происхождения. — Стоит он, глядит вперед, «в прогресс», ничего особенно не думает и имеет вид, что в России он первый начал о чем-нибудь думать...

Весь плоский, тупой, не то красный, не то желтый (цвет одежды)...

   —  Потом он начал этого pretr’e[73], запрятанный в неосвященный угол: квадратный небольшой портрет дает впечатление разбойника, сжавшего в кулаке крест, как нож, ненавидящего этот крест, п. ч. он попался ему, когда он искал ножа, — с короткой бородкой, раздавшимися скулами, с лбом низким и тупым и всем лицом как бы вырывающимся из рамы и хотящим схватить зубами...

Что?

   —  Все!!!!!

«Все», потому что это «Все» догадалось о его волчьих зубах и отходит от него со страхом, не доверяя овечьей одежде, в которую он официально одет...

Потому что это «Все» ему не верит...

Потому что это «Все» его презирает...

Но и еще главное:

Потому что у него нет дара и в сущности нет зубов, а только толстые мягкие губы, в которых можно пожевать ненавидимое «Все», можно помять его, но нельзя ничего перекусить, убить и разорвать...

И он рисует, рисует, этот темный Демон, окруженный фуриями. Почему?

Вся жизнь была бессилием. Бог дал ему гений и не дал души. Той доброй простой души, с которою он мог бы создать великое...

Ему даны были на палитру дивные краски, в его лоб были вставлены глаза чудного понимания красок, его пальцам было сообщено волшебство. «Так сделать», как вообще никто не умел и не мог...

Но в грудь не положено было сердца...

Ни в мозг — ума...

Пустая душа.

Пустой человек.

О, как это ужасно. А гений. Гений без души. Со стеклом вместо «натуры»...

«Все могу», но ничего «не хочу»...

О, тогда я захочу ненавидеть и ненавидеть...

Я весь мир захочу представить уродливым, безобразным, корчащимся...

Бороденки «так» и «этак», черепа голые... («Запорожцы»).

Хохот и хохот...

«Вальпургиева ночь».

Художник плачет. Великий художник плачет. Он оплакивает возможное свое счастье, великое возможное свое величие в истории, для которого «все технические средства даны» и позабыли дать «душу», или, вернее, в миг рождения черт выкрал «душу»...

Великий художник плачет. Будем, отечество, плакать с ним и о нем.

* * *

Провокация как пылесос: сосет в комнате, в стране пыль — и выносит из квартиры вон.

«Сверху» никак не откажутся от провокации, пока снизу не откажутся от революции.

А моральное состояние революции, родившейся от корня нигилизма, — от корня Чернышевского — Некрасова — Салтыкова — Слепцова — Благосветлова, — таково, что «провокаторы всегда найдутся».

— Мы герои! — Мы ангелы!..

Но глаз полицейского внимательно всматривается и из-под полы показывает кошелек.

Где-то уже у Герцена есть восклицание... «Знаете ли, знаете ли, я скажу наконец... в революционной эмиграции, в ее богеме находятся голодные, необутые, неодетые... которые, которые ДАЖЕ дают сведения за плату в тайную полицию».

Герцен никогда голода не испытал. Голода и мук унижения. Кроме того, всемирно известен. Но чем революция вознаградила тех, кто никому не известен, литературных талантов не имеет и всю жизнь голодал для революции? Кончается восклицанием: «Я столько служил революции, что наконец хочу быть за ее счет сыт».

(Черный огонь)

* * *

Русские вообще все (кроме редких исключ.) суть невинные сутенеры. И потому у них совсем нет философии денег, которую я хочу дать здесь.

Обломов — сутенер своего поместья; Чацкий и Молчалин (не велика меж ими разница) «висят» на своей должности как камень. Гоголь «просился на пенсию» ко Двору... И вообще «пенсия», «подачка» и «помощь». Не спорю — праведны, потому уже, что ленивы, но царство привозных сутенеров все же очень плохое земное царство.

Русская история началась было с отрицания «сутенерства»: это — Микула Селянинович. Но это — древний богатырь; на смену его пришли «новые богатыри» с подвигами и приключениями, но без сохи и земли. У меня давно сложилось 2 афоризма:

   1)  Моя приходно-расходная книжка — хороший путь в Царство Небесное.

И:

   2)  Чтобы пройти к Богу — нужна совесть; но еще больше она нужна в мелочной лавочке.

И наконец:

   3)  Благородство нужно отечеству — чтобы сделать предложение девушке, — в сражении, — в церкви; но важнее всего и неизбежнее всего оно тому, кто хочет быть богат.

Таким образом, суть денег, что они связываются с Богом и Вечным Судом и главное наше оправдание перед этим Судом.

— Не говори мне о том, что ты всегда «резал правду-матку», что был белоснежен с девицами, «как фарфоровая куколка»: а покажи жене Вечное Золото.

Которое приплыло и не уплыло.

* * *

Мне кажется, когда критикуют или обсуждают «отношение Церкви к браку», «отношение духовенства к браку», «отношение духовной литературы к браку», — все эти порядки и процедуру бракоразводного процесса, еще это «каноническое право о тайне супружества» (хватило же духа у проф.-священн. Горчакова так озаглавить свою книгу), причем самые приученные супруги не решаются переступить самый порог «Судилища» и нанимают лжесвидетелей и особливых «адвокатов», которых никогда не принимают в обществе обыкновенных адвокатов, до того они провоняли пачулями (духи проституток), публичным домом, ложью и взяточничеством...

Когда, говорю, частный и посторонний человек задается вопросом, «откуда сие», т.е. откуда эта жестокость и мерзость духовного отношения (читайте, Филевский и Альбов) к людям семейным и браку, то не принимается во внимание, что единственным, что в воспоминаниях, в осязательном и виденном когда-то преподносится воображению «духовной особы» в отношении женщины и влечения ее к мужчине, в отношении мужчины и его влечения к женщине, это судомойка.

И когда проф. А. С. Павлов писал «Об источниках 50-й главы Кормчей» (глава — о браке), то́ он прибрал различные «варианты», и «рукописи», и «кодексы», не заметив, что источником

всего этого служили вовсе не рукописи, отысканные в монастырях Афонской горы и Синайского полуострова, а судомойка.

Потому что это есть, за 1000 лет, единственный образ женщины

во влечении ее к мужчине и единственный воспоминаемый объект «прелестного влечения мужчины к женщине». Единственный образ любви.

Поэтому когда тоскующие муж и жена приходят в Консисторию (они никогда, лично, и не приходят), когда приходит одна жена и просит развести ее с мужем, потому что она полюбила другого, — приходит муж и просит о том же,— когда девушка приходит и плачет и говорит, что она любит «того-то», а брак «неканоничен и запрещен», то у тех, от кого зависит решение, кто держит судьбу их в руках,

ничего иного

не вырисовывается, как что «сей мужчина» хочет обнять сзади моющую полы

судомойку,

а барышня, пришедшая и плачущая, — притворяется, а в сущности ей хочется, во время

мытья полов

быть обнятою сзади мужчиною... «как бывало»... «у нас 40 лет назад тому»... «когда мы баловались и грешили»... но «грех тот замолили и более не грешим».

Какой же ведь еще-то образ женщины им предносится? Ничего другого! Никакого иного воспоминания, осязания, практики. Если священники, конечно, имеют несколько иную практику, иной дух и иной нюх, — то что́ такое «священники» в духовной литературе, что такое священник— богослов? Такие если и есть или, вернее, попадаются, то голос их так слаб, незаметен, так невлиятелен и, главное, несамостоятелен и зависим, что, конечно, никакой «священнической о браке традиции в духовной литературе» не существует. Это — факты «в молчании» или в пренебрежении. Решают «отцы», мнение устанавливают «отцы» и «сан», «отцы и учители веры», и их же одних спрашивают, когда пишутся или проектируются вновь «законы о браке», «законы о расторжении брака», о «примирении супругов» и проч., и проч., и проч. И с их же мнениями, авторитетом и проч. сообразуются и канонисты. Но «сии все» были в малой келии, были «в послушании», перешли «в бо́льшую келью», наконец «в достодолжную квартиру» и еще и окончательно уже «почти во дворец». Тогда он именуется «Исидором», «Филаретом», «Иннокентием» и виден «всея Руси». Вся Русь и преклоняется перед ним, — и даже основательно преклоняется, п. ч. он мудр, богобоязен, благочестив, молитвенник. И три тома «Речей и проповедей» или «Творений» у него на столе в кабинете и у Тузова на прилавке. Да.

Предыдущая главаГлава 33 из 110Следующая глава